Убыр — страница 9 из 52

Кажется, она в самом деле смеялась.

– Выпил, три таб… – начал папа, быстро выгнулся, чуть не сорвавшись в ванну, мотнулся обратно, вскакивая, тут же рухнул на колени, сунулся головой в унитаз и зарычал.

Я отшатнулся, не понимая.

Мама задрала лицо к потолку и шмыгнула носом.

И тут я понял, что папу рвет, а мама плачет.

– Мама, – сказал я.

– Наиль, – сказала она, не поворачивая головы. – Встали уже. Минутку подожди, ulım[13], ладно? Мы сейчас только умоемся и вам освободим. Ах, я же завтрак еще… Ну сейчас. Минут… – Она зажала нос и рот ладонью и отвернулась.

– Ага, – сказал я и захлопнул дверь.

Какой еще завтрак, она же вчера наготовила на месяц вперед, там мяса одного на ползарплаты небось – если, конечно, папа не подключится.

Папа никогда столько не ел.

Папа никогда не жаловался. Ни на что. Его два года назад с работы уволили, со скандалом, – но я об этом совсем случайно узнал и два месяца спустя: нечаянно в его почтовый ящик залез – а там письмо бывшему начальнику открылось. Письмо было копец какое резкое и наотмашь – это мы как раз в ипотеку влезли, – но и толковое. Я на папу тогда обиделся слегка – мог и сказать родному сыну про неприятности, – но зауважал совсем сильно. Работу-то он быстро нашел. Хотя это не физическая, конечно, боль – но я потому и вспомнил, что папа на новой работе, это логистическая такая компания, перевозками и хранением всяких больших грузов и товаров занимается, в аварию попал – ребра поломал и ногу. Месяц лежал, год хромал, украдкой что-то там глотал по ночам, – но я ни разу не слышал, чтобы он жаловался или даже умученное лицо делал. Он хихикал и называл себя победителем «КамАЗов». А уж как больно было – я представляю. Не зря же он с тех пор к валерьянке и пристрастился. Других лекарств и не признавал. А теперь говорит – три таблетки. Вот и тошнит.

А от ножа какие раны бывают? Например, если сильно рукояткой в живот попал – от этого боли наутро возникают?

Блин, что я опять про сон-то? Говорят же, что сон – небывалое сочетание бывалых впечатлений. Моя усталость – это бывалые впечатления и родительские болезни, ночная ерундистика – это небывалое сочетание, все нормально. Сейчас я зайду и прямо спрошу…

Дверь распахнулась – я, оказывается, так и ждал у стеночки напротив, – и в коридор вышли мама и папа: свежие, подтянутые, задорные и с блестящими глазами. Мама воскликнула:

– Чего стоим, бездельники? Живо сестру будить!

Папа за ее спиной улыбнулся почти по-старому.

А Дилька радостно завопила из комнаты:

– А я встала давно!

– Ой ты умничка моя. Пулей умываться и завтракать, – скомандовала мама.

За завтраком тоже было почти по-старому: мама подкладывала всем разные кусочки, Дилька трепалась, болтая ногами, папа молча мёл, а я думал, как можно так одинаково худеть, если один такой прожорливый, а другая, кажется, третий день ничего не ест – только чай пьет. Много пьет, правда.

Папа с мамой оба похудели, можно сказать, страшно. Нет, скорее, некрасиво. У папы щеки, например, ввалились так, что оттягивали нижние веки, и глаза сделались как у пса бассет-хаунда. И не блестели совсем – в отличие от маминых. Мама зато стала слишком остроносой и тонкогубой. Зато она хоть как-то с Дилькой беседовала. А папа, говорю, мёл. Молча. И первый раз голос подал, когда Дилька похвалила чудесную погоду. Всем корпусом повернулся к окну, поспешно набычился и промычал сквозь набитый рот.

– Что? – спросила мама, не отвлекаясь от намазывания очередного бутерброда для Дильки.

Папа все так же, монолитом, повернулся к столу, глотнул так, что горло раздулось, как у кобры, и сказал, подняв и опустив руку:

– Неприятно просто.

– Что неприятно? – удивилась Дилька, а мама сказала:

– Авитаминоз. К врачу, к врачу.

– Сама, – ответил папа и откусил полбутерброда.

Дилькиного.

Дилька обиженно засопела, глаза у нее забегали и остановились у мамы за спиной.

– Мам, смотри, какие голуби! – воскликнула Дилька.

– Да, очень красивые, – согласилась мама, намазывая маслом последний ломоть.

А ведь когда за стол садились, я целый батон почал.

– Нет, ты смотри, один вообще белый! – не унималась сестра.

Голуби были действительно красивые, один совсем белоснежный, второй коричневый в серую крапинку. Бродили по нашему карнизу, беспокойно косясь в комнату.

– Да, я вижу, – сказала мама не оборачиваясь.

– Да ты даже не оборачиваешься, – обиженно протянула Дилька.

Мама резко выпрямилась, положив руки на стол, – нож брякнул о тарелку, – как-то непонятно приблизила лицо к Диле – не вставая и особо не вытягивая шею – и назидательно сказала:

– Я знаю, когда и куда оборачиваться, поняла? Нет никаких голубей.

Дилька и я посмотрели ей за спину. На карнизе было пусто.

Я почему-то вспомнил дурацкий сон и понял, что пора все-таки спросить. Хотя бы о том, выходил ли папа ночью из квартиры.

И тут папа захохотал – давясь и всхрапывая, задрав лицо к потолку и растопырив руки.

Он был не распухший, не в плаще, а в костюме и лицо не отворачивал, – но все равно меня как в колодец макнули. Я застыл, боясь что-то сказать или пошевелиться. Больше всего мне хотелось схватить его или маму за плечи и трясти, бешено, со слюной и соплями, крича: «Что это такое? Что с вами? Зачем вы меня пугаете?»

– Пап, у тебя дырка под мышкой, – сказала Дилька. – Зашить надо.

Смех отрубило как топором. Папа выпрямился и стал внимательно рассматривать Дилю.

– Надо, так зашьем, – сказала мама. – Все, закончили завтрак. Быстро в школу.

7

В школе как раз все было нормально.

Уроки я сделал, в том числе устные, четвертные контрольные мы на той неделе добили. А подготовкой к ЕГЭ нас пока лишь пугали – всерьез грозили взяться с девятого класса. Так что можно было порадоваться напоследок. Мы все и радовались. Даже я. Напоследок. Два дня до каникул все-таки.

Только Леха был не в настроении.

Леха – он ведь какой. Он такой веселый троечник, и всем сразу видно, что веселый и что троечник. В смысле, Леха не тупой и не дебил с ухмылкой в пол-лица. Он, мягко говоря, разгильдяй, которому интереснее народ развлекать, а не корпеть там над чем угодно. Иногда это утомляет: когда, например, стоишь с Киром обсуждаешь трэш-свежачок – и тут Леха подваливает и начинает с невероятно серьезной миной задумчиво грассировать:

– Кигг. Ты как… фницель. Кигг. Ты как… фницель. Кигг.

И так до бесконечности – или пока ему не скажешь:

– Лех, достал, иди вон к Ренатику.

Леха, тут он молодец, немедленно отправляется к Ренатику и принимается уже ему выносить мозг рассказами про то, что Генатиг, ты как кагтофель.

И поди пойми, что это значит, почему как шницель и при чем тут картавость, если Лехе по жизни и шепелявости вполне хватает.

Но вообще с ним прикольно. Например, идем вдоль стройки, там бульдозер насыпь утюжит. Леха немедленно выскакивает перед его мордой и принимается изображать отчаянный бег в замедленной съемке, вытянутой ладонью к бульдозеристу – и вопить, как в кино:

– Н-не-е-е-ет! Не губи-и-и де-ерево-о-о!

Дерева там, конечно, сроду не было, а бульдозерист оказался спокойным или далеко от кабины отбегать поленился – но чесали мы всей толпой старательно.

А когда Леха затихает, можно подойти к нему и сказать на ухо «коала».

Он ненавидит это слово. Я знаю почему, но обещал не говорить. А от слова отказываться не обещал.

То есть сперва Леха, конечно, поводит плечиком и смущенно улыбается.

Тогда надо повторить: «Коала».

Леха бубнит: «Ну хватит, ну все уже».

А мы опять «коала» – и лучше одновременно в оба уха, стереоэффектом.

Ну и тут начинается:

– Ну уб-блют-тки, ну фто вы за парфывые уб-блюттки, ну профят ве ваф.

Через минуту начинает мстить. Всякий раз по-разному, но в большинстве случаев не соскучишься.

А теперь вот Леха что-то сам соскучился.

На геометрии сидел тихий и печальный, на русском сидел такой же. На английском его спросили – он ответил тихо, печально и с фирменными запинками, получил верный трояк – хотя Киру за такой же ответ, честно говоря, и четыре ставят. А мне трояк с минусом, потому что нет справедливости на свете, и особенно в школе.

Вот тут я его настроение заметил. Раньше не замечал, о своем думал. Было о чем подумать. А тут вижу – идет на место совсем траурный. Спросил потихоньку, что за дела. А Леха мимо прошел, сел и в парту смотрит.

Я дождался перемены, подошел, спрашиваю:

– Дома траблы?

А у него бывали дома траблы. Да у кого их не бывает. У меня, думал я раньше. А тут такой вот траблище, и, главное, не поймешь, откуда растет и куда упирается.

Леха головой слегка качнул и говорит:

– Нормально.

А что я, в душу лезть буду?

– Ладно, – говорю, и пошел себе.

Но Кира нагнал, спросил. Тот не удивился:

– Так у него же родителей вчера в школу вызывали.

– А что такое?

– Да фиг знает – по учебе что-то. Типа если из троек не вылезет, в «А» переведут.

– Ну здрасте, – сказал я расстроенно.

А Кир продолжил:

– А вообще я у тебя спросить хотел.

– Это с какого?

– Фигассе. Так твои же родители тоже там были.

– Где были? – тупо спросил я, вспоминая.

Не получалось у меня вспомнить – то есть получалось, но в глаза лезли красная кофта, болотный плащ и почему-то измазанная свеклой ложка – папа ею сегодня вместо вилки селедку под шубой ел.

– Ну в школе, где. Насчет информатики, наверно. Не в курсах, что ли?

Не в курсах – это было мягко сказано. Да и кстати, какого черта – я ту двойку давно закрыл четверкой и пятеркой, и вообще, непорядочно это – в журнал пару за поведение ставить. Мало ли что громко смеялся. Если Леха смешит, мне плакать, что ли?

То есть не должны были родителей вызывать. А если уж вызвали, то почему родители мне об этом не сказали? Или они из-за этого вызова и психуют так? И намекают типа? Блин, не может быть. Были у меня двойки, и тот скандал с директором был из-за вызывающего поведения. Ровно все расходилось. У меня же родители все-таки, а не монстры. И не психи, как у Лехи, которого папаня бьет, а маманя жалеет, но бьет еще сильнее.