торон и по всем направлениям выступают из ночного мрака иллюминованные церкви. Здесь обозначаются верхние архитектурные линии храма, или его купол, или обведенная вокруг него ограда; там одна колокольня острым клином огней врезывается в темное небо; еще далее освещены мерцающим светом стены и башни окраинного монастыря. В самом центре города, возвышаясь над всеми другими огнями, горят кремлевские огни и белеется златоглавый столп Ивана Великого. К нему со всех концов Москвы обращен чающий слух клира и мира. От него ожидается первый торжественный возглас о наступлении Светлого Воскресения. Наконец раздается удар большого колокола – и со всех церквей, ближних и дальних, тысячи колоколов отзываются на призыв их старшего сотоварища. «Христос воскресе!» – говорит большой колокол. «Воистину воскресе!» – отвечают все другие. Гул звенящих голосов сливается в воздухе между небом и землей, а на земле, у входа во все храмы, раздается победная песнь Воскресения.
В одной из московских домовых церквей, близ Пречистенских ворот, оканчивалось служение заутрени. У стены, недалеко от входа, сидел в кресле почетный опекун Василий Михайлович Леонин. Он принадлежал к числу старых знакомых дома, и его болезненное состояние, острый ревматический недуг, часто затруднявший ему всякое движение ног, уже давно обеспечили ему привилегированное место в церкви и то кресло, которое он теперь занимал. Позади его, у самого входа, стоял его сын, молодой человек, пользовавшийся в московском великосветском обществе видным положением и слывший, между людьми старшего поколения, примером исполнения сыновнего долга. Анатолий Леонин, начавший службу по ведомству министерства иностранных дел и состоявший некоторое время при нашем посольстве в Париже, отказался от улыбавшейся ему дипломатической карьеры по желанию отца и переселился на службу в Москву, чтобы иметь возможность с ним не разлучаться и оказывать ему то домашнее заботливое попечение, которого требовали его болезненность и одиночество. Василий Михайлович давно лишился жены, не сохранил в живых других детей и не имел в Москве близких родственников. Он мало бывал в обществе, принимал у себя немногих знакомых и сам навещал немногих. Про него одни говорили, что он богат и копит деньги, другие, что его дела расстроены и что у него много долгов от прежнего времени, когда он вел большую игру. Судя по его образу жизни, следовало предполагать, что первые правы и что у Василия Михайловича не могло быть обременительных забот по денежной части. Он жил в собственном доме, в Старой Конюшенной, недалеко от церкви Успения на Могильцах, а летом проводил два или три месяца в недалекой подмосковной, между прежними Серпуховской и Владимирской почтовыми дорогами. Молодой Леонин со времени переселения в Москву уже два раза сопровождал отца в деревню. В остальное время года он принимал в московской светской жизни заурядное участие, не возбуждавшее ни с какой стороны особых о нем толков. Он слыл домоседом, по чувству долга и отчасти по своим наклонностям. На него смотрели как на выгодного жениха; но он сам, по-видимому, не признавал за собой этого свойства и вообще не давал повода в нем замечать или предполагать сердечных увлечений.
Заутреня отошла. В промежутке между нею и началом литургии в церкви происходил обычный обмен пасхальных поздравлений. Василий Михайлович встал и, опираясь на трость, слегка прихрамывая на одну ногу, подходил к некоторым знакомым и отвечал на приветствия тех, кто к нему подходили. Потом он подозвал сына и сказав, что чувствует себя усталым и к обедне не останется, заложил одну руку за руку молодого человека и, опираясь на эту руку более, чем на трость, вышел из церкви. Василий Михайлович любил всегда и всем давать замечать свои добрые отношения к сыну и хвалиться его сыновними о нем попечениями.
На верхней ступени лестницы Василия Михайловича встретил его лакей, который взял его под другую руку и вместе с Анатолием Васильевичем стал его сводить с лестницы.
– Заметил ли ты, – сказал по-французски старик Леонин сыну, – с каким завистливым выражением лица на меня посмотрели князь и княгиня Веневские?
– Нет, не заметил, – отвечал молодой человек, – и не догадываюсь, чему они позавидовали.
– Тебе и позволительно не догадываться. Они видели, как мы выходили из церкви и как я на тебя опирался. Они подумали, и не ошиблись, что ты мне под старость и при моих болезнях во всем опора, а затем вспомнили об их сыне, который на тебя не похож и их только огорчает и разоряет.
– Он еще очень молод, и правда, что в нем легкомыслия немало; но я здесь познакомился с ним в прошлую зиму и убедился, что при всем легкомыслии он имеет доброе сердце и благородный характер.
– Может быть; но все-таки отец и мать принуждены себя во всем стеснять, потому что он не изволит стесняться.
– Он служит в дорогом полку, и по желанию отца, который сам в нем служил.
– Ты всегда других извиняешь, любезный друг. Это, пожалуй, и хорошо; но не изменяет дела.
– Я потому иногда извиняю, папа́, что, как мне кажется, многое может зависеть от обстоятельств. Обстоятельства могут и вовлекать в ошибки и предохранять от ошибок.
На этом философическом афоризме разговор прекратился. Леонин сел с сыном в карету, которая направилась по Пречистенке, мимо начала бульвара.
– Где встретим мы Пасху в будущем году? – сказал вдруг Василий Михайлович. – Этот вопрос мне приходил на мысль несколько раз во время заутрени.
– Быть может, и здесь, – отвечал нерешительно Анатолий Леонин. – Я все надеюсь, что Теплиц…
– Нет, – прервал Василий Михайлович. – Без зимы в теплом климате мы не обойдемся…
Оба снова замолчали.
– Что ж ты не снимаешь своего пальто? – спросил Василий Михайлович, всходя по лестнице, по приезде домой.
– Я еще зайду в церковь, папа́, – отвечал его сын. – Теперь там еще идет обедня.
– Так до свидания завтра, мой друг. Я устал и с тобою разгавливаться не буду.
Молодой человек вышел на улицу и быстрыми шагами направился не в ближнюю Успенскую церковь, а к Покрову в Лёвшине.
Церковь была полна, как в эту ночь всегда бывают полны и переполнены все русские церкви. Леонин с трудом протеснился мимо уже расставленных в притворе и в передовой части храма пасхальных куличей, тарелок с крашеными яйцами и пасх, с охранявшими их приставниками и остановился у стены, где знакомый церковный сторож уже уступил свое место. Сквозь расстилавшуюся по всей церкви мглу от фимиама, свечного дыма и взбитой молельщиками пыли Леонин окинул взглядом стоявшую перед ним толпу. В простенке между двумя окнами, на левой стороне, он увидел Веру Снегину, и на ней его глаза остановились. Она стояла позади своей тетки, Варвары Матвеевны Сухоруковой, прислонясь к простенку, и смотрела вперед себя, по направлению к алтарю. Леонин стал выжидать, не оглянется ли она в его сторону, но он ждал напрасно; взоры Веры ни одного раза до окончания службы в эту сторону не обращались.
Обедня отошла. Толпа хлынула к выходу и перед ним стала тесниться. Леонин заметил, что Алексей Петрович Снегин старался провести через нее дочь и невестку и что он и Варвара Матвеевна успели пройти в притвор; но что в самых дверях Веру оттеснили от отца, а затем еще более в сторону, так что теснившаяся мимо нее толпа ей заграждала путь к выходу.
Леонин пробрался к Вере и заслонил ее от двух пожилых и тучных женщин купеческого звания, которые в неразборчивых выражениях жаловались на давку и в своем смятении сердито посматривали на Веру, как будто прижатая к стене бедная девушка была виновницей давки.
– Позвольте мне взять вас под руку, Вера Алексеевна, – сказал Леонин, – я вас выведу.
– Ах, Анатолий Васильевич! – сказала с просиявшим от радости лицом Вера, – сделайте милость, помогите. Папа и моя тетка уже вышли.
– Я видел это. Я давно слежу за вами…
– А я и не заметила, что вы были в церкви.
– Не удивительно, – сказал, улыбаясь, Леонин, взяв под руку Веру и бережливо продвигаясь с нею к дверям. – Вы ни разу не оглянулись в мою сторону.
– Поздравляю вас со светлым праздником, Анатолий Васильевич. Христос воскресе!
– Воистину воскресе! Дай Бог нам всем светло провести светлый праздник. Ах! Вера Алексеевна, как давно мне не удавалось с вами видеться!..
– И мне так грустно было… Бедная Клотильда Петровна все не может оправиться… Кажется, что наконец на этой неделе ей можно будет выходить из своей комнаты.
– Мне необходимо с вами переговорить, Вера Алексеевна…
Молодая девушка бросила беспокойный взгляд на Леонина.
– Переговорить? – повторила она.
Потом нерешительно спросила:
– О чем? Что случилось?
– Ничего не случилось, но переговорить нужно. Не празднично у меня на душе, Вера Алексеевна. Простите, что я теперь вам говорю это. Не следовало бы на праздник вас тревожить. Но я привык с вами вслух думать; привык ни мыслей, ни чувств не скрывать…
– Вы знаете, что ваша радость и ваша печаль – и моя радость и мое горе, – сказала Вера едва слышным голосом, смотря прямо в глаза Леонину. – Вы мне обещали всегда быть со мною искренни. Разве вы хотите перестать быть искренним?..
– О нет! Менее чем когда-либо… Но мне нужно с вами видеться и говорить. Сегодняшний случай мне может в этом помочь. Мы сейчас выйдем. Представьте меня вашему отцу, под предлогом оказанной вам услуги.
– Охотно, но тогда и моей тетке.
– Конечно…
Между тем Алексей Петрович и Варвара Матвеевна уже вышли за церковную ограду и остановились на улице, недоумевая насчет того, что сталось с Верой. Варвара Матвеевна утверждала, что она была впереди них, и в сопровождении горничной, вероятно, решилась прямо идти домой. Алексей Петрович говорил, что он видел, как ее оттеснили назад.
– Вы всегда лучше меня все знаете, – говорила с досадой Варвара Матвеевна. – Нельзя же нам простоять здесь до полудня…
– Не могу же я своим глазам не верить? – говорил Алексей Петрович. – Коли видел, то видел.
– В притворе было так темно, что вы и видеть не могли, – сказала Варвара Матвеевна.