Доктора в лазарете не оказалось.
— В Военно-революционном комитете докладывает, — с этакой гордецой ответила моему спутнику высокая статная женщина. — Ведь мы из разведки… — И продолжала певучим говорком что-то рассказывать собравшимся вокруг нее молодым женщинам в белых халатах.
«Вот тебе и на! — вернулись ко мне сомнения. — Доктор-то, выходит, разведчик?!» — И я невольно прислушался к рассказу.
— У Большого театра нас было в плен взяли. Да я так на старшего накричала — роженицу, мол, в больницу везу, она вот-вот на ваших глазах разродится!.. У Каменного моста — как из-под земли: «Стой!» Штыки наставили. Застава!
— Это у Щукинского дома! Мы их давно приметили, обходим, — вставила девушка в красной косынке с небольшими живыми глазами.
— …А доктор вынимает удостоверение: «Ординатор 128-го военного госпиталя. На мост, за ранеными». «Что вы, сестрица, — говорит офицер, — как же вы на мост проедете-то! Красные вас сразу подобьют или в плен возьмут!» «А вы заградительный пулеметный огонь откройте», — отвечает наш доктор. У нас на все заранее ответ припасен…
Въехали мы на мост. Пули впереди так и цзыкают, частая строчка пыль поднимает. Шофер — на полную скорость. Чуть в свой окоп не угодили. Ну, приехали в Замоскворецкий штаб, рассказали: вот-вот Московский Совет захватят! Тут же, при нас, рабочие стекаться стали. Потом слышим — у храма Христа Спасителя и на Остоженке бой завязался. Отвлекут силы — уверенно закончила женщина свою «оперативную сводку». — Ах, девоньки, — по-деревенски вскрикнула рассказчица, глянув на часы, — заговорилась с вами… Открой, Аня, автоклав, перевязочный материал уже готов! Халаты операционные и перчатки отдельно в клеенку заверни: опять дождь вот-вот хлынет. А вы не тревожьтесь, — наконец обратилась она ко мне, — у нас к операции все подготовлено. Сейчас и доктор явится.
И точно: вслед за этими словами открылась огромная высокая дверь. Но выпустила она не исполина хирурга, каким я мысленно рисовал себе доктора-разведчика, а женщину крошечного, как мне показалось, роста.
— Здравствуйте, — сказала вошедшая, обращаясь сразу ко всем, как человек, привыкший быть на людях. — У вас там горячая вода найдется или надо прихватить с собой? — спросила она.
Я сказал, что горячая вода в детском саду имеется.
— Инструменты понесет вот этот товарищ — артиллерист, — она указала на сопровождавшего ее солдата. — Он проведет нас понадежнее.
«Неужели это и есть почтенный хирург? — недоумевал я. — Где-то я ее видел…» Но раздумывать было некогда. Женщина шла рядом с артиллеристом, который нес на вытянутых руках, как хлеб-соль, продолговатую никелированную коробку.
Нас было шестеро — три женщины, я, артиллерист и еще один солдат, за плечами которого виднелся тщательно завязанный вещевой мешок.
…Вот и площадь. Как будто бы слегка посветлело. Звуки приглушены, только изредка посвистывают пули, как чирки на болотах. Серый тяжелый туман, то и дело прорезают лучи прожектора, белые молнии вспыхивают на мокрых крышах домов.
— Наклонитесь немного, — поучает меня самокатчик.
По площади нас провожает группа солдат. Кажется, даже орудия ожили и указывают дорогу.
Наконец заветная дверь. Вынимаю ключ, гляжу на часы. Весь мой поход совершился в один час. Но какой это был час! Я уже в другом, Новом Мире! Только бы остался жить в нем наш мальчик!
С лестницы оторопелыми глазами глядит на нас хозяйка детского сада. Солдат с мешком отправляется на кухню.
…Ребенок явно ослабел. На мой зов он с трудом открывает глаза. Иссиня бледное, покорно-безвольное личико, голова вдавлена в подушку.
Вот уже в каком-то особом порядке женщины разложили инструменты, помогли доктору натянуть халат. Она склонилась к ребенку, спросила:
— Как тебя зовут?
И ребенок потянулся к ней обеими ручонками, словно ища защиты.
— Ну-ну! Мишенька, сынок! Ты уж потерпи. А будет очень больно — кричи! — И тут же короткое приказание: — Ланцет!
Разрез, другой — и желтая густая жидкость хлынула в подставленный лоток.
Мальчик задышал. Открытый рот уже свободно ловил живительную струю воздуха. Худенькое личико теряло синюшный оттенок…
Доктор бережно наложила повязку, взяла в свои ладони маленькие руки ребенка, дышала на них, гладила, и в глазах ее светилась нежность. Что-то удивительно бережное, материнское было во всем облике моего хирурга-разведчика! Ребенок стал засыпать.
Доктор ловко закутала мальчику ноги, погасила свет, села подле кроватки на стул и, утомленная, откинулась на спинку.
Только тут я заметил, что она беременна.
Одна из сопровождавших нас санитарок поняла мое изумление. Стоя за спиной доктора, она показала мне десять пальцев и загнула два. Восемь месяцев!.. Мне стало понятно, почему юнкера не взяли в плен большевистских разведчиков.
— А мы с вами знакомы, — вполголоса сказала доктор. — С прошлого года, с вернисажа в Академии художеств. Только вряд ли вы помните.
Теперь я отлично все вспомнил! Мы, мхатовцы, на весенних гастролях в Петрограде. Выставка в Академии художеств. У портрета смуглой девушки с огромным букетом золотистых купавок стоит пара. В руках женщины такой же букет солнечных цветов. Рядом с ней хорошо знакомый мне архитектор-художник, москвич.
Архитектор сам окликнул меня. Он был здесь свой человек, показал мне выставку. «Моя жена», — представил он свою спутницу…
Теперь она сидела передо мной — хирург, разведчица, большевичка, будущая мать… Какие дороги прошла она за эти месяцы? Какую борьбу вынесла? Я знал ее мужа — типичного российского интеллигента. Поставив себя на его место, простодушно спросил:
— Как же это супруг отпускает вас в таком положении в столь рискованные эскапады?
И тут же пожалел о сказанном. Что-то дрогнуло в лице молодой женщины. Оно сделалось сосредоточенным, замкнулось. Помолчав немного, словно решившись, она твердо выговорила:
— Мы разошлись. Михаил Васильевич после февраля стал новожизненцем. Он за полурезолюцию. Полурезолюция есть контрреволюция.
— В Калитниковском беженском поселке в бараке проживаем, — добавила санитарка и тут же осеклась, заметив неудовольствие своей начальницы.
Последовала команда собираться.
В передней, помогая доктору одеться, — теперь мне была понятна ее забота! — санитарка ворчала:
— Вот ведь на все находим время… Вчера на Казанском вокзале винтовки из вагонов в грузовики перегружали, потом с ними сквозь пулеметы юнкеров пробивались. А сегодня! Надо вам хоть часочка два передохнуть. Неровен час…
— Полно, Настя, — сказала доктор, — мы, женщины, народ выносливый.
Проводив гостей, я вернулся к мальчику. Чуть посапывая, он сладко спал. На сердце у меня было тихо, тепло: никакой устали, никаких желаний, кроме одного — думать!
Трудно сейчас восстановить строй моих тогдашних мыслей. Знаю одно: от них все поступки и действия, которые сделали меня участником сотворения Нового Мира…
И ведь как иногда запоминаются незначительные детали! До меня вдруг донесся душистый запах поджаренного сала! Я втянул в ноздри этот удивительный аромат. Давно уж мы, взрослые, жили впроголодь, все оставляя детям.
Послышалось урчание — так шипят на раскаленной сковороде основательно подрумянившиеся шкварки… Это уже было похоже на галлюцинацию!
— Пожалуйте к столу, — войдя в комнату, объявила, подбоченясь, хозяйка детского сада.
На мое укоризненное покачивание головой она с тем грозно-грациозным видом, с каким в балетах пляшут гнев цари и герои, сказала:
— Неужто вы могли подумать, что я оторвала кусок от детей?!. Там и белый хлеб, и рис, и сгущенное какао! Солдат, что принес мешок, передал мне отдельный сверток. «Грудочку сальца, фунтик колбаски, — говорит. — Я и товарищ с Полтавщины в часть возвращаемся. Вот и решили! Сами-то артиста раньше не видали, а другие говорят — отощал сильно! Его лично подкормите. Таких людей для революции особо беречь надо»… А какое блюдо-то получилось! Сальце молодое, с колбаской, с лучком, с укропчиком, с красным перчиком!..
Василий Иванович Качалов не зря считался непревзойденным мастером слова и жеста. Комнату заполнили живые, осязаемые образы. Казалось, сам великий артист вглядывается в них, удивляется, радуется… Говорит:
— Вот они, гуманисты!
Глава перваяБорьба продолжается
На окраине Москвы, за Спасской заставой, приютились беженские[2] бараки. Целый городок со своим хозяйством, управлением, больницей. Около десяти тысяч человек размещены в пятидесяти бараках. Много больных, истощенных, простуженных. Скученность, грязь, духота. Тяжелей всего приходится детям. Зачатые и рожденные в скитаниях, они легко заболевают и, брошенные почти без призора, гибнут, как зеленые былинки зимой.
Я старший врач поселка; живу в двух клетушках, выделенных из семейного барака. Низкие окна клетушек смотрят на дорогу, что идет к Калитниковскому кладбищу.
Тревожно кричат грачи, и воздух, как бы расплесканный криком птиц, мерно покачивает деревья. Дорога извивается между полями могил. Могилы в крестах, могилы в утреннем тумане, могилы в чуть слышном шепоте желтеющих листьев. Госпиталь 128.
Утром меня ждет переполненная больница.
Дома беженцам делать нечего, идут потолкаться на приеме, пожаловаться докторице на действительные и мнимые болезни.
Завидев меня еще через дорогу, сидящие ближе к двери делают скорбные, страдальческие лица. Но из задних рядов доносятся отголоски не затихшей еще перебранки. Потом все перекрывает сильный голос:
— Докторица, докторица! Цыть, сороки!
С низким поклоном входит беженка лет тридцати, рано состарившаяся, но еще очень красивая худенькая брюнетка.
— Пани докторица, знову к вашей милости. Опять ребеночку плохо. Я б не шла, да один он у меня, один. Двоечко нас в целом свете!..
Сморщенное личико делает ребенка похожим на старичка. Он плачет тоненьким голоском, словно пищит галчонок, и не переставая жует высохшую материнскую грудь.