На ней было очень легкое белое платье, у нее тоже волосы прилипли к вискам и ко лбу, и с того места, где я стоял, – в пятнадцати – двадцати шагах от нее – я видел, как у нее поднимается грудь и приоткрыт рот, она пытается отдышаться. Я знаю, что это идиотизм, но она до того мне нравилась, что мне стало неловко перед самим собой или я просто испугался и решил уйти. Микки разговаривал с Жоржем. Поскольку я хорошо знаю своего брата, то догадывался, что сейчас он плетет невесть что, чтобы увести его на улицу и расчистить мне поле боя. В какой-то момент он указал на меня и что-то сказал Эль, и она посмотрела в мою сторону. Она смотрела несколько секунд, не отворачиваясь и не отводя взгляда, и я даже не заметил, как Микки вышел вместе с Жоржем Массинем.
А она потом вернулась к группе девушек, две или три были наши, деревенские, и они смеялись, и мне казалось, что они смеются надо мной. Жоржетта спросила, хочу ли я еще потанцевать, и я ответил, что нет. Я снял пиджак и галстук и поискал глазами, куда мне их деть. Жоржетта сказала, что она позаботится, и, когда я повернулся – руки свободны, но мокрая рубашка прилипла к телу, – Эль была здесь, стояла прямо передо мной, не улыбалась, просто ждала, но почему-то иногда ты уже знаешь наперед, что будет потом.
Мы станцевали один танец, потом второй. Я не помню, что именно – вообще-то я хорошо танцую, мне неважно, что они там играют, но это точно было что-то медленное, потому что я прижимал ее к себе. Ладонь у нее была совсем мокрая, и время от времени она вытирала ее о подол, а ее тело сквозь платье обжигало. Я спросил, над чем они смеялись с подружками. Она откинула назад свои темные волосы, они задели мне щеку, но не стала крутить вокруг да около. Первая же ее фраза сразила меня наповал. Они смеялись с подружками, потому что ей не очень-то хотелось идти танцевать со мной, и она даже случайно что-то сострила насчет пожарных, и вышло ужасно смешно. Вот именно так, слово в слово.
Я знаю, что вы мне скажете, я это уже слышал миллион раз: что глупцов следует опасаться пуще, чем подлецов, что она глупа как пробка и мне тут же нужно было дать деру, что стоит ей открыть рот, и сразу ясно, что она за птица, – но это все неправда. И именно потому, что это неправда, я должен все подробно объяснить. На танцульках девицы всегда ржут как лошади, когда слышат всякую похабщину, которую дома говорить запрещено. Они наверняка знают куда меньше, чем хотят показать, но боятся выглядеть смешными, если не будут гоготать громче остальных. К тому же это я задал ей вопрос. Я спросил, над чем они смеялись, вот она и ответила. Могла бы соврать, но она никогда не врала, если это ее напрямую не касалось, и это слишком утомительно. А если мне неприятен ее ответ, тем хуже для меня, зачем тогда спрашивал?
А потом, когда я с ней танцевал, я заметил одну вещь. Это мелочь, я уже о ней говорил, но она главнее всего остального. У нее была влажная рука. Я ненавижу пожимать потные руки, даже когда здороваюсь на ходу, просто терпеть не могу. А с ней я такого не почувствовал. Я сказал, что она вытирала руку о подол. Если бы это сделала любая другая, мне стало бы противно. А тут нет. Ее мокрая ладошка была, как у сомлевшего младенца, и напоминала что-то, что мне всегда нравилось, даже не знаю, что именно, но что-то, что есть и у младенцев, и у маленьких детей и наводит тебя на мысли о самом себе, об отце и его сгнившем механическом пианино и напоминает среди танца, что ни ты, ни твои братья так и не пошли постоять под окнами банка «Креди мюнисипаль», чтобы дать им послушать «Розы Пикардии». Да, именно так, напоминает что-то, что не связано ни с добром, ни со злом, но может наверняка привести туда, где я сейчас оказался, и хоть раз заставить Вердье искренне заплакать и уже не быть таким ничтожеством. Когда мне говорили о ней, хотели убедить бежать от нее, пока не поздно, я тоже всегда отвечал: «Да пошли вы…»
Еще я заметил, с первых же ее слов, что у нее другой выговор, не местный. Конечно, не такой резкий акцент, как у Евы Браун, но он был слышен даже в этом грохоте. Я спросил, говорит ли она с матерью по-немецки. Она сказала: ни по-французски, ни по-немецки, ей не о чем с ней разговаривать. А с отцом и того меньше. Эль ниже меня, у меня рост метр восемьдесят четыре, но для девушки она высокая и вся какая-то вытянутая. Худенькая, только грудь выступает, я ощущал ее, когда прижимал к себе, а сверху она видна была в вырезе платья. Пока мы танцевали, ее длинные волосы закрывали ей лицо, и она часто откидывала их назад. Таких красивых волос я больше ни у кого не видел. Я спросил: они от природы такие черные? Она ответила:
– Ну ты, специалист, даешь, ей этот цвет обходится в семьдесят пять франков в месяц, к тому же голова чешется, того и гляди заработает себе колтун.
Красные и оранжевые прожекторы вдруг снова завертелись и стали слепить глаза, а «Апачи» опять вышли на тропу войны. Именно в эту минуту, когда уже было ничего не слышно, я спросил, не хочет ли она чего-нибудь выпить. Но она поняла, только повела левым плечом и пошла за мной. У выхода я сказал Вердье, что он может станцевать танец или два, а я побуду снаружи. Я произнес это не как обычно, а командирским голосом, и он сразу понял, что я выпендриваюсь перед Эль. Мне стало неловко. Он ничего не ответил и ушел.
Мы пробились сквозь стену людей, толпившихся на ступеньках шатра. На площади, когда мы молча шли к кафе, я взял ее за руку, и она позволила. Сначала вынула руку и вытерла о платье, но потом вложила назад. У стойки она заказала минеральную воду «Виттель» с мятой, а я пиво. Вокруг сидели люди и обсуждали скачки – я проиграл и Коньята тоже, – а она, щурясь, оглядывала зал. Я спросила, не Жоржа ли Массиня она ищет, и она сказала, что нет, что он ей не муж.
После пекла в танцзале в баре было прохладно, и я чувствовал, как рубашка прилипает к телу холодными островками. Она тоже была вся мокрая. Я мог проследить взглядом за капелькой пота, которая стекала у нее от виска по щеке, оттуда на шею, а там уже она вытирала ее пальцем. У нее короткий нос, и через полуоткрытые губы видны белоснежные зубы. Эль заметила, что я неотрывно смотрю на нее, и засмеялась. Я тоже засмеялся. Но она тут же снова мне врезала. Сказала, что когда я смотрю на нее вот так, то похож на придурка, что все-таки я мог бы сказать что-нибудь поумнее.
На дороге из Пюже в Тенье есть отель, там раньше был медный рудник. При отеле бассейн и ресторан, на столах красные скатерти в белую клетку, и ужинают там при свечах. Я не знаю, как объяснить, но для меня этот отель казался чем-то очень важным. Я раз попал туда – возвращал отремонтированную машину и сказал себе, что когда-нибудь поеду туда при деньгах, а со мной будет красивая, нарядно одетая девушка, как у тех мужчин, которых я видел в тот вечер. И, не раздумывая, снова подставляя себя под удар, я сказал Эль, что хотел бы как-нибудь пригласить ее в тот ресторан на ужин, и, наверное, выложил бы как на духу и все свои остальные мысли, если бы она снова не дала мне по мозгам, еще больнее, чем в первый раз. Она не дала договорить и заявила, что не собирается переспать со мной ради ужина в ресторане. Вообще-то меня предупреждали.
Кажется, я засмеялся, хотя это неважно. Вокруг было полно народу, в игральных автоматах звенели монеты, «Апачи» надрывались на сцене, но я ведь и так знал, что день сегодня идиотский, девица идиотка, что я в полном нокауте, как вдруг она меня добила окончательно, чтобы уже разом прикончить. Она выдохнула, глядя куда-то мимо меня – не вздохнула, а именно выдохнула, – что не намерена торчать здесь весь день, как пень, и что она, кстати сказать, танцевать может только по воскресеньям.
Мы вернулись в «Динь-дон». Я уже не держал ее за руку. Не мог с собой ничего поделать, она меня достала. Когда меня что-то задевает, я не умею притворяться. Я довел ее до деревянных ступенек, где уже тысячу лет топтались те же люди, и по-дурацки сообщил ей, что я туда больше не пойду, что мне пора. Не знаю, зачем я это сказал. Делать мне, в общем-то, было нечего, просто сжег мосты, хотя понимал, что тут же об этом пожалею. Я хотел было намекнуть, что у меня где-то назначена встреча с девушкой, но она не дала мне времени. Сказала:
– А, ладно.
И все, протянула руку. Она ушла танцевать, подавшись вперед всем телом, чтобы пробираться между сидевшими на ступеньках, и любой из них мог попытать с ней свое счастье, но я-то знал, что я ее потерял навсегда, навсегда. Когда она скрылась, я вспомнил, что мне всяко нужно попасть внутрь – забрать свой пиджак.
Я вернулся в кафе выпить еще пива. Я впервые почувствовал то, что другие так никогда и не смогли понять. Я имею в виду не только мать, Микки и Бу-Бу, а вообще всех на свете. Несколько минут назад, когда я сидел, облокотившись на ту же стойку, посетители не спускали с нас глаз только потому, что она была со мной, все было наполнено жизнью, включая меня самого. Я знаю, что это звучит глупо. Я никогда не испытывал такую гордость ни с одной другой девушкой – именно гордость, – хотя, как я уже говорил, была у меня подружка покрасивее, чем Эль. Сейчас я гордился ее густыми волосами, ее походкой, ее манерой широко распахивать глаза, ничего вокруг при этом не замечая, ее кукольным личиком. Она и вправду напоминала куклу, которую я видел, когда был маленьким, а теперь увидел снова: она выросла вместе со мной. А теперь я сидел, как полный кретин, перед кружкой пива.
Я пошел немного посидеть в машине шефа, которую поставил в тени. Я не знал, куда мне податься. А потом подошел Микки, он увидел, как я иду по площади. В руках он держал шары, играл с местными. Он сказал, что они в паре с Жоржем Массинем первую партию проиграли, а теперь впереди на три очка[22]. В шары он играет так же лихо, как водит свой грузовик. Всегда стремится быть очень метким, но попадает только в шары противника. Он сказал мне, что если я хочу вернуться домой, то могу ехать сейчас, они с Жоржеттой доберутся сами. Я сказал, что подожду. Он сказал, что в соседней деревне сейчас ярмарка, и когда он закончит играть, то, если я не против, можно съездить туда пострелять в тире. Я спросил его, кого он планирует убить. Стреляет он так же, как играет в шары. Однажды в тире он нажал на курок в тот момент, когда ему передавали ружье, и едва не убил бедную хозяйку.