ПЕРВАЯ НОЧЬ
1
Эти первые дни прошли даже легче, чем она ожидала, — приходилось много работать. Сарай превращали в школу, это было непросто. Оля была сейчас всем: учителем, прорабом, бригадиром, квалифицированным рабочим, ученым, полководцем. Последнее, пожалуй, было даже вернее всего. В помощниках ее бушевал неугасимый огонь, они ловили ее взгляды, требовали распоряжений, с такой яростью набрасывались на щели в стенах, на грязь в углах и на полу, словно все это были враги и с ними следовало расправиться. Достаточно было Оле протянуть руку в угол или к двери, как поднимались визг и толкотня — дети бросали старое занятие и кидались в угол, к двери. Взрослые не отставали от них, пожилой Най радостно ухмылялся, когда удостаивался специального задания. Но, закончив основные работы, Оля снова чуть не расплакалась. Щелей уже не было, грязи тоже, школа была хорошо утеплена, но она по-прежнему казалась грязной — известки в стойбище не оказалось. Селифон даже не знал, что это такое, ему казалось, что достаточно оштукатурить стены смесью глины с песком, и они примут тот самый вид, какой имели в лучших клубных залах Дудинки.
— Ай, да ничего ты не понимаешь! — с досадой отвечала Оля. — Стены белые не от глины твоей, а от мела и извести. И света у нас мало — свечей не хватит, лампу ты достал, а керосина нет. Смотри, как темно, совсем плохо заниматься. — Она с тоской обводила взглядом теперь уже гладкие, но еще более угрюмые стены. — Знала бы, хоть газет прихватила — завесить, все бы было белее.
Он говорил просительно и виновато:
— Оленя возьми, Ольга Иванна, лучшая шкура дам, завесь!
Она сердилась:
— Известка нужна, а не оленьи шкуры. И так какая-то звериная берлога.
Шкуры он все-таки притащил. Оля постлала их на пол вместо ковров. Она первая с удовольствием пробежала по дорожке, даже сняла валенки, погружая босые ноги в теплый мех. Селифон после разговора уехал из стойбища на двух нартах. Оля пыталась узнать куда, но ничего не понимала из объяснений своих учеников. В это кратковременное отсутствие Селифона она поняла, что долго еще не сможет сама общаться с жителями стойбища, хотя сгоряча и похвалилась. Через несколько дней Селифон привез нужные материалы: известку, олифу, керосин, спички.
— Это тебе! — сказал он, протягивая Оле два кулька с горохом и гречневой крупой и кулек с сахаром. — Теперь все имеешь, Ольга Иванна, настоящая школа получай.
— Неужели в Дудинке был? За три дня обернулся? — спросила она, пораженная, — ей казалось, что ближе Дудинки нет поселений.
Но Селифон разъяснил, что неподалеку от них, километров двести по Хете, расположен станок Песцовый — так здесь называют маленькие селения. На станке — фактория, магазин, все есть («Пороху мало! — сказал Селифон с сокрушением. — И свинца жалеют, война идет»). Он сдал заведующему факторией шкурки песца и волков. Заведующий, Прокопий Григорьевич Жальских, нагрузил ему полную нарту известки и олифы, добавил еще гороха и гречки. «На, — сказал, — Селифон, пусть учительница суп варит, чай пьет».
— Спасибо! — сказала Оля, полная благодарности к незнакомому заведующему.
Ее утешило, что не так уж далеко имеется хороший человек, с ним можно будет встретиться, поболтать на родном языке. Она так засветилась от радости, что Селифон громко захохотал и в восторге ударил себя ладонями по груди. И сейчас же все дети захохотали еще громче, чем он, заскакали и завизжали. Оля прикрикнула на них, сердито нахмурила брови. Насупленный взгляд действовал на них сильнее, чем слова, — они сразу притихли.
— Сгружайте известь! — командовала Оля. — Снимайте плакаты и портреты — будем белить.
Побелка заняла еще несколько дней. А затем состоялось торжественное открытие школы. Все немногочисленное население стойбища собралось в большом классе, комната сразу стала тесной. Оля встречала гостей, заставляла снимать верхнюю одежду. Все, не исключая Селифона, входили в класс с робостью. Стены сверкали белизной, портреты великих ученых и вождей глядели на собравшихся, в углу гудела настоящая железная печка. Три лампы, подвешенные к потолку, заливали сиянием столы и скамьи, взрослые сгрудились в углах, за столами сидели ученики. Оля вошла последней, румяная и оживленная, громко сказала: «Здравствуйте, дети!», десять звонких голосов нестройно и ликующе закричали: «Здравствуй, Ольга Ванна!», один из мальчиков в восторге ударил кулаком по столу. Оля постучала карандашом по столику, прошлась по классу, сердце ее билось.
2
Одни трудности преодолевались, другие вырастали: жизнь шла. Сами занятия не были так уж тяжелы, все, что ученики понимали, захватывало их. Они требовали объяснения каждого рисунка в букваре, это было несложно — описывать картинки. А потом пришло и настоящее понимание. Оля уже знала много слов — пищу, жилище, предметы обстановки. Ученики ее усердно заучивали русские слова. Со взрослыми было проще, все они понимали по-русски, но взрослых было немного. Оля поразилась, как мало их в стойбище. В Дудинке ей говорили о большом поселении, а здесь два десятка человек — детей больше, чем взрослых. Селифон разъяснил, что колхозники кочуют, еще не вернулись на зимовье, детишек он нарочно оставил — для школы.
— Скоро много, много будет! — уверял он. — Олени, мясо — все будет, сама увидишь.
Первым из летнего кочевья вернулся аргиш Тоги Тэниседо. Это была добрая сотня нарт с вьюками, мешками, жердями для жилищ и лодками, за нартами темной массой двигалось стадо оленей. Собаки, оставив животных, восторженно понеслись к чумам, детишки кинулись им навстречу… Тоги, не обращая внимания на Селифона и Олю, распоряжался, где ставить нарты, куда направить стадо. Потом он крепко встряхнул Олину руку, что-то пробормотал. У него было насупленное властное лицо с умными глазами, он сразу понравился Оле и важной хмуростью и четкостью движений.
— Лучший человек — Тоги! — с гордостью сказал Селифон. — Все знает — оленя вести, дикого гуся бить, волка прогонять, все, все!
Стойбище сразу увеличилось вдвое. Аргиш Тоги появился утром, а к вечеру это был уже совсем иной поселок. Оля с интересом наблюдала за возведением чума, меховой дом устанавливался в считанные минуты. Сперва укреплялись две главные жерди, образовывавшие арку, затем по кругу укладывали шесты, деревянные ребра будущего дома. Когда конусообразный остов чума был готов, на него набрасывались шоки — полотнища, сшитые из оленьих шкур в два слоя, шерстью внутрь и наружу, — обкладывали шкуры внизу снегом, чтоб не продувал ветер, и разжигали очаг: дом был готов. Оля бывала уже в чумах, но детально с ними не знакомилась. Теперь она вместе с Селифоном пошла в гости к Тоги. Это было самое большое жилище в стойбище, раза в два больше чума Селифона. Оля, пораженная, осматривалась — от входа до противоположной стены было не меньше восьми метров, — целый зал, в котором могло разместиться много людей. Здесь и в самом деле жило две семьи: ка правой стороне Тоги с детьми и женой, слева семья Нгойбо Окуо. Посредине на железном листе пылал очаг, на крючьях, подвешенных к перекладинам, висели котлы и чайник. По обе стороны очага были уложены доски, покрытые шкурами, на шкурах в одних замшевых трусиках сидели хозяева — Тоги и Нгойбо, — оба смуглые, худые и крепкие. Они согласно кивнули головами вошедшим, прикрикнули на ползавших кругом ребятишек и показали на места около себя. Женщины, прервав свои хозяйственные занятия, с любопытством уставились на Олю. Тоги строго прикрикнул и на них. Труднее всего было усмирить двух лаек, привязанных к дверной перекладине.
Тоги предложил гостям угощение, сам нарезал тоненькими ломтиками мороженую нельму, вытащил из котла мясо, разлил по кружкам чай. Время, когда Олю ужасал вид сырой рыбы и полупроваренного мяса, уже давно прошло, она попробовала и строганины и варева, выпила кружку крепкого чайного настоя — от него сразу сильно забилось сердце, — только закусывать мороженым жиром наотрез отказалась. В чуме было жарко, но не дымно, дым поднимался вверх и облаком стоял у выходного отверстия. Оля понемногу отодвигалась от раскаленного железного листа к стенке, к постелям, покрытым шкурами. Тут дети возились со щенками. Они схватили Олю за руки, щенки кусали ей пальцы, маленькая девочка уцепилась за ее косу. Оля рассмеялась. Тоги обратил к ним грозное лицо, все сразу затихли: и дети и собачата. Оля тоже смутилась.
— Ты слушай, Ольга Иванна, слушай! — посоветовал Селифон. — Очень интересно Тоги говорит, очень важно.
Но Оля плохо понимала их разговор, хотя из уважения к ней Тоги говорил по-русски, а когда забывался, переходил на родной язык. Селифон переводил его слова. Она разобрала только, что Тоги отчитывался в летней кочевке и хвалился успехами: называл места, где охотились на диких оленей, — их именовали просто «дикие», перечислял гусей и уток, песцов и волков, упоминал крупных рыб — он привстал и поднял руку, показывая величину рыбы. Это показалось Оле преувеличением, трудно было поверить в существование такой исполинской рыбы.
— Всю зиму хватит, — заключил Тоги. — Так будем есть! — Он показал выше подбородка.
Воспользовавшись заминкой в беседе Селифона и Тоги, Оля заметила:
— Одно меня удивляет — такой большой чум! В нем вполне можно целый класс устроить. Я думала, чумы маленькие и дымные, а здесь просторно, вон еще свободное место имеется.
Ее похвала понравилась всем. Тоги и Нгойбо заулыбались, Селифон с воодушевлением воскликнул:
— Хороший чум! Все такие будут. Еще больше чум поставим — красный чум! В Дудинке давно сказали: делай красный чум, Селифон! Не делал, школа делал. Теперь красный чум сделаю. Стол поставим, музыка — танцуй, Ольга Иванна, все пластинки танцуй!
Она досадливо махнула рукой. Селифон гордился будущим, словно оно было уже осуществлено.
3
После занятий Оля оставалась одна в своей маленькой комнате. Приходила самая трудная пора дня — время мыслей и воспоминаний. Очень плохим собеседником была она для себя, недобрым и несправедливым. Оля не любила этих пустых часов, работа и общение с людьми были единственной защитой, крохотная стопочка книг давно была зачитана. И Оля расхаживала по стойбищу, забиралась в чумы, где жили ее ученики. Потом она сообразила, что лучше собирать в вечерние часы ребятишек в школу, тут горела лампа, было светлее, нежели в чуме, освещенном одним костром или жировой плошкой.
Девочки приносили шитьё, разрисовь!вали красками кожи, вырезали узоры — Оля поражалась точности и изяществу их работы. Это были орнаменты, аппликации и бисер, всюду бисер, цветной, ярчайших красок. Лучше всех работала одиннадцатилетняя Анна Окуо, это была уже мастерица, на ее работу заглядывались другие девочки. И сама она была хороша — серьезная, с продолговатым лицом, с глазами, полными черного сияния. Оля любовалась ее длинными ресницами, тонкими бровями. Как-то она шутя назвала ее красавицей. Девочка вся зарделась, другие тоже обрадовались за нее — это слово все понимали. Аня и в классе занималась лучше всех: она с таким старанием вычерчивала буквы, словно вырезала ножом орнамент. Другие ученики вскакивали с мест и заглядывали в ее тетрадь — у них дело шло плохо, они шумно одобряли ее умение.
Олю поражало строгое разделение труда у мальчиков и девочек — они никогда не делали одного дела, даже сторонились друг друга. Мальчики возились с нартами, обрабатывали дерево, вили арканы. Самый умелый из них был Ядне Нонне, рослый живой подросток. Года два назад, в начале войны, он учился в интернатской школе, но все перезабыл и теперь начал сначала. Никто не умел так вырезывать по кости, как он. Его бык, опустивший вниз голову, был удивительно выразителен, напряженная шея сразу показывала, что снег глубокий и ягель достать нелегко. Эту статуэтку из моржовой кости Оля поставила в свою комнату, у зеркала, и часто ею любовалась.
Шел октябрь, была уже настоящая зима. Снегу выпало немного, но его схватили морозы, он сухо скрипел под валенками. День свертывался и серел, он был похож скорее на сумерки, чем на день. В первое время пребывания Оли в стойбище солнце еще показывалось над землей, теперь оно ушло — полярная ночь повисла над горами и тундрой. Вначале Оля не обнаружила в ночи ничего страшного. Она даже была разочарована — в окна комнаты в полдень лился тусклый свет, можно было читать. А по небу бегали какие-то неопределенные блики, оно слабо просвечивало неясным свечением, то желтело, то тускнело — ничем это мерцание не напоминало прославленное полярное сияние.
— У нас на юге ночи значительно темнее, — сказала Оля Селифону. — Особенно летом. Ты не представляешь, какая чернота кругом — руку протянешь, пальцев не видишь! Внизу темь, как бархат, а вверху — яркие звезды.
Селифон с воодушевлением кивал головой, его радовало, что наступающая ночь не пугала учительницу. Он по-прежнему все сводил на любимую тему: у нас хорошо, тебе понравится. Однако он осторожно предостерег Олю:
— Нгуту китеда — осени месяц. Ночи нет, долго нет. Потом тоймарунгда, темный месяц, ничего не видно. Очень холодный месяц, мороз! — И, спохватившись, что она может испугаться, он поспешно добавил: — Ничего, Ольга Иванна, дров много, будет тепло. — Он, видимо, считал самым страшным в зиме мороз, а не темноту, и старался уверить учительницу, что мерзнуть ей не придется.
Дров вправду было много. Все мужчины в стойбище занимались заготовкой топлива — ежедневно в лес уезжали нарты по дрова: хворост, береза и лиственница высились кучами у каждого чума. Оля уже не вспоминала с горечью пионерские костры — она при желании могла развести любой огонь, исполинское пламя. Но у нее не было такого желания. Марья Гиндипте не отходила от печки. Страдая от жары, Оля не раз останавливала Марью. Та только смотрела недоумевающе, что-то бормотала и продолжала топить с прежней яростью — у нее не укладывалось в голове, что люди могут отказываться от тепла, тепло зимой было высшим благом, чем его больше, тем лучше. Оля старалась не спорить с ней и не подходила к печке близко.
Однако настал день, когда Оля в испуге обхватила печку, всем телом вбирала угасающее тепло. Это была первая пурга, обрушившаяся с запада. Она началась вечером, после занятий, стены школы затряслись под нажимом ветра, в воздухе грохотало, дико выло и шипело. И сразу же сквозь незаделанные мельчайшие щели в комнату стал набиваться снег — он ложился нетающей массой на пол, оседал на книгах и мебели. Все тепло мгновенно выдуло. Оле казалось, что в помещении так же холодно, как и снаружи. Единственным источником жизни была печка, и Оля и Марья жались к ней. Пурга выпала долгая. Оля засыпала и просыпалась, а ветер все бушевал. Потом кончились дрова, выйти было невозможно — двери завалило снегом. Так они провели неопределенное время. Оля больше всего жалела о том, что у нее нет часов и она не может установить, сколько же они сидят взаперти. Оля думала о своих учениках: если ей худо в деревянной избе, каково же им приходится в легких чумах? Она уставала от этих мыслей, от грохота, от холода. Оле уже казалось, что они так и замерзнут, покинутые всеми. Она не заметила, как стал спадать рев бури, но сразу услышала посторонние звуки — их откапывали. Первым в класс проник Тоги, потом Ядне, Селифон появился за ними с охапкой дров.
— Худо было, Ольга Иванна? — спрашивал он с сочувствием. — Страшно было?
Она ответила, жадно глядя на дрова, она желала только огня:
— Думала, совсем замерзнем. Ради бога, скорее затопите. — Протянув руки над печкой — гудение пламени заглушило еще неутихший грохот ветра, — она устало спросила: — Долго длилась пурга, Селифон?
— Два дня, Ольга Иванна. — Он стал оправдываться: — Очень злая пурга, Ольга Иванна, нельзя было выйти, ты не сердись. — Он пожаловался: — Олени разбежались, надо искать — волки нападут.
После пурги настали хорошие дни, тучи разогнало, неяркие звезды висели над тундрой. В полдень слабый рассвет ложился на холмы и, не перейдя в полный день, снова тускнел и стирался. Рассвет с каждым днем становился короче и серее, ночь — темнее и продолжительней. Уже не тусклые блики, а целые потоки сумрачного света метались в небе — полярное сияние разгоралось, делалось ярче и великолепней. В небе совершалось призрачное празднество, оно начиналось вскоре после наступления темноты — с запада на восток мчались красные, синие, желтые и оранжевые потоки, небо вспыхивало и трепетало. Оля выбегала наружу, запрокидывала голову, глаза ее нетерпеливо вбирали буйное цветение красок, их мгновенные изменения — земля, мертвая, маленькая и темная, терялась под этим лихорадочно живым небом, свет, низвергавшийся сверху, только усиливал темноту внизу. Это было удивительно: все кругом сияло, озарялось, а тьма сгущалась. Оля пыталась прочесть под полярным сиянием несколько строк и не смогла. Она поделилась своими наблюдениями с Селифоном, он не согласился с ней.
— Очень хорошо — сияние! — сказал он рассудительно. — Едешь — оленя видишь, камни видишь. Когда тучи — быстро ехать нельзя.
Сияние светило не всегда, после полуночи оно обычно стихало. Много часов в сутках, весь предрассветный период, были темны глухой темнотой, чуть лишь смягченной мерцающей белизной снега.
Ученики приходили в школу примерно в одно время. Иногда их шумное вторжение будило Олю, запутавшуюся в часах дня и ночи. Перерыв на обед Оля устраивала, когда рассвет превращался в тьму, тут она ни разу не спуталась. Дети с криками разбегались, а она поднималась на пригорочек около школы, самое высокое место в стойбище. Отсюда хорошо был виден открытый юг, горы на остальных частях света. Оля глядела все в одну точку — на юг, на безмерную снежную равнину. Здесь небо было иным. Везде оно казалось темным и угрюмым, а тут светилось — солнце пробивалось к горизонту и, не пробившись, снова опускалось вниз. Это были его невидимые лучи, отблеск его сияния, совсем не похожего на то, что неистовствовало и торжествовало в ночи: оно не пульсировало и не билось, но тихо и ясно пронизывало небо — это был свет, а не фейерверк, радостный, настоящий, но все более стирающийся день. Оля глядела на юг, прощалась с днем и не могла проститься. А юг все менялся, вначале там было золото, золото тускнело, потом оставались только красные пламена, зарево невидимого пожара. Наступил момент, когда и зарево не появилось. Оля терпеливо ждала — где-то раскидывался по земле широкий день, не может быть, чтоб до нее не донеслись его отблески, хотя бы слабые лучи, протянутые к ней в ее нынешнюю темноту и одиночество, как рука друга. Но небо на юге только побелело, ни одна яркая вспышка не окрасила его угрюмой серости.
Оля медленно поплелась к дому. Она зябко куталась в новенькую великолепную малицу, сшитую Марьей Гиндипте, ей было холодно, словно она шла нагая. Итак, день кончился, полностью кончился. Тоймарунгда — месяц тьмы: ночь, вечная ночь, полная мороза и ветра, лежит кругом!
4
Это было, вероятно, самое тяжкое из ее испытаний — испытание тьмой. Даже пурга не терзала ее так жестоко — пурга налетала и кончалась, ночь не проходила. Ничего Оля так на жаждала, как кусочка дня, — она была словно голодна отсутствием света. Кончая занятия, Оля тушила лампы, настойчиво вглядывалась в стекла окон, потом снова зажигала их — окна были не светлее стен. Скоро она перестала гасить лампу в своей комнате, она так и спала — при полном свете. Оля понимала, что с ней творится что-то неладное, это были нервы, следовало взять себя в руки. «Дура! — гневно кричала она на себя. — Нечего распускать нюни!»
В это темное время в стойбище возвращались одна за другой кочевые бригады: Надера Тагу, Якова Чунанчара, Бульчу Нинонда. Стойбище превратилось в большое селение, число учеников увеличилось вдвое. Среди других подростков появился и сын Селифона Недяку, живой смышленый подросток, уже обогнавший в росте отца. Он знал грамоту и скучал с малышами. Оля с тревогой видела, что одного класса уже не хватает. Взятые в Дудинке тетради кончились, не было простой бумаги и чернил. Оля сказала об этом Селифону-, тот только вздохнул — пора была не для дальних поездок.
— Поедем на факторию, Селифон, — предложила Оля.
Она помнила, что там работает Прокопий Григорьевич Жальских. Этот человек выразил ей однажды сочувствие, прислал подарки, ей хотелось повидать его.
Селифон решил после короткого раздумья:
— Тоги поедет с тобой, Ольга Иванна. Собирайся, Ольга Иванна, Тоги скоро будет.
Оля побежала одеваться. Тоги пригнал самую большую из нарт — с передком и задником, с ножным мешком и пышным меховым пологом, прикрывшим Олю лучше шубы. Оля взяла в руки хорей и вожжу, она уже научилась править упряжкой, хотя еще побаивалась оленей. Селифон запряг самых смирных важенок. Тоги ехал впереди, за ним шли нарты с мехами, Оля замыкала аргиш. Она скоро убедилась, что ее искусства не хватает даже на то, чтоб не отстать от передовых упряжек. Она ничего не видела в темноте, всякая ее попытка командовать оленями только путала их. В отчаянии она крикнула Тоги, чтоб он не торопился. Он сурово возразил:
— Пурга поднимается — пропали. Пусти оленя.
Она опустила хорей на колени, так в самом деле было лучше — без ее команды олени шли быстрее. Потом вспыхнуло сияние, и Оля убедилась, что Селифон был прав: она хорошо видела теперь и оленей и близкие предметы. На следующем перегоне она рискнула снова править в сумрачном свете, низвергавшемся цветным водопадом на землю, это было уже не так трудно. Оля неслась вслед за Тоги, морозный ветер бил ей в лицо, она отворачивалась, подставляя ветру меховой капюшон. Оле начала нравиться бешеная езда в темноте, это было все ново и хорошо. «Лучше, чем на лошадях», — подумала она и радостно засмеялась, вспомнив, какой мучительной показалась ей сначала поездка на оленях.
В факторию они добрались на вторые сутки. Оля мужественно держалась на ногах. Фактория представляла несколько изб на высоком берегу замерзшей реки. Жальских, заслышав голоса и скрип полозьев на снегу, вышел им навстречу. Это был плотный мужчина с толстыми губами, с темным лицом. Он с силой тряхнул Олину руку, заглянул ей в лицо.
— Учительница! — сказал он одобрительно. — Слышал, слышал — Селифон нахвалиться не может. Вот ты, значит, какая — совсем пацанка. Ну и как — не страшно?
— А чего страшиться — человек везде проживет! — возразила она весело. Она прибавила с благодарностью: — Кстати, спасибо за ваши подарки, было очень приятно.
— Пустяки — подарки! — отмахнулся он. — Понравилось, ну и ладно. Между прочим, бумажки к тебе есть, ждал только оказии передать.
— Какие бумажки? — заволновалась Оля.
Ей представилось, что это письма, одного обещанного письма она, во всяком случае, ждала. Но он протянул ей кучу служебных отношений, на каждом конверте стоял официальный штамп. Все бумаги были интересны, многие просто растрогали Олю. Оказывается, она была не одна, о ней думали, старались ей помочь — тут были важные указания, советы, списки товаров и принадлежностей, добытых для ее школы, — пришлют с весенним санным путем. Заведующий окроно писал ей дружески: «Не теряйте бодрости в вашей глубинке, товарищ Журавская». Он интересовался красным чумом — не подняла ли Оля это нужное дело? В одном письме ей строго пеняли, что она не посылает запрошенных данных о поголовье оленей, итогах летних кочевий и ходе пушного промысла. В конце автор письма предупреждал: «Если немедленно не пришлете данные, принуждены будем вынести выговор». И подписался: «И. Кравченко». Оля раскраснелась от чтения, даже этот грозивший ей выговор показался ей чем-то приятным, если она будет плохо работать, у них у всех появятся затруднения — так она поняла угрозу. Зато, читая последнее письмо, Оля поеживалась. Оно было от секретаря окружкома комсомола. Он удивлялся, почему Оля не пишет о своей работе, спрашивал, как с комсомольской организацией: «Высылаю анкеты», — сообщал секретарь.
— Получай барахло — тоже твое! — проговорил Жальских, вываливая на стол кипу газет и книг. — С каждой почтой прибывает, а от вас никого нет.
Оля с восторгом ухватилась за посылки. Но возиться с книгами не пришлось — Тоги позвал ее забирать товар. Она отобрала тетради, спрятала в сумку пакетик с чернильным порошком и карандаши. Тоги увязывал в тюки полученные муку, чай и охотничьи припасы. Он попросил немного спирта за привезенные меха, Жальских в спирте отказал. «За это нас — знаешь?» — сказал он значительно. Оля удивленно осматривала полки — они были забиты разнообразными товарами, она давно уже не видала такого богатства.
— Вашей лавке позавидует лучший магазин в любом городе, — сказала она.
Жальских с гордостью подмигнул ей:
— Север! Для нганасан твоих не жалеют, поднимают народец к культуре. — Он ткнул ногой мешок. — Вот она, беленькая мучица, кто ее по нынешнему времени ест на материке, а тут — пожалуйста! — Он посмотрел на сосредоточенно работавшего Тоги и предложил: — Айда в контору — чай пить! Освободится твой паренек, компанию составит.
Оля пила чай с настоящим вареньем, ела мягкий хлеб с маслом — она уже успела отвыкнуть и от хлеба и от запаха масла. Жальских широко раскрывал рот, громко чавкал. Он подкладывал Оле лучшие куски, сам намазывал маслом, наливал чай.
— Девка ты вроде неплохая, из себя ничего, а пропадешь среди оленей! — вздохнул он. — Сама приехала или привезли?
— То есть как это — привезли?
Он спокойно пояснил:
— Обыкновенно — под дудергой. Ты впереди, а сзади конвой. И я так прикатил — с собственной охраной, как граф. На воле работал заведующим в магазине, при ревизии обнаружили недостачу тысяч на двадцать — дело не шуточное, сама понимаешь. На суде пять лет схватил, отсидел в лагере от звонка до звонка. В прошлом году вышел, по старой специальности определился — к товарам поближе.
В конторку вошел Тоги и присел к столу. Оля с нетерпением ждала дальнейшего рассказа, она боялась, что при Тоги Жальских больше не захочет рассказывать. Она робко поинтересовалась: неужели он пять лет провел в лагере, по лицу его она не сказала бы, у него цветущий вид. Он довольно усмехнулся.
— Ас чего лицу меняться? Ты думаешь, лагерь — живодерня? Место как место — работают, спят, кушают, в кино ходят, даже подработать возможно. И насчет бани не сомневайся — каждую декаду. Многие — из блатных — рассуждают так: кому лагерь, а кому дом родной. Ну, это, конечно, только они — нашему брату без воли тошно.
Жальских говорил с равнодушием, отличающим обыденную, всем надоевшую правду, — он словно даже гордился, что сидел в лагере. Но ей это казалось удивительным.
— Почему вы не поехали на материк? — спросила Оля. — Здесь же ужасный климат.
Жальских громко захохотал, словно она сказала что-то очень смешное.
— Климат, говоришь? Холод, точно. А на материке сейчас жарковато. Да и голодно. Тут у меня все есть — никогда еще так не жил. — Он хвастливо показал на склад. — Думаешь, просто было? Семь потов пролил, пока броню выдали. Идут на жертвы ради твоих олешек — умный человек этим пользуется.
Тоги допил чай и накинул на голову капюшон. Он сказал, по обыкновению, немногословно:
— Поехали, Ольга Иванна.
Жальских вышел их провожать. Он помог Оле влезть под полог, заботливо ее укутал.
— Приезжай, соседка! — сказал он на прощание. — Гостем будешь, всем, что имеется лучшего, угощу — не пожалею. И учти, с каждой почтой тебе что-нибудь присылают — забирать надо.
— Вы тоже к нам приезжайте, — пригласила Оля. — Угостить и мы сумеем. Школу нашу посмотрите.
— Обязательно прикачу! — пообещал он.
5
Теперь не хватало времени на еду и сон — кроме обычных занятий, приходилось разбирать литературу и журналы, отвечать на письма. Оля накинулась на газеты, как голодный на хлеб. Она сама удивилась — раньше она была к ним равнодушна, просматривала только последние страницы, сейчас все казалось захватывающе интересным. Оля разложила газеты по номерам, читала в строгом порядке. Жизнь всего мира, жизнь большой, напряженно работающей, страдающей и творящей страны пахнула на нее горячим дыханием. На нашем фронте было затишье, на западе первые успехи союзников сменились поражением — немцы снова гнали англичан и американцев назад, занимали Арденны. Но по всему было видно, что это последняя судорога смертельнораненого зверя, война шла к концу. В окружной газете — эту газету Оля читала после центральных — она неожиданно нашла заметку о себе. «В самом дальнем стойбище Таймырского национального округа открылась школа» — таков был заголовок. А дальше сообщалось, что занятия в новой школе проходят успешно, молодая учительница Журавская пользуется авторитетом, назывались и лучшие ее ученики — Анна Окуо, Нгоробие Чунанчар, Недяку Чимере, Ядне Нонне. Энергичный председатель колхоза нганасан Селифон Чимере оказывает школе большую помощь. Писали и о нуждах — школе требуются стройматериалы, учебники, тетради, очень трудно без часов — этого тоже не забыли, все было правильно.
Оля кинулась к Селифону с газетой.
— Смотри, Селифон! — кричала она, ворвавшись в чум. — Смотри, о нас пишут, о нас с тобой, Селифон!
Он обрадовался еще больше, чем она.
— Откуда они знают? — удивлялась Оля. — Все точно, просто поразительно!
Селифон припомнил, что в одну из поездок на факторию он встретился с молодым человеком, тот так и назвался — работник газеты. Он расспрашивал Селифона о жизни в стойбище, что-то записывал. Оле вдруг показалось, что это был Сероцкий — какой еще сотрудник газеты мог забраться в такую глушь? Селифон описывал корреспондента — низенький, худой, в очках, на Сероцкого это не было похоже. От разочарования Оля перестала радоваться газете. А Селифон, воодушевившись, заговорил о клубе и электрическом свете.
Оля сердито оборвала его:
— Лучше скажи, где я устрою читку газет? Сколько говорили о красном чуме!
Селифон сразу остыл. Ему не хотелось сейчас заниматься красным чумом, неотложные дела мешали этому. Он сказал просительно:
— В школе устроим, Ольга Иванна.
Это были первые читки в стойбище, первые читки в ее жизни — Оля волновалась перед ними больше, чем на экзаменах. На этот раз в классе сидели одни взрослые, народу было много — не хватало мест. Оля читала одну страницу за другой, давала подробные объяснения, отвечала на вопросы. Она вдруг со стыдом почувствовала, что ей самой многое неизвестно, часто она не знала, как доходчивей объяснить прочитанное. В газете, среди взятых трофеев, упоминались самолеты, автомашины и орудия. С орудиями расправиться было легко, она сказала: «Это очень большое ружье!» — и вскрикнула: «Паф!», изображая выстрел. Но с автомашинами было труднее, Селифон и Тоги видели их в Дудинке, остальным они были незнакомы. Оля долго путалась, описывая кузов, мотор и колеса, потом вдруг нашла подходящее объяснение:
— Автомашина вроде самолета, только поменьше и без крыльев — летать не может.
Все довольно закивали головами, шумно заговорили — самолеты часто летали в этом районе.
Одного вечера не хватило. После газеты наступила очередь журналов и книг. Оля читала каждый день, она уже рассматривала это как свою важную обязанность.
Перед сном Оля доставала полученные из окроно методические указания, размышляла над ними. Ничего похожего на то, что в них строго предписывалось, не было в ее уроках. От нее требовали системы, она должна была командовать педагогическим процессом — вместо этого она плыла по воле волн. Оля решила, что дальше так продолжаться не может. Первая же инспекция прогонит ее как никуда не годного учителя.
Она пошла на очередное занятие с твердым намерением придерживаться заданного плана. В классе было шумно и весело. Ядне, стоя коленями на скамье, рисовал в тетради медведя, над столом склонялось несколько любопытных голов, следя за его карандашом. Нгоробие в стороне складывал семь и тринадцать, ошибался и снова упрямо начинал счет. Аня переписывала из книжки буквы и картинки — все подряд. Картинки давались ей легче, она набрасывала их быстро и небрежно, а переходя к буквам, от усердия высовывала язык. При появлении Оли все закричали:
— Читать, Ольга Иванна! Про самолеты читай! Про войну!
Оля постучала по столу.
— Сегодня никаких читок не будет. Стыдно — никто еще не умеет писать! Вас интересуют только картинки и занимательные рассказы. С этим мы покончим. Прошу раскрыть тетради, будете списывать все, что я напишу на доске.
Ей пришлось повторить приказание — шум в классе не утихал. Недяку, приподнявшись, прикрикнул на непослушных. Сразу стало тихо — Недяку был самым рослым в классе, его все побаивались и слушались. Оля писала на доске простые слова и следила, чтоб ученики заносили их в тетрадь. На некоторое время все увлеклись этим занятием. Но тишины не было, то один, то другой возбужденно вскакивал и лез смотреть, как получается у соседа. Прождав немного, Оля потребовала тетради. Она смотрела написанное, ставила оценку. Нгоробие и Аня получили «пять», они были сильнее других в чистописании. Класс шумно приветствовал их успех. Недяку хохоча с размаху шлепнул Аню по плечу ладонью, она сердито посмотрела на него. В тетради Ядне Оля увидела криво написанные слова, составленные из неузнаваемых букв, и тут же великолепно исполненный рисунок чума с нартами и собаками — Ядне весь урок занимался рисунком, а слова списывал только, чтоб учительница не придиралась. Оля молча написала на странице большую двойку. Лицо Ядне жалко перекосилось.
— Ольга Ванна! — сказал он умоляюще.
— Иди на место! — приказала Оля. — Ты плохо занимаешься, Ядне. Мне очень жаль, Ядне.
Опустив голову, Ядне понуро поплелся за свой стол. На него глядели с сочувствием. Ядне сидел мрачный и подавленный, Оля занялась другой тетрадью. Ядне вдруг вскочил, закричал, схватил тетрадь и бешено стал рвать ее в клочья. На пол посыпались выдранные листья, Ядне яростно топтал их, плевал на них. Вслед им полетели карандаш и перо. Ядне потянулся к чернильнице, тогда Оля схватила его за руку. Ядне с силой вырвался.
— Недяку! — беспомощно крикнула Оля.:— Помоги, пожалуйста!
Недяку перебежал по столам и схватил товарища. Бешенство уже утихло в Ядне, он опустил голову на стол и громко зарыдал. От сочувствия к нему горько заплакала Аня. Нгоробие всхлипывал, другие тоже вытирали слезы. Оля прикрикнула на них, но ее не послушали.
— Ольга Ванна! — лепетал Ядне. — Не надо двойки!
Растерянная Оля сдалась.
— Ладно, я тебе ставлю тройку, только перестань плакать. Срам, взрослый мальчик, а слезы льешь, как ребенок.
Мгновенно успокоившийся Ядне поднял голову.
— Я перепишу, — сказал он горячо. — Ты мне четверку поставишь, хорошо?
Занятия по плану были сорваны. Оля не могла вспомнить, что она еще намечала. Со всех сторон опять стали кричать: «Читай, Ольга Иванна!» Оля взяла книжку. Она читала отрывки о штурме Марса отважными советскими людьми, о горестной и верной любви несчастной Аэлиты. Страница переворачивалась за страницей, бежали минуты, шел час, за ним другой. В классе было тихо, в Олю впивались нетерпеливые глаза, никто не шевелился, хотя они далеко не все понимали. Оля сказала, захлопнув книгу:
— На сегодня хватит. Завтра продолжим.
Вечером она оправдывалась в длинном письме, всю вину брала на себя. С систематическими занятиями у нее пока ничего не выходит. Она плохой педагог, неопытный и непоследовательный. Оля обещала исправиться, чуть сама не всплакнула над этим обещанием.
Среди других тревоживших ее забот было задание создать комсомольскую организацию — письмо секретаря, лежавшее на столе, напоминало ей об этом каждый день. Оля заговорила с Селифоном, тот удивился:
— Зачем спешишь, Ольга Иванна? Только мой Недяку комсомолец, других нет. Придут из интерната, там много комсомольцев.
— Год ждать, пока они придут, — сказала Оля с досадой. — Незачем нам год терять.
После занятий она позвала к себе Недяку.
— Где ты вступил в комсомол? — спросила она.
— В Волочанке, в школе, — ответил он. — А что, Ольга Иванна?
Она объяснила:
— Нужно нам свою организацию создавать, а нас пока только двое комсомольцев — ты да я.
— Возьмем Ядне, — с воодушевлением закричал Недяку. — Ядне все умеет, Ольга Иванна, — дикого стрелять, рыбу ловить, маут кидать — все-все, Ольга Иванна!
Оля колебалась.
— Молодой он, наверно, не больше тринадцати. Такому в пионерах ходить. И плачет по пустякам.
Недяку с жаром доказывал, что Ядне совсем не молод, вон он какой рослый, выше многих мужчин. На следующий день Оля оставила после занятий Недяку и Ядне и сама заполнила анкету, так как Ядне не умел писать. В графе о возрасте вступающего в комсомол она твердо написала: 15. Это было первое заседание вновь созданной организации. Олю единогласно выбрали секретарем. Она представила на обсуждение разработанный ею план работы. План утвердили без долгих прений. В этот вечер Оля, наконец, села за ответное письмо секретарю окружкома. Она сообщала ему, что организация у них пока немногочисленная, но боевая, такой организации по плечу серьезные задачи.
Грозному автору хозяйственного письма она отвечала вместе с Селифоном, Тоги и Надером, они диктовали, она записывала. Она, впрочем, не всему верила. Селифон, увлекаясь, называл высокие цифры, бригадиры его одергивали.
— Пиши: три тысячи гусей! — кричал Селифон. — Пусть в Дудинке знают, как прошла летовка.
— Пиши: тысяча, Ольга Иванна! — советовали Тоги и Надер. — Тысяча — хорошо!
Оля писала две тысячи, такая цифра казалась ей ближе к истине. Иногда она сердилась — ну, на что это похоже, это не статистика, а гадание на кофейной гуще. Тоги и Надер не знали, что такое кофейная гуща, они недовольно сопели, Селифон упрямо требовал:
— Пиши, Ольга Иванна! — и добавлял с неизменным торжеством: — Самая настоящая статистика!
Оля понимала, что он во всем преследует одну цель — сделать так, чтоб их поселение считалось самым зажиточным и крупным на Крайнем Севере, чтоб все его уважали — и соседи и начальники в далекой Дудинке. Когда дело подошло к оленям, Оля категорически потребовала точных цифр. Она попыталась сама сосчитать стада, но тут же отказалась от этого: подобное занятие требовало по крайней мере недели — олени разбрелись мелкими партиями по ягельникам, в темноте их не было видно, а пастухи, зная каждого оленя в отдельности, не представляли, сколько их в целом. Она прибегала к удивительной памяти нганасан, она давно убедилась, что любой из них легко запоминает в десятки раз больше предметов, чем она. Надер и Тоги называли оленей, она записывала.
— Картада, олень с ветвистыми рогами, — говорили они. — Старый — один, молодой — три, с пятном на лбу — два, бык, который подрался с диким, — один, еще два, которые убегали, — девять, пиши, Ольга Иванна. Кума с простыми рогами — пять. Бангка однорогих — четыре, Ольга Иванна.
Они вспоминали долго, перечисляли оленей с близко сдвинутыми рогами, с широкими и узкими, с обломанными, с рогами вперед, упряжных и верховых, одногодок, двухлеток, трехлеток — для каждого типа животных были свои особые названия. Оля пыталась запомнить их и поразилась — тридцать разных слов описывали оленей, в некоторых стадах животных было меньше, чем имелось названий. Два вечера длилось это перечисление. Когда оно закончилось, Оля знала, что записанная ею цифра — полторы тысячи голов — на этот раз не очень отличается от истины.
Она протянула Селифону целую пачку писем — ответы всем, кто ей писал.
— Очень важно, Селифон, чтоб все это было срочно передано на факторию, у них имеется регулярная связь с Дудинкой.
Он довольно кивнул головой.
— Сам отвезу, не сомневайся, Ольга Иванна!
6
Среди множества новых дел Оля как-то незаметно перестала следить за все более темневшим горизонтом. Память сохраняла ей безрадостную картину — полдень и ничего не видно, север, восток и запад черны, юг тронут болезненным рассветом, сумерками ушедшего под землю дня. Оля теперь старалась не выходить наружу, там было холодно и темно, непробиваемая ночь разлеглась кругом — ну и пусть, живут же люди в ночи, она тоже проживет. Это было горькое утешение, но оно действовало. Оля понемногу примирилась с тем, что надо двигаться, работать, есть при полной темноте.
И когда в свободное воскресенье, вскоре после Нового года, Оля вышла днем на воздух, ее поразила перемена, совершившаяся в природе. Над сумрачной белой землей и горами светлело тонкое небо, звезды исчезли, несколько желто-красных тучек недвижно стояли в вышине. А на юге зелень смешивалась с синевой, багровое пламя пронизывалось золотом. Это был узкий кусочек горизонта, точка, куда неудержимо пробивалось солнце, — краски жили, менялись, сперва становились ярче, а затем потускнели. Тьма быстро наступала на этот клочок света, небо погасло, зарево скатывалось, как ковер. Глухая чернота с запада и востока сжимала светлое пятно на юге. Только прямо над головой, на черном пологе неба, еще пылали тучки, несколько светящихся золотом и багрянцем пятен — казалось, они распространяют свой собственный свет. Оля долго глядела вверх, у нее застыли ноги в валенках — кругом снова лежала тьма, даже юг был черен, а вверху по-прежнему торжествовали первые краски приближающегося дня.
— Как красиво, боже мой, как красиво! — бормотала Оля самой себе — ее душил восторг, это нужно было как-то высказать.
Оля кинулась в чум Тоги, вытащила Тоги наружу.
— Смотри! — крикнула она, ликуя. — Скоро будет солнце!
Он с удивлением поглядел на нее, потом снисходительно улыбнулся.
— Биерапсие китеда — восхода солнца месяц, — пояснил он. Ему был непонятен пыл, бушевавший в Оле. Тоги с недоумением рассматривал ее восторженное лицо. Он сказал хмуро: — Солнце много — хлопот много. Дел очень будет.
— Ах, ничего ты не понимаешь, Тоги! — возмутилась Оля. — Пусть больше дел, лишь бы солнце.
Дел, однако, хватало и в темные дни. Мужчины настораживали капканы для песцов, объезжали промысловые точки. Песца развелось в последние годы много, охота шла удачно. Селифон хвастался, что в эту зиму он вдвое перевыполнит спущенное ему задание. Он отвез меха на факторию, обменял их на муку и чай. В дороге он и Тоги чуть не погибли — ударила самая злая в эту зиму пурга. Оля не представляла себе, что ветер может нестись с такой бешеной скоростью. Он вырывал кусты с корнями, ворочал крупные камни. Временами, когда рассветало, был виден летящий снег, казавшийся проволочками, протянутыми параллельно земле, — мелкий и жесткий, он и ранил, как проволока, до крови расцарапывал кожу. Оля с содроганием думала о том, что сейчас делается в тундре. Здесь, в котловине, горы грудью принимали удар. Оля сидела у ярко пылавшей печки, составляла квартальный отчет, отдыхала. И снова она потеряла счет времени, однообразный грохот сотрясал стены, часы шли за часами — сколько их было? На этот раз школу не завалило снегом, но Оля даже не пыталась выбраться наружу — ветер с силой отрывал человека, уцепившегося обеими руками за дверь. На третий или четвертый день пурги в школу пробрались Надер Тагу, Ядне и Недяку. Оля с радостью встретила их — смелое лицо Ядне пылало радостью, Недяку тоже гордился, что пришел выручать свою учительницу и секретаря.
— Селифон поморозился, — сообщил Надер. — Тоги поморозился. Пурга нарты опрокинула, еле добрались.
Недяку успокоил встревоженную Олю — Селифон лежит у себя в чуме, он поправляется. На следующий день детишек пришло больше. Ветер еще мел землю, а занятия возобновились, приходили не только мальчики, но и девочки. Это был месяц бурь — за две недели раз десять налетала пурга, но только одна из них, первая, была такой свирепой и долгой — остальные налетали на два-три часа, стремительно нарастали и круто обрывались. Температура во время пурги повышалась. У Оли был термометр — один из трофеев ее вылазки на факторию. В безветренные дни спирт падал до минус шестидесяти, в бурю он поднимался до минус двадцати. Жесткий мороз казался Оле менее страшным, от него хорошо защищала меховая одежда — защиты от пурги, кроме стен, не было.
В один из спокойных дней, наступивших после периода пурги, в стойбище примчался Жальских. Недяку просунул в дверь учительницы голову в капюшоне, взволнованно крикнул:
— Ольга Иванна, скорее к Тоги, отец приказал — очень скорее!
В чуме Тоги по случаю приезда важного гостя собралось много народу. На почетном месте, у очага, сидел Жальских, по обе стороны располагались Селифон и Тоги. В чуме шло веселье — на полу стояли бутылки со спиртом, лица у всех были красные и возбужденные. Жальских поздоровался с Олей.
— Обещание сполняю, учительница, — приехал в гости. Вот с олешками твоими песцов обмываем.
Она с возмущением посмотрела на него. Только сейчас она поняла, что он называет олешками нганасан. Жальских протянул Оле кружку с разведенным спиртом.
— Пей за наше здоровье, а мы за твое выпьем.
Она отказалась, в чуме поднялся шум, ей отовсюду кричали умоляюще и жалобно: «Пей, Ольга Иванна, пей с нами!» Селифон сказал нетвердым голосом с глубокой печалью:
— Ольга Иванна, зачем брезгуешь? Праздник у нас!
Она еще колебалась, теперь и женщины упрашивали её, у каждой в руке была кружка со спиртом. Ей стало совестно, могли в самом деле подумать, что она гнушается компанией. Спирт обжег горло, Оля со стоном схватилась за строганину. В голове все быстро замутилось, она продолжала усердно есть, стойко сопротивляясь опьянению. На остальных спирт подействовал еще сильнее, чем на нее, все сразу захмелели, кто обессилел и свалился на меха, кто зашумел и загорланил песни. Селифон с горящим лицом спорил с Тоги. Глаза Тоги злобно сверкали. Жальских с насмешкой обводил взглядом чум.
— Детишки вроде! — сказал он с презрением. — Выпьет на копейку, развезет на рубль. Да, передача тебе имеется — принимай письма.
Он вытащил из кармана перевязанный бумажный пакет. Оля схватила его и, колеблясь, посмотрела на веселящихся — ей хотелось немедленно погрузиться в чтение, но было неудобно уходить. Жальских дружелюбно кивнул ей головой.
— Да иди ты, не волнуйся — олешкам твоим не до тебя.
Оля вбежала в свою комнату, даже не затворила двери и стала разрывать пакет. Она знала, что в нем должно быть письмо от Сероцкого, на этот раз он вспомнит ее, пришлет весточку. Но из пакета посыпались официальные отношения, ответы на ее недавние послания. Она уронила их, бумаги падали на пол, на стол, на колени — Оля не поднимала их. Она долго сидела у стола, осунувшаяся, усталая, глядела сухими глазами на огонек лампы.
— Ну и не надо! — сказала она горько. — И думать о тебе не хочу!
Оля вскочила со стула, собрала бумаги. Голова ее кружилась все больше. Она вспомнила, что пьяна и все кругом пьяны — идет веселье в колхозе, первое веселье в эту зиму. Из стойбища доносились крики, визг, топот ног — кто-то танцевал в темноте на морозе, кто-то бил в бубен. Оля лихорадочно схватила свой чемодан, торопливо открыла его, рылась в белье. Там, на дне, в чистой наволочке лежит главное ее богатство — новое платье, только раз она его надевала — на выпускной вечер, да и то все тогда были в пальто, зал не отапливался. Она сбросила с себя малицу и кофту, быстро продела руки в рукава, стала перед зеркальцем — да, все в порядке, платье как раз по фигуре, даже лучше, чем было прежде. Сейчас она возвратится в чум, будет петь и танцевать со всеми, пусть смотрят, какая у них учительница, пусть радуются ей. И она порадуется со всеми, нужно радоваться — праздник!
Оля вдруг опустилась на пол в своем нарядном платье, уткнула голову в мех постели. Она громко рыдала, руками закрыла лицо. Зачем ей праздник? Зачем ей новое платье? Кому она хочет понравиться, все ей противно, она никому не нужна! Как она мечтала все эти дни, всю эту бесконечную ночь, в часы пурги и мороза! Нет, она не просила, он сам обещал, сам, никто не тянул его за язык! Она знает — нелегко добраться к ней, очень нелегко, но записку можно же послать, два-три слова, всего два-три слова. В каждом слове она видела бы его лицо, слышала его голос. Так немного ей нужно, и кончится ее одиночество — с ней будет он. Плачь, глупая, плачь, никого не будет!
7
Оля подняла голову — грудь еще ныла, но слез больше не было. Шум в стойбище становился громче. Она присела на кровати, вытерла мокрое лицо, попудрилась перед зеркалом. В классе загремели тяжелые шаги, кто-то рванул незапертую дверь. Испуганная Оля попятилась — в комнату вошел Жальских. Он ошеломленно уставился на ее платье, обводил глазами стены — лицо его выразило восхищение.
— Ну и каморка! — сказал он, присаживаясь без приглашения. — Что значит женщина: у самого полюса устроит себе райский уголок. И нарядилась — прямо на бал! В таком платье и в Москве не потеряешься!
Он все не мог отвести от нее изумленных глаз. Она начала краснеть. Он вдруг спохватился и встал, теперь в голосе его слышалось уважение, он перешел на «вы»:
— Простите, Ольга Ивановна, что без приглашения, мужик мужиком. Если случайно стесняю, можно и отправиться восвояси, вы не сомневайтесь!
— Нет, что вы! — сказала она. — Присаживайтесь, пожалуйста!
Жальских снова присел у стола. Он все не мог отделаться от потрясения, вызванного убранством комнаты и нарядным видом Оли. Он говорил о своих делах, а глазами скользил по стенам, выразительно поглядывал на Олино платье, непрестанно возвращался все к тому же.
— Устроилась! — сказал он одобрительно. — Ну, не знал, что так живешь, — давно бы прикатил в гости! Сами мы, знаешь, как: шкуру под голову, шкуру на себя — порядок. А взамен занавесочки снежок, за зеркальце — ледок идет, все честь по комедии. Одно понимаем: живот набивать, тут не скупимся. — Он покачал головой, жалея самого себя: — Сказано: человек что птичка, нажрется, как свинья, и доволен! — Он вдруг резко оборвал себя: — Болтаю я, а ты что-то скучная? Или письма нехорошие? Начальники выговор влепили? Ты не огорчайся: начальник для того и вознесен, чтоб выговора сеять, иначе откуда же высота его людям увидится? Так письма, что ли?
— Письма плохие, — подтвердила Оля, с трудом сдерживая новые слезы. — Выговоры — за то, что дура. Теперь умнее буду.
— Умной быть — не вредно, — заметил он, внимательно наблюдая ее лицо. — И начальникам внимания поменьше. Они свое, ты свое — так лучше.
— Так лучше, — повторила она мстительно. — Не думать ни о каких начальниках, делать свое дело!
— Во-во! — сказал он одобрительно. — Ия свое дело знаю — кто-кто, а я устрою… — Ему неудержимо захотелось похвастаться. — Спирт, что твои олешки пьют, чей? Личный, ни грамма государственного. Ну, и песцы, что за спирт пошли, — личные. И все довольны. Государству убытка нет, план пушнины перевыполнен, олешки веселятся, а мне тоже не горевать.
Он громко захохотал. Оля вспыхнула. Она сказала с гневом:
— Как это надо понимать — олешки? Почему вы оскорбляете людей ничуть не хуже вас самого? — Она закончила с негодованием: — Ненавижу, когда обижают других!
Он сразу осекся. Он уже жалел о своей невоздержанности. Жизненный опыт приучил его бояться всякой неприятности — черт его знает как пустячок обернется, и котенок может нагадить. Спьяну он сболтнул лишку, нехорошо, если она пойдет жаловаться. Он стал оправдываться:
— Да это я не со зла, глупая! Все так говорят — олешки… Слово такое — без обиды.
Она резко оборвала его:
— Никто не говорит, вы один. А если хотите знать, они лучше всех других людей, особенно тех, что ставят себя выше.
Он примирительно пробормотал:
— Ладно, не буду. Чего разошлась из пустяков?
Оля сердито отвернулась. Жальских видел, что гнев ее утихает — стычка была пустяковая, на самое главное девка, похоже, внимания не обратила. Он не удержался от своеобразного оправдания:
— Пойми, диковаты они нашему глазу. Бакари их возьми — разве на человеческую ногу похожи? Ни дать ни взять — конское копыто.
Она невольно рассмеялась — сравнение было метко, нога в меховых сапогах — бакарях — действительно напоминала копыто. Жальских повеселел. Он вытащил из кармана бутылку и со стуком опустил на стол.
— Вот так-то лучше. Давай выпьем за примирение. Учти: не спирт, а настоящее вино, как до войны, — портвейн.
Она колебалась, он сказал ласково:
— Чего сомневаешься? Думаешь — плохое что? От души к тебе я — соседи ведь, одни мы с тобой на краю света. Ребята наши на воздухе веселятся, им мороз привычнее, ну, а мы в твоих хоромах. А потом к ним выйдем, потанцуем под небесным сиянием.
Оля устыдилась своих сомнений. В самом деле, почему не выпить, все сегодня пьют, а у нее особая причина — хоронит глупые свои мечты, все, чем жила это время одиночества. Ей и вправду казалось, что она была бесконечно одинока и жила только этим — мечтами. Оля всхлипнула, накрывая на стол. Жальских налил два полных стакана.
— Скоро день. За день! — сказала она, поднимая свой стакан.
— Ладно, за день! — повторил он. — К чертям все ночи! До дна пей, а то солнце не встанет!
Он снова наполнил стаканы, предложил тост — за дружбу. На этот раз она выпила не все, но стакан ее не иссякал — Жальских подливал из бутылки и себе и ей. Ничего она так не желала, как опьянения, но опьянение не приходило, казалось, в вине не было градусов, его можно было пить, как крепкий чай, еще проще — не так стучало сердце. Оля заметила, что на столе появилась новая бутылка, и, сама себе удивляясь, — требовательно протянула к ней стакан. Жальских опьянел, лицо его размякло, стало грустным. Он жаловался на свою жизнь, печалился об Олиной жизни — еще никто так нежно с ней не разговаривал, не понимал с такой глубиной ее тоски, как этот грубый, малознакомый человек. Она не вслушивалась в значение его слов, но это было неважно — значение. Слова походили на дружескую руку, тихо гладившую ее по волосам.
— Бедные мы с тобой — одинокие, заброшенные, куда ворон не залетит! — говорил он. — А ты, Оля, всех беднее — нет тебе равной. Девка молоденькая, хорошенькая, тебе бы веселиться, парням головы кружить, а ты пропадаешь в черноте и на морозе. Вот поверь, плакать просто хочется, так тебя жалко.
Оля не выдержала, опустила голову на стол и заплакала. Она с отчаянием сознавала — это единственное, чем она спасается от всего, — слезы. Они легко лились у нее, еще с детства глаза у нее на мокром, месте — ну и пусть льются, она их не стыдится! Жальских пересел к ней поближе, гладил ее волосы. Его хмурый голос становился мягче и ласковей, он заговаривал ее горе. Оля чувствовала, что рука Жальских обнимает ее плечи, губы его легко прикасались к ее шее и щекам. Она толкнула его, крикнула: «Оставьте меня!», но у нее не хватило сил вырваться. Только теперь пришло настоящее опьянение, это было сладостное чувство бессилия, полудремота. Ей не хотелось поддаваться, она не могла противиться — голос жарко шептал ей в ухо, руки крепко обнимали. От всего она могла защититься: от мороза, от ветра, от полярной ночи, от одиночества, от этого же — от ласковых слов — защиты не было. Только когда он схватил ее на руки и понес к кровати, она на минуту сбросила овладевший ею дурман и стала отбиваться. Но Жальских все крепче обнимал ее, шептал все жарче и льстивей. Тело ее продолжало слабо вырываться, но мысли все более путались, новая мысль забивала все остальные: когда-нибудь должно же это случиться, пусть это будет сейчас, никому она не нужна, для кого себя беречь? Только еще одно слово нужно было ему сказать — простое, как воздух, необходимое, как воздух, слово. Она ждала этого слова, отчаянным взглядом всматривалась в склонившееся над ней искаженное страстью лицо. Но он так и не понял, как близок был к цели. Он знал, что нужно шепнуть что-то еще — важное и решающее, что-то такое, чтоб сразу она сдалась. И он стал говорить то, что ему самому представлялось самым важным, что составляло цель его собственной жизни. На минуту он даже ослабил усилия, покоренный своим великодушием.
— Все тебе дам, глупая! — шептал он горячо и быстро. — Мехами завалю, на факторию переведу, будешь целыми днями валяться на постели — слова не скажу. Пойми, дурочка, я же серьезно, ну, зачем так!
Эти слова не сразу дошли до ее сознания, они падали на нее, как кусочки льда на разгоряченное тело, — нужно было время льду растаять, чтоб раскрылся весь его холод. Она не смела верить, до того это было чудовищно далеко от того, что она ожидала. А он в своем ослеплении снова шептал то же самое. И тогда к ней вдруг возвратилась вся ее сила: отброшенный неожиданным толчком, Жальских отлетел от кровати, упал на пол. Оля вскочила, руки ее были прижаты к груди, лицо бледно — она вся была полна стыда и омерзения. И снова Жальских ничего не понял — ни ее вернувшейся силы, ни своего поражения. Ругаясь, он кинулся на нее, пытался поймать ее руки. Оля метнулась к столу, размахнулась — Жальских со стоном отшатнулся. Сжимая пустую бутылку, Оля с ужасом смотрела, как он медленно оседал на пол, цепляясь рукой за скатерть — стаканы и тарелки со звоном летели вниз. На мгновение ей представилось, что она его убила. Она хотела уже громко позвать на помощь. Но он с усилием поднимался, яростно матерился. Тогда она швырнула в него бутылку и выбежала наружу.
Оля бежала раздетая по стойбищу, не чувствуя пятидесятиградусного мороза, наталкиваясь в темноте на орущих, танцующих людей. Она влетела в чум Тоги и замерла — на полу стояли две бутылки со спиртом, в углу Тоги дрался с Селифоном, их с воплями и визгом разнимали. Оля пронзительно вскрикнула — все сразу шарахнулись в стороны. Тоги отскочил от Селифона. В молчании она надвигалась на Селифона, не понимая, что на нее саму смотрят с ужасом. Селифон заорал, рванулся к ней навстречу:
— Кто тебя обидел, Ольга Иванна, говори, кто?
Сейчас же к Оле подскочил Тоги, он с силой схватил ее за руку, дернул к себе — глаза его сверкали, лицо исказила ярость, он крикнул еще громче, чем Селифон:
— Кто, Ольга Иванна?
Оля уже готова была бросить в толпу ненавистную фамилию, но увидела в руке Тоги сверкнувший охотничий нож. Ее охватил страх — если она хоть что-нибудь скажет, Жальских уже не спасти от смерти. Оля схватила бутылку спирта — гнев еще бушевал в ней, нужно было освободиться от него — и с силой бросила на дрова. Звон разбиваемого стекла смешался с воплем, вырвавшимся из всех грудей. Когда она замахнулась второй бутылкой, десятки рук схватили ее. Тоги, в испуге выронив нож, с силой выдрал из ее сжатых пальцев спирт.
— Отдай, слышишь, отдай! — исступленно требовала Оля, наступая на него.
— Не дам! — отвечал он, опасливо отодвигаясь от нее. — Успокойся, Ольга Иванна.
Тогда она обернулась к Селифону, не помня себя, крикнула ему и всей толпе:
— Выбирайте: я или спирт. Больше этого безобразия не допущу — пастухи бросили стада, пьяные замерзают под открытым небом, вы деретесь. Если не дадите спирт, я завтра же уеду от вас! Слышите, уеду!
Она три раза прокричала это «уеду!». Селифон боролся с собой, он никак не мог решиться. С унынием и мольбой он протянул к ней руку. Оля круто повернулась и пошла к выходу. Она услышала громкий торопливый приказ Селифона:
— Отдай, Тоги, говорю, отдай!
Оля вырвала бутылку из протянутой руки Тоги, швырнула ее туда же на дрова, вызывающе поглядела на угрюмую толпу.
— Так будет со всяким спиртом, что появится в стойбище, — пить не умеете, не пейте! — крикнула она.
Селифон с сокрушением пробормотал:
— Две нарты пушнины дали — пойми, Ольга Иванна.
Она властно прервала его:
— Ничего не дали — заберите все назад! Пушнина ваша, она останется вашей. Жальских еще не уехал — снимите поклажу с его нарт.
В чум вошел Жальских, он слышал ее последние слова. Злая усмешка поползла по его лицу.
— Вот как — мое добро отбирать вздумала? — спросил он негромко. — А меня спросила? Вроде не мешает и поинтересоваться, может, я против.
Оля подошла к нему вплотную, за нею, охраняя ее, двигались молчаливой стеной все находившиеся в чуме. Жальских уже понимал, что его дело проиграно, теперь он искал приемлемых путей к отступлению. Сама этого не зная, она указала ему единственно возможный выход.
— Вот что, гражданин Жальских, — отчеканила она звенящим голосом, — выбирайте сами. Вы, конечно, можете увезти вашу добычу — вслед ей пойдет мое письмо с описанием всего, что здесь произошло. Спекуляция спиртом, незаконная скупка пушнины — думаю, пятью годами на этот раз не отделаетесь. Лучше будет, если сами возвратите, что получили.
Он все же минуту колебался — она не знала, какой кус вырывает из его рук, сколько усилий было потрачено, пока он овладел им.
— Ладно, ребята! — решился он наконец. — Я и сам подумывал об этом. Ну, что это за отоваривание — спиртом? Всякий придерется. Считайте, что я поднес вам из личного запаса. Кто совесть не потерял, сам поблагодарит потом да угощение. А пушнину забирайте, сдадите в счет плана будущего месяца.
Теперь Жальских стремился поскорее разделаться с этим неприятным делом. Он сам повел колхозников к своим нартам, сам взваливал тюки им на плечи. И так как больше всего на свете он ценил в себе превосходство над другими, то вскоре умилился своему поступку — такое добро без спору выбрасывает, кто еще решится на подобную штуку? Горечь от потери продолжала жечь его сердце, но к ней примешивалась гордость, он почувствовал некоторое удовлетворение от собственного размаха. В чуме он пренебрежительно толкнул ногой тюк с мехами и повернулся к Селифону:
— Смотри, что дарю, — ценить надо, какой человек Жальских.
А Оле он сказал без злобы, с хмурым одобрением:
— Ну и девка ты — огонь, впервые такую встречаю! — Он поглядел на ее разгоряченное, ставшее очень красивым лицо и добавил с сожалением: — Не везет мне, знаю, что дурак, нужно было по-другому — вцепиться и утащить на всю жизнь, рук от тебя не отпускать, глаз не отрывать.
— Глазами смотреть можешь, а рукам воли не давай! — отрезала Оля.
8
Это был первый день, когда она пропустила занятия. Ученики пришли и ушли, терпеливо прождав некоторое время, — учительница спала мертвым сном, добудиться ее не могли. Оля проснулась с тяжелой головой, со стоном потянулась к терпкому брусничному соку, любимому напитку, — брусники была заготовлена целая бочка, — потом позвала Марью.
— Неужели все ушли? — ужаснулась она, когда Марья рассказала, как долго ждали ее ученики.
Оля торопливо вскочила, стала одеваться — идти по чумам собирать детей. Но ее отвлекли вчерашние письма — аккуратно собранные Марьей, они стопочкой лежали на столике. Оля читала их, все более волнуясь, она сердилась на себя, что могла так бессердечно выбросить их, не проглянув. Чувство, испытанное раньше, возродилось. Это были дружеские руки, протянутые ей издалека, разные люди — многих она даже не знала — всячески старались ей помочь. Ее благодарили за интересную информацию, высоко оценивали ее деятельность, давали ей советы — очень важные советы, это она сразу должна была признать. Одно письмо приглашало ее на зимнее совещание учителей в Дудинке, открывающееся в середине января. Другое ставило ей на вид, что она на совещание не явилась, ее предупреждали, что подобное своевольство недопустимо. «Нужно вам сдружиться с учительским коллективом нашего округа, товарищ Журавская, вынести свои трудности на общий совет», — так кончалось это письмо. Кравченко тоже не забыл ее — требовал новых данных.
Оля, выйдя из школы, встретила Селифона и Тоги. Они шли хмурые и молчаливые к запряженным нартам — видимо, собирались куда-то уезжать. Не похоже было, что только вчера они бросались друг на друга с кулаками. Оля остановила их.
— Как себя чувствуете, товарищи руководители? — спросила она с упреком. — Не стыдно за вчерашнее?
Тоги угрюмо молчал, опустив вниз лицо. Селифон признался, сконфуженно улыбнувшись:
— Плохо, Ольга Иванна, голова болит.
Она безжалостно продолжала:
— Зато праздник у вас — оленей растеряли, подрались, ядом себя отравили. И за все это удовольствие чуть не отдали плоды всей зимней охоты. — Оля закончила: — Вы у меня в долгу — стройте красный чум, чтоб было, как у людей.
Селифон вопросительно посмотрел на Тоги, тот сразу оживился.
— Построим, Ольга Иванна, — сказал Тоги с необычной для него горячностью — он, похоже, испытывал облегчение, что можно этим отделаться за вчерашнее буйство. Он заверил Олю: — Всю бригаду соберу, сегодня начнем, Ольга Иванна!
— И вся ваша пушнина, которую чуть вчера не потеряли, пойдет на оборудование красного чума, так и знайте! — крикнула Оля им вслед.
Она была очень довольна, что, наконец, добилась своего. Оля посмотрела на небо — было совершенно светло, никакого намека на ночь: мощное сияние лилось на землю.
Оля направилась на свой любимый пригорочек. Теперь не только юг, но и север были пронизаны светом — уже не отблеск далекого дня наполнял пространство, это был ликующий, широкий, как мир, день. А на юге бушевал пожар, из-под края земли вырывались пламена и дым, их пронзало расплавленное, нестерпимо сиявшее золото — огромный венец, поднимавшийся в небо.
— Солнце, на днях будет солнце! — шептала Оля.
Ее сердце билось, ничего она так не ждала, как этой минуты — явления солнца земле.
Она раза два повторила эти слова и вдруг вскочила, пораженная новой мыслью: солнце будет не на днях, а уже сегодня, может быть, через несколько минут. В смятении она осматривалась — на горах лежал свет, но земля была еще темной, солнца не было. Оля повернулась к ущелью, полускрытому горой, — если солнце появится, то прежде всего там, в расщелине между горами. И когда в ущелье брызнули солнечные лучи и на снегу обозначилась желтая полоска, Оля закричала, в восторге затопала ногами. Полоска быстро побежала вниз по склону горы, медленно поползла по льду замерзшей реки.
Теперь Олю всю охватило желание глазами увидеть солнце, ухватить его руками. Она понимала, что сияющая полоска не доберется до ее пригорка, всего несколько минут отведено первому явлению солнца. Оля прыгнула вниз, скатилась с крутого склона, встала, снова упала. Она мчалась навстречу поднимающемуся солнцу, больше всего страшилась не добежать. И, свалившись на освещенное место, Оля в изнеможении опустила голову на снег. Золотой ободок озарил ее лицо, золотая полоса легла на руки — Оля, не закрывая глаз, глядела на солнце, упивалась им. Но полоса ушла вперед, ободок пропадал за краем горы. Оля вскочила со снега и понеслась обратно — сейчас она бежала за уходящим солнцем, стремилась снова ухватить его, пока оно не ушло под землю. И она нагнала солнце, опять обернула к нему лицо. Это был уже узенький краешек, он быстро вдвигался в гору. И когда он исчез совсем и только взметнувшийся красный пожар отмечал точку его ухода, Оля заплакала от счастья.