о от моего дома…
– Вы уже выбрали? Могу предложить…
Как всегда – эта тягучая навязчивость. Как я хочу свободы!
Он не успел договорить, как я молча протянул бумажку, где записал блюда, которые хотел заказать.
Официант недоуменно повертел бумажку в руках.
Он не знал, да и как он мог знать, что я давно придумал такой способ, чтобы лишний раз не общаться с людьми. И прикидывался немым. И на листе бумаги мог написать все, что можно было сказать. Я давно понял, что не стоит тратиться на лишние слова. Жаль, что многие этого не понимают… И я как врач, как неплохой врач, заявляю – поменьше слов. Только это может продлить нашу жизнь и жизни других. Спасти от многих ошибок, разочарований, потерь. Вот такое незамысловатое лекарство для продления жизни я придумал когда-то. Может, это лекарство более философское. Но жаль, как жаль, что философия так и не стала наукой, способствующей развитию медицины. Хотя давным-давно. Очень давно. Это было именно так. В те времена, когда еще был жив Гиппократ…
– Но не проще было бы сказать, что вы желаете?
Официант вновь по привычке взметнул брови. Он был плохим учеником в колледже.
В ответ я промычал что-то нечленораздельное. Вот! Сработало! Официант сочувственно посмотрел на меня. И даже если он по натуре злобный и у него тайные пороки – на глазах подобрел.
Испытанный способ! Жалость! Вот сейчас жалость к немому. А если бы я имел неосторожность завести с ним диалог? Неизвестно, чем бы еще все закончилось. Нет, мои нервы мне еще пригодятся. А любой диалог хоть капельку нервов, но сжигает.
Официант даже слегка поклонился несчастному немому и удалился в кухню. Даю голову на отсечение, он быстро выполнит заказ. Во-первых, из-за жалости. А во-вторых, из-за того, чтобы я поскорее покинул их заведение, поскольку испытывать жалость никто не желает. Вызывающих жалость нигде не любят. И свои нервы жалеют все…
Но зачем я мысленно поклялся своей головой? Она и так еле держится. Нет, нужно быть осторожнее. Как нельзя разбрасываться словами, так и мыслями. Вот-вот, мыслями. Хотя они неизбежны. Хотя они неизбежно забивают голову. И голова тяжелеет, словно в нее забили тысячу гвоздей. Но нет, это не гвозди, это просто мысли.
Я потер виски, из которых торчала тысяча гвоздей. Но не поранил пальцы. Господи! И страшно, и нет! Как-то нет страха, когда за спиной смерть. И когда он исчезает? Если реально чувствуешь смерть. Если уже знаешь. Я знаю уже наверняка как врач, что люди, обреченные и знающие о своем обречении, не испытывали такого страха, как здоровые и счастливые. Они думали о другом. Это не страх. Это какое-то… Какое-то уже другое, что ли, измерение. Или уже понимание, ну, хотя бы начало понимания жизни и ее конца. И, скорее, желание высказаться. А может, и наоборот. И просто подумать, как помочь близким, чтобы им стало легче. Я не знаю…
Близкие… Были ли они у меня? Конечно, ну, конечно же, были. И я, наверное, до конца не понимал, что теряю, когда они уходили. Ведь кроме близких никто нам помочь не может. И мне уже никто не может помочь…
Вот отец… Он словно предчувствовал смерть. Хотя был не из тех, кто скажет – предчувствую. Он был настолько реален, настолько правилен, что ли, настолько правдив… Он не понимал, что за правдой всегда стоит что-то большее. И слава богу! Помню, он что-то захотел подарить мне на память. Зачем? Ведь он был не настолько стар, чтобы на память. Но он захотел. Отвергая все предчувствия. Предчувствия просто за него внесла жизнь.
– Гера, самое лучшее – это… Я не знаю, что самое лучшее… Что самое лучшее, что я могу тебе подарить, сынок…
Так он тогда сказал. Он не знал.
Сынок. Он всегда называл меня сынком при всей его сдержанности и замкнутости. Это меня убивало и это меня возрождало…
Что подарить? Я знал. У меня не было очков. Они просто разбились накануне. И я подумал, это правильный подарок. И сказал ему об этом. Он не обрадовался. Я знаю, почему. Слишком бытово, слишком практично, слишком свежо – очки побились накануне.
Но отец не стал противиться и повел меня в магазин. Странным был мой отец! Он еще не знал, что магазины уже другие, что очки уже другие и цены уже другие, что очки теперь – один из самых дорогих товаров, он тоже не знал, что зрение теперь на вес золота! Что можно обойтись без почки, как врач отец это знал. А очки уже стоили почки. А возможно, и сердца… Отец долго смотрел на ослепительную витрину с ценами. И я увидел, как он съежился и поник. Я помню это мгновение. Поник. Он просто поник. А я почему-то взбодрился и объяснил, что очки теперь дорого стоят, что папа не понимает в ценах и я все куплю себе сам. Домой мы шли молча. Два глухонемых.
А утром я увидел на своем столике часы. Простенькие такие. С таким же простеньким ремешком. Папа не знал (или не хотел знать), что часы уже не носят и давно все узнают время по мобильникам. Папа, мой папа, верил еще в какое-то другое время. О котором я не узнаю. О котором не узнают многие. Но которое существует. Независимо от нас.
Когда мне плохо, я всегда надеваю эти часы. Они – мой талисман. Хотя в талисманы я не верю. В них не верил и мой отец.
Мой отец свято верил в другое. В клятву Гиппократа. Он был врач от Бога, хотя я подозревал, что в Бога он тоже не верил как истинный ученый-практик. Но о Боге тогда принято было говорить всем. Это считалось правилом хорошего тона. Во времена, когда в обиходе превалирует крайне дурной тон, в словах обязательно следовало упоминать Бога. Мой отец упоминал Бога в очень редких случаях.
– Я не знаю, сынок, есть ли на свете Бог. Но если он есть, запомни – наместники его на земле – не правители и не священники. Наместники его на земле только врачи. Потому что только от них зависит в конечном счете жизнь человека. Поэтому врач как никто другой должен быть абсолютно профессионален и абсолютно честен. Даже если ничего в мире абсолютного нет. Врач должен, обязан быть абсолютным!.. От него в конечном итоге зависит и смерть человека. А что важнее жизни и смерти? Все, что кажется более важным: и любовь, и подвиг, и честь – это тоже жизнь и смерть. И можешь представить, сынок, что судьба, целая судьба человека порой находится в руках одного врача!.. Поэтому врача часто и приравнивают к Богу. Поэтому у врача должна быть и такая же ответственность. Божественная. Даже если он сам в Бога не верит… Ты запомнишь мои слова?
Я запомнил эти слова. Навсегда. Хотя и не был таким идеалистом, как мой отец. В эти слова я поверил. Эта вера меня и привела к гибели…
Я встряхнул головой и посмотрел на часы отца. Что ж. Скоро принесут. Я знаю, наверняка знаю, что для немого всегда делают поблажки. И не ошибся. Мне принесли все, что заказал. И я залпом выпил бокал вина…
Папа мне говорил: «клятва Гиппократа – святое, и ты должен ее соблюдать». Господи! Странная вещь, может, чудовищная, но иногда я думал: хорошо, что папа умер, так ничего и не поняв…
Гиппократ… Когда у меня появилось это прозвище? В институте, пожалуй. В школе не докумекали. Георгий Павлович Кратов, а проще – Гиппократ. И кто же мне ее придумал? Ах да, Валя Лисецкий. У него тоже было прозвище – Лис…
Мы тогда любили давать прозвища. Это было характерно для того, нашего времени. Прозвища и клички. Необидные и безобидные. И всем нравилось. Хотя к Лису его прозвище никак не подходило. Он не был хитрым, он не был подлым. Он даже не читал Экзюпери, он был не очень начитанным. Но прозвище прижилось. Лис.
Он был хорошим парнем. На первый взгляд не слишком умным, на второй – умным. Мы сдружились. И когда нам объявили, что пришла пора давать какую-то клятву врача, мы переглянулись. И перемигнулись. Но дали ее. Перефразированного Гиппократа. Клятву, которую давали во всех медицинских вузах. А потом мы вместе уехали за город. И там произнесли настоящую клятву. Ту, которая стоит жизни врача. И которая никогда не будет стоить жизни пациента.
Мы торжественно произнесли клятву. Стоя. Взявшись за руки. Мы не предлагали друг другу порезать палец или еще что. Чтобы скрепить клятву кровью. Мы в нее просто верили… Мы были слишком молоды…
ТЕКСТ КЛЯТВЫ ГИППОКРАТА
«Клянусь Аполлоном, врачом Асклепием, Гигеей и Панакеей, всеми богами и богинями, беря их в свидетели, исполнять честно, соответственно моим силам и моему разумению следующую присягу и письменное обязательство: считать научившего меня врачебному искусству наравне с моими родителями, делиться с ним своими достатками и в случае надобности помогать ему в его нуждах; его потомство считать своими братьями.
Это искусство, если они захотят его изучать, преподавать им безвозмездно и без всякого договора; наставления, устные уроки и все остальное в учении сообщать своим сыновьям, сыновьям своего учителя и ученикам, связанным обязательством и клятвой по закону медицинскому, но никому другому.
Я направляю режим больных к их выгоде сообразно с моими силами и моим разумением, воздерживаясь от причинения всякого вреда и несправедливости. Я не дам никому просимого у меня смертельного средства и не покажу пути для подобного замысла; точно так же я не вручу никакой женщине абортивного кессария. Чисто и непорочно буду я проводить свою жизнь и свое искусство. В какой бы дом я ни вошел, я войду туда для пользы больного, будучи далек от всякого намеренного, неправедного и пагубного, особенно от любовных дел с женщинами и мужчинами, свободными и рабами.
Что бы при лечении, а также и без лечения я ни увидел или ни услышал касательно жизни людской из того, что не следует когда-либо разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной. Мне, нерушимо выполняющему клятву, да будет дано счастье в жизни и в искусстве и славе у всех людей на вечные времена, преступающему же и дающему ложную клятву да будет обратное этому».
Мне нравился Валька Лис. А ему, как и мне, нравился Гиппократ. Пожалуй, Гиппократ и благословил нашу дружбу.
А еще мне нравился Валька, потому что был какой-то основательный, что ли. Твердо стоял на земле. И твердо знал, что можно земле дать и что у нее взять. И это – хорошая, умная сделка. Он никогда не попадал в истории. И я был уверен, что никогда и не попадет. Казалось, его судьбу можно прочитать у него на лице. На широкоскулом, открытом, простом лице.