— Ежели тебя натурально до бабской плепорции довести — это сколько же ваты придется потратить? А с ранеными тогда как? Тереби вон конские потники и округляйся, да тряпье какое-нибудь еще…
Через неделю такую мещаночку мы из Шкета сделали, кругом шестнадцать.
Он, Федя-то, и так невозмужалый еще… Где усам, бороде быть — у него пушок, легонький такой, к коже ластится. Глаза что два родничка, ясной-ясной синью напитаны. Нос как у синички — аккуратненький. Чуб только лихой. Закуржавеет на морозе — ровно из серебра выкован. Какой завиток отяжелеет, свесится — ямочку на щеке достает. Ну да чуба под полушалками не видно! Исправим, значит, ему фигуру, юбок насдеваем, чесанки с калошами, шаль с кистями — такая кралечка выйдет — все отдай, мало!
Дедко Мокеич тут же крутится, реденькую бороденку бодрит да присоветывает:
— Ты, дочка, кокетом, кокетом ходи, а губки узюмом сложь…
— Как это «кокетом?»
— Позвонки, стало быть, распусти и вензелями значит, корпус, вензелями… Форцу давай!..
Матвейка Бурчеев деда на подковыр:
— Ты, лекарь, чем языком-то вензелявить, взял бы да показал. А то «кокетом», «узюмом»! Ты покажи… Федька урок возьмет, и мы поглядим.
— И покажу! Тебе-то, правда, верблюду сутулому, так не ходить, а Феде… тьфу, не путай ты меня! Какой он теперь Федя? Натуральная Федора! Так вот, Федоре, говорю, заместо Христова яичка сгодится. Учись вот, дочка… Перьво-наперьво, лицо строгое сделай и шепотом скажи слово «узюм». Сказала — и окоченей, замри! Как губы сложатся, так и заклей их на той точке-линии. А при походке нижние позвонки в изгиб, в изгиб пущай, да покруче! Гляди-ко вот.
Мокеич сложил пельмешком губы и завосьмерил. Так то есть завихлял портками, аж мослы под холстиной обозначило. Сам приговаривает:
— Вензелями… Вензелями… Задорь… Задорь…
Не успели прохохотаться, Матвейко ввернул:
— «Кокет» у тебя что надо получился, а вот «узюм» синеватый вышел… На куричью гузку больше смахивает.
На этот раз Мокеич заплевался:
— Гаденыша бы тебе под язык склизкого!
Одним словом, отправили мы Федю в город.
Раз сходил, и в другой, и в третий…
А с четвертого не вернулся. И вот как случилось.
Поглянулась наша «Федора» есаулу казачьему… Сластена, видать, был есаулишко насчет мещаночек. Ну, и ухлестнул. Федя только что от старикашки, ему в отряд позарез срочно надо, а есаул его в ресторан тянет. Орешками угощает, мамзелью навеличивает, локоток жмет… Федя глазками поигрывает, отнекивается:
— Мамаша хворая — грех по ресторанам ходить. Да и живу я далеко. На самом краю города.
А у самого думка:
«Не отстанет — заведу куда поглуше и кокну».
Есаул смотрит, что девка не дичится, — смелей стал настырничать. Под ручку Федю устроил, прижимает, в личико заглядывает. Усы, как у хорька, подрагивают. Ну и дело, видно, привычное… Прижал Федю к одной калиточке и целоваться лезет. Изловчился тут Федя да как сунет с тычка в целовальню — только схлюпало! Сидит есаул в сугробе и соображает:
«Кто ж это меня так-то?.. Девка эта или ломовой?»
Опомнился, зуб выплюнул да за Федей!
— Не утекешь, — кричит. — Уж я тебя сегодня полюблю!.. Как хочу — поголублю!
В другом разе Федя от него играючи ушел бы, а тут юбки не дают: на подхвате держишь — штаны видно, опустишь — ногами заступаешь, падаешь. А есаул расстервился, шашку выхватил и орет на полном галопе:
— Зарублю! Соцыалистка!!!
Тут откуда ни возьмись капитан один вывернулся:
— Это что за баталии, есаул?! Девиц в истерики вгоняете? А ну марш к лошадям!
А сам Федю под ручку:
— Успокойтесь, мамзель. Эти казаки никакого обращенья не понимают. Очень просто изобидеть могут… Дозвольте, мамзель, я вам порыцарничаю, оберегу вас?..
«Ну, — думает Федя, — назвался груздем… Другой раз монашиной оденусь».
А капитан все крепче да крепче Федину руку прижимает. Квартала полтора эдаким манером прошли, нагоняют их два солдата. Поравнялись когда, капитан вторую руку Феди зажал и командует:
— Обезоруживай его!
Из-за пазухи наган вынули, под юбками табакерку нашарили…
Капитан усмехается:
— Давайте знакомиться, мамзель Шкет. Начальник контрразведки «дикой» дивизии атамана Калмыкова! Честь имею!.. Давненько ожидал с вами свиданьица… Хотел еще на базаре вам представиться, да есаулишко мешался. Думал, не из ваших ли переряженный… А когда к калиточке он вас притиснул — вижу, наш орел!.. Ну-с, пойдемте… погостите у меня. Тоскливо не будет! Там старикашечку своего встретите и свинюшечку…
Услыхали мы про все это дело — мороз по коже продрал. Уж что-что, а калмыковская контрразведка нам известна была. Людоеды, изверги да кровяные алкоголики туда шли. Пальцы на мясорубках провертывали, морожеными щуками глаза выдавливали, пороховые дорожки на животах жгли.
«Ах, Федя, Федя, — думаем, — длинной тебе жизнь покажется. Кому-кому, а тебе они все свое ремесло-искусство покажут».
Дедко Мокеич не в себе ходит. Еды лишился, сна. Остальным тоже в глаза друг дружке неловко посмотреть.
Один Матвейка зудит:
— Лекарь, он научит!.. Парня, наоборот, надо было пострамней да позамурзашистей выпускать, а он: «кокет», «узюм»! Это тебя вот обрядить, сверчка старого, надо было! На твои «вензеля» ни один калмыковец не обзарился бы.
Мокеич молчанкой все отходил. Виноват, мол… А один раз не стерпел:
— А что ты думал? И пойду. У меня и по мещанству, и по купечеству знакомо… Кому пиявиц подпускал, кому пупок правил… благодетелем звали, за сорок верст на рысаках приезжали. Найду небось следочки-то! И про Федю разузнаю!..
С тем и пристал к командиру: «Отпусти, мол, в город».
Тот и сам соображал насчет Феди. Да и старикашку что бы ни стоило выручать надо. Вся наша связь у него в голове была. Ну а теперь порушилась, выходит. Поговорил командир об этом с Мокеичем — пошел дедко.
Дня через четыре является.
— Не горюй, — говорит, — ребята! Федя наш жив, здоров и не мученный пока.
Интересуемся, как дознался.
— Купца первой гильдии Луку Естафьевича Громова пользовать пришлось. Через него и верный слух имею.
— Ну, дак рассказывай! Не тяни душу…
— Заболел капитан разведки… Английскую хворь подхватил… По-мудреному как-то называется… Не то «блин», не то «павлин», одним словом, тоска зеленая. Свет не мил делается! А все через табакерку! Она его подгуляла.
— Как так?
— А так! Вызвал он, стало быть, Федю на допрос, в руках табакерку вертит: «Это что за припас? — спрашивает. — С какой целью таскаешь?»
А Федя ему на всю чистоту:
«Это, — говорит, — порох со всему миру известного крейсера «Авроры». А цель его тоже известная: врагов революции под корень испепелять!»
— Дак ты, значит, и меня бы испепелил?
— Как щенка подковать!..
Знает парень, что пощады ему не ждать, ну и отпускает без утайки.
— А знаешь ли ты, воробушек, в каком месте чирикаешь?! Да я тебя, зародыша, по жилочке размотаю! Ребра в обратную сторону заверну!
— Ну, дак что? — Федя говорит. — Верх-то все равно наш будет. Из моих жил тебе же петлю и сплетут!
Тут капитан и задумался. Молчит да порох нюхает. Ну и нанюхался до тоски.
— Уведите, — говорит, — его. Я что-то не восвояси. Потом при добром здоровье я ему вспомню.
И слег. Лука Естафьевич Громов в первых дружках у него ходил. Прослышал он про такую оказию, дюжины две всяких шампанских прихватил и к нему:
— Что же это вы, отцы, охранители-спасители наши, занедужить изволили? А-я-яиньки! Да такое ли теперь время, чтобы хворатиньки лежать?! Испейте-ка вот… Я тут шесть сортов смесил, седьмая — ханжа. Часом дыбки встанете! «Кровь гвардейску размусорит, суку-скуку разобьет!» — так ведь певать изволили? Дербурезните, ангел мой. Берите меня за пример: мы ее вон как! У-ухх!.. до суха донушка! С поцелуйчиком!
Ворковал, ворковал вкруг него — нет толку. Лежит молчит… На стол только указывает, на табакерку. Лука Естафьевич свинтил крышечку, унюхнул, и тем же моментом его на балкончик выбросило. Сперва кровяными колбасами тошнило, потом фунта полтора осетринной икры вывернуло, а после кулебяки, грузди и прочее разнотравье полезло.
Чуть тепленького домой привезли. Уложили в постелю, а он признак жизни терять стал. Домашние за батюшкой послали. Тот приходит, а Лука Естафьевич опять в чувствие вернулся: ему, видишь, с другого конца отомкнуло. Батюшка поглядел, послушал и вещает:
— Рано аз, иерей, грядеши. С таким пищетрактом он до судного дня проживет…
К тому времю и я погодился. Два каких-то манифеста сжег, полкрынки пепла навел, дал ему — русло-то и перекрыло. К вечеру мы с ним уже по рюмочке приняли.
Тут он мне и перешепнул все это, скрадом от домашних. Он, видишь, подозревает, что ему от коньяков с ханжой худо сделалось, а на мою догадку — от пороха это.
Матвейка, поперешный, обратно в спор:
— Ох, и мастак же ты, лекарь, раскасторивать! Порох опять приплел? Порох — он порох и есть. Правильно купец думает… Хватанул смеси, а желудок и обробел.
— Это у тебя, тощалого, от рюмки обробеет, а у Луки Естафьевич а чрева бывалые. Он сибирское купецтво не уронит. По дюжине шампанских выпивал и цыгана переплясывал. Капитан-то, на твой ум, отчего заболел?
— Ну дак поспешай давай! Одного классового паразита отходил, беги и этого лечи! А что у партизана чирь сел, вторую неделю шею на манер волка ношу, — это тебе начихать? Под трибунал таких лекарей! И — к райскому яблочку…
Сцепились мужики — хоть пожарную кишку выволакивай! Пришлось командиру «разойтись!» гаркнуть.
К этой поре согласились мы, значит, всеми отрядами на калмыковцев навалиться. С левобережными тоже связались. Ждем приказа. Мокеич опять в город отбыл. Там под суматоху подпольщики совместно с нашими засыльными арестованных должны были вызволить, а его отправили кое-кому «пупки править». Для разведки, значит, и связи… Капитана этого, контрразведчика, зачем-то в колчаковскую ставку вызвали — самое подходящее время.