СЕРОЦКИЙ
1
Сероцкий приехал в становье в конце октября — первые метели уже прошли, установились морозы. В этот день из кочевья возвратилась бригада Надера с богатыми трофеями, в красном чуме шло заседание правления — обсуждали результаты летовки. Сероцкий поздоровался с колхозниками, пожал руку Жальских — они встречались раза два в Дудинке, — предъявил свои бумаги Селифону — корреспондент газеты. Официальные бумаги производили на Селифона неотразимое впечатление, эта особенно понравилась — их жизнь и работу собирались изучать. Он усадил Сероцкого на свое место, пригласил участвовать в заседании. Прения Сероцкому скоро наскучили, одни и те же цифры повторялись по десятку раз. Он наклонился к Жальских и шепнул ему:
— Учительница у вас — Журавская, кажется? Где она?
— Журавская, — подтвердил Жальских. — Часа через два будет — поехала с ребятами проверять песцовые капканы. Жуткой охотницей стала учительница, скоро нас всех за пояс заткнет.
— Ну, вас не заткнет, бросьте! — возразил Сероцкий — он уже слышал об охотничьем мастерстве Жальских.
Через некоторое время он осторожно выбрался наружу — по малой нужде. Здесь с ним случилось несчастье. Из сумерек дико вырвался олень и бросился прямо на него. Сероцкий в страхе закричал и отскочил в сторону. Со всех сторон, возбужденно сопя ноздрями, мчались олени, кидались, склонив рога, к его ногам, били его лбами. Он пошатнулся, новый свирепый удар ветвистого лба свалил его в снег. Закрывая лицо руками, весь сжавшись, он ожидал самого страшного — удара копыт. Но крики выскочивших из чума людей перекрыли топот и хорканье, на спины оленей тяжело обрушились хореи, в общий гам ворвался яростный лай собак. Сероцкого, измятого и полурастерзанного, поставили на ноги. Его сочувственно спрашивали, что случилось, помогли войти в чум. Когда Сероцкий овладел голосом и начал рассказывать все по порядку, его прервал общий хохот — недавние спасители хватались за животы, чуть не падали на пол. Жальских, шире других разевавший рот, хлопнул его по плечу.
— Эх ты, путешественник! — сказал он, вытирая кулаком прослезившиеся глаза. — Самого первого не знаешь — зимой олень дуреет на мочу, она ведь соленая. С осторожностью надо такие дела — стадо не привязано.
Сероцкий был человек веселый, он захохотал вместе со всеми. Незлобивость Сероцкого всем понравилась, его наперебой приглашали в гости. Сероцкий отказывался — прежде всего ему нужно увидеть учительницу, его очень интересует их новая школа.
— Приехала Ольга Иванна, — сказал Селифон, выглянув в дверь. — Потом приходи, товарищ Сероцкий, в моем чуме ночевать будешь.
Сероцкий пошел в школу. Он вдруг поймал себя на том, что волнуется. В стойбище он появился без особой необходимости — услышал в Волочанке, районном центре, о Журавской, молодой учительнице, вспомнил, что с одной Журавской он встретился года полтора назад в Красноярске — не та ли? Та была молоденькой, наивной девушкой, всего боялась и ехала как раз на Крайний Север, кажется, в Авам. Ему подтвердили — да, та самая, только вряд ли она чего боится — весьма решительная особа.
Сероцкий смутно представлял лицо своей красноярской знакомой. Но голос ее помнил хорошо — мягкий, застенчивый, с неожиданными звонкими нотами. В сенях Сероцкий остановился смущенный — из-за двери слышался спокойный женский голос, совсем он не походил на тот, что сохранился в памяти. Сероцкий осторожно открыл дверь, громко спросил: «Можно?» Детские голоса нестройно закричали: «Можно!» Сероцкий увидел учительницу в песцовой жакетке, она повернула к нему лицо. И если голоса Журавской Сероцкий не узнал, то лицо вспомнил мгновенно — это была та же самая девушка, только она пополнела, стала красивей и уверенней в себе. Сероцкий шагнул вперед, весело проговорил обычные слова: «Здравствуйте, Ольга Ивановна, вот и свиделись, не ждали — правда?» А Оля, отшатнувшись, помертвела, она даже закрыла глаза, до того все это походило на ее видения: сотни раз вот так же входил он к ней в класс, усмехался, дружески протягивал руку — этого не могло быть, в это нельзя было поверить! Но он стоял перед ней живой, он ласково взял ее похолодевшие пальцы, его глаза быстро — словно ощупывая — обежали ее всю. И тогда Оля разом выдала себя, свои бессонные ночи, свои думы о нем — она протянула к нему руки, воскликнула: «Анатолий! Боже мой, Анатолий!», с громким плачем кинулась ему на грудь. Дети, замолчав, с ревностью и жадным любопытством следили за ними, они не понимали, почему она плачет — разве он обидел ее, этот незнакомый хромоногий человек? Сероцкий в смятении обнимал Олю за плечи, тихонько отстранял от себя — он растерялся от неожиданного приема. А Оля все крепче прижималась к нему, лила слезы на его шубу. Он бормотал, гладя ее волосы, похлопывая ее по плечу:
— Успокойтесь, хорошая, ну, успокойтесь, дорогая! Не нужно — на нас смотрят!
Это были первые слова, дошедшие до нее. Оля вытерла рукавом лицо, строго взглянула заплаканными глазами на учеников:
— Вот что, ребята, марш по домам, занятий больше не будет. Помогите родным по хозяйству.
Когда дети, толкаясь в дверях, вышли, Оля умоляюще сказала Сероцкому:
— Простите меня, Анатолий Сергеевич, так все вышло неожиданно. А я, дуреха, чуть разволнуюсь — в слезы. Ничего не могу с собой поделать.
Он ласково отозвался:
— Что вы — за что прощать? Я сам здорово разволновался — просто не думал, что так хочется свидеться с вами. Я считал, вы в Аваме, вас ведь туда назначили. А вы вон куда забрались, к самым белым медведям. Когда мне сообщили, что вы здесь, я сейчас же вскочил на нарты. — И, любуясь ее порозовевшим лицом, он закончил: — Помните, я обещал к вам приехать? До сих пор ничего не выходило, но думал об этом часто. А сейчас вырвался на несколько дней. Хотите не хотите, придется потерпеть — принимайте гостя.
Горячая обида подступила ей к горлу, она испугалась, что снова заплачет. Как он может так говорить — не хотите, придется потерпеть, принимайте гостя.
— Если б вы знали, сколько я думала о вас! Нет, вы не поймете!
Он дружески возразил — в увлечении он сам верил своим словам.
— Почему, Оля? Хотите, я расскажу нашу встречу в. Красноярске, слово за словом, шаг за шагом — каждая мелочь живет у меня в памяти. Тогда, может быть, и вы поймете, как я счастлив, что вы меня не забыли. Проверьте меня, Оля!
Оля поспешно прервала его, вся вспыхнув. Зачем ей проверять — она верит. Она, стараясь говорить спокойно, спросила:
— Вы помните, Анатолий, наших соседей — Павла и Мотю? Не знаете, что с ними? Такие хорошие люди, так мне помогли…
Он с гордостью ответил:
— Вы имеете дело с журналистом, Оля. Все знать — моя специальность. Мы великолепно ехали на барже. Павел с Мотей сошли в Игарке, некоторое время он там работал на лесозаводе. А сейчас, знаете, где они? Соседи ваши — в Дудинке!
— В Дудинке? — воскликнула Оля. — Боже мой, а я там была и даже не подумала, что они рядом!
— В Дудинке! — подтвердил Сероцкий. — Павел трудится на базе оборудования, живут на берегу Енисея. Я был у них, о вас разговаривали, Мотя даже всплакнула — так вы ей понравились. Ну, а вы как устроились, здоровы ли, пугает ли вас еще Заполярье? Что же вы молчите?
— Не знаю, — проговорила она растерянно. Она вспомнила эти месяцы — все разом: вот так и шла жизнь — учила ребят, ходила в кочевье, очень тосковала зимой по солнцу — что об этом говорить? Она попросила: — Нет, прежде вы, я потом.
Сероцкий с охотой описывал свои блуждания. Он интересно прожил эти полтора года, нигде долго не засиживался, накрутил не меньше пятнадцати тысяч километров — посетил Норильск, провел месяц на Диксоне, чуть не расшибся при посадке на аэродром, День Победы отпраздновал в Москве, снова вернулся в Красноярск и махнул на Нижнюю Тунгуску, потом полетел в Дудинку и северной санной трассой — к ней, к Оле, поглядеть на нее. Он взял ее руку, гладил пальцы.
— Просто сам удивляюсь, Оля, как я рад — словно лучшего друга встретил.
Оля пыталась защититься, он не догадывался, как действует на нее каждое его слово:
— Вы очень измучились в дороге, Анатолий, только всего. Так много изъездить!
В класс вошли Селифон и Жальских. Жальских хмуро подмигнул Оле, он сразу все увидел — и оживление Сероцкого, и румянец на щеках Оли, и сияние ее глаз. Селифон думал лишь о том, что сейчас нужно будет принимать большого начальника — корреспондента. Он важно проговорил:
— Товарищ Сероцкий, прошу в мой чум, бригадиры будут, охотники — поужинаем. И ты, Ольга Иванна, — очень прошу!
В дверях — они шли сзади — Сероцкий прошептал Оле:
— Интересно, чем он угостит нас?
Она ответила — тоже шепотом:
— Вкусной ухой из нельмы. Супы — специальность Селифона, он их обожает. Думаю, и печеный хлеб будет, это наше очередное достижение.
Он недоверчиво пробормотал:
— Может быть, может быть… Но спать у него в чуме я не решусь. Знаю я эти пологи — ночь проведешь, за два месяца не отмоешься. Лучше я где-нибудь у вас в классе — на столе…
2
Оля не позволила ему лечь на столе. Из двух скамей, покрытых мехами и застланных простынями, получилась неплохая постель, подушка тоже нашлась — ее праздничная малица из пыжиков, отороченная песцами. Сероцкий сообщил, что никогда еще так удобно не устраивался. Он лежал у стены, от Олиной кровати его отделяли два шага. Он деликатно отвернулся, чтоб не смущать ее. Она потушила лампу, присела на кровати, не решаясь раздеться. Он окликнул ее: «Вы уже, Оля?» Она торопливо ответила: «Не поворачивайтесь еще минутку», — и стала сбрасывать одежду, потом шепнула: «Теперь можно!»
Он повернулся, попросил разрешения закурить перед сном — его массивная трубка из корня можжевельника вспыхивала глубоким жаром, красное пятно падало на потолок. Оля смотрела в его сторону, видела его лицо — длинный нос, большие губы, волосатую родинку на щеке. Разве не таким представлялся он ей все эти месяцы, столько раз был с ней в этой комнате? И вот он тут — протяни руку, коснешься его плеча. Оля вдруг громко сказала: «Ах!», схватила лицо руками — желание ее осуществилось, когда она уже потеряла все надежды. Сероцкий удивленно поднял голову.
— Что с вами, Оля? — спросил он, выколачивая трубку.
— Ничего, — ответила она. — Что-то сердце сжало.
Он укоризненно заметил:
— Рано, рано, сердечные недомогания — атрибуты старости.
Она ответила — темнота придавала ей смелости:
— Как сказать. Ведь и молодые говорят, когда любят: «Сердце ноет!»
Он засмеялся. Да, конечно, на сердце все валят — оно и ноет, и горит, и кипит, сердце бывает злое, жестокое, неумолимое, искреннее, лживое, ласковое, отзывчивое, мягкое, доброе, надменное, прекрасное, мстительное, величавое, низменное, каменное, железное, золотое и прочее — людей столько нет, сколько разновидностей сердец. В этом она может ему поверить, его специальность — разбираться в людях, в среднем они более или менее одинаковые, он не встречал ни крайних злодеев, ни идеальных существ. А сердце, если говорить правду, только здоровое или больное, все остальное — туман.
— Ах, нет! — сказала она. — Это такой туман, в котором видно, — туман света. Верное сердце — разве это плохо?
Он в возбуждении приподнялся на кровати.
— Бросьте, бросьте! Световой туман — мистика, с этим пора кончить. В крайности можно говорить о характерах, человеческих типах, на это он еще согласен, а не о сердце или крови. Верный характер лучше, чем верное сердце. Разве не так?
Она ответила тихо:
— Можно и так.
Он опустился на свою постель. Ему показалось, что Оля не хочет поддерживать разговора. Она лежала лицом вверх, под головой были сложены руки — он заметил это при затяжке. Он спросил:
— Вы хотите спать, Оля?
Она ответила грустно:
— Нет, совсем не хочу.
— А о чем вы думаете?
— О вас… И о себе…
Он опять приподнялся, посмотрел в ее сторону — в темноте ничего не было видно.
— Обо мне? А что обо мне?
Оля ничего не ответила. Он повторил свой вопрос. Ему почудился неясный звук — не то смех, не то всхлип. Он сказал: «Что же вы молчите?» — и подождал, потом слез и неуверенно подошел к ее постели. Он положил руку на ее волосы, погладил их, провел по щеке — она была суха и горяча, он ощутил пылающий румянец в своей ладони. Он шепнул:
— Олечка, что с вами?
Она вдруг схватила его руку, поцеловала ее, не отвечая. У него самого пропал голос, пересохло в горле. Он услышал со стороны, как шумно забилось его сердце, она тоже услышала и испуганно отодвинулась. Он быстро отдернул одеяло, лег рядом. Он еще не верил, ожидал сопротивления. Так действуют все женщины, так поступит и она — немного возмущения, немного упорства и потом — в конце — страсть. Одинокая женщина, много же ей пришлось испытать, каждому человеку хочется ласки, завтра они расстанутся, но с благодарностью вспомнят об этой ночи.
Но Оля не знала, как действуют другие женщины, как следует действовать ей. Она ответила на поцелуй поцелуем, вся потянулась к нему, потом, затрепетав, стала его отталкивать. И он, уже не владея собой, все же понял, как жестоко в ней ошибся. Она снова прильнула к нему, бурно его целовала, а он прошептал, потрясенный, страдая за нее:
— Олечка, я даже не догадывался. Как же ты так — сразу?
Она ответила, ей казалось, что она этим объясняет все:
— Я думала о тебе — каждый день, каждый час…
И это он понял. У Сероцкого было цепкое воображение — он увидел ее жизнь, длинные месяцы, мысли о нем.
Она тянулась к нему, ждала его — его, почти забывшего ее. Это была подлинная любовь, не всякий удостаивается такой, и он ее не заслужил, нет! А он увидел во всем этом только мелкое приключение. Что он противопоставит этой любви, как поднимется до нее? Он почувствовал острое негодование на себя, ему захотелось бить себя кулаками по щекам. Он невольно застонал от стыда за прежние свои мысли.
Оля тревожно обняла его, горячо зашептала в ухо:
— Что с тобой, дорогой, скажи мне…
Он ответил с глубокой скорбью:
— Олечка, прости меня, я тебе не сказал — я женат. Она еще крепче прижалась к нему, он ощутил, как вдруг окаменело ее тело. Он заговорил снова, пытался оправдаться, утешить ее, она прервала его:
— Не надо, Толя… Я ведь не спрашивала, ты не виноват. Я хочу, чтобы ты знал — я люблю тебя, очень люблю… Но только молчи, слышишь, молчи!
Он молчал. Он ласкал ее, целовал ее волосы и руки, гладил ее плечи. А она словно изнемогла — только прижималась к нему, вбирала в себя тепло его тела. Так шла их любовь, терпкая, как горе. В соседней комнате ходики гулко отсчитывали секунды, секунды складывались в минуты — бежали часы. Под конец он забылся, он слышал сквозь сон, как она поцеловала его в губы, потом проступили звонкие детские голоса, они звенели поодиночке, складывались в общий крик, и снова наступила тишина. Он вскочил, растерянный, — в окно светил полдень. Оли в комнате не было. Сероцкий поспешно оделся и вышел во двор. Он тотчас увидел ее — она стояла на вершине холма у выстроенной недавно бани. Он подошел к ней и тронул за плечо, она обернулась. Лицо ее было бледно, глаза распухли от слез.
— Оля, это из-за меня? — спросил он покаянно.
Она покачала головой, протянула руку в долину, на юг. Тонкий золотой ободок крался вдоль горизонта, уходил в землю. Оля сказала:
— Сегодня последнее солнце — четыре месяца его не будет.
Она добавила с болью:
— Если бы ты только знал — так трудно без солнца!
3
Оля не упрекала Сероцкого, была нежна и ласкова — всю вину за случившееся брала на себя. Но он не мог не понимать, что ей тяжело. Он старался как-то утешить ее. Сероцкий чувствовал, что обычные слова не подходят. Оля поражала его, он не ожидал в ней таких изменений. Из робкой наивной девочки — такой он встретил ее в Красноярске — она превратилась в умную серьезную женщину, ему не соврали там, в Волочанке. Он рассказал ей о своей семье. Сошлись они с женой, в сущности, случайно, жизни настоящей у них нет. На все они смотрят разными глазами. Но она любит его, а он ее жалеет. «Понимаешь, не могу я бросить Катю — боюсь за нее!» — сказал Сероцкий сумрачно. Оля ровно кивнула головой, улыбнулась: «Да, конечно, Толя!» Она только спросила, был ли он уже женат, когда они встретились в Красноярске. Он признался: «Был, Оля!» Она вспомнила, как он расписывал свое кочевое одиночество, но промолчала — упреки не могли ничего изменить.
Он должен был пробыть три дня в становье, жил десять. Это были печальные и радостные дни, каждый оставался в памяти. И когда Сероцкий уезжал, он долго целовал Олю, уверял, что они еще встретятся. Она провожала его километров десять. В тундре они обнялись, она прижалась к нему, ей нелегко было оторвать от себя полтора года жизни, первую свою любовь.
— Обязательно увидимся! — повторил он. — Я буду писать тебе, еще приеду. До свидания, Оля, до свидания!
— Прощай! — сказала она грустно. — Прощай — люблю тебя!
Она не заплакала. Она сама удивилась — давно ли от каждого пустяка слезы бежали у нее ручьями. Она не торопилась возвращаться, у самого становья задержала оленей. Над ней бушевало полярное сияние, очередной праздник совершался в высоте. Снег вспыхивал отражением небесных огней, по земле бежали полосы света, похожие на тени. Она не взглянула вверх, не видела сияния снега, ни о чем не думала, просто отдыхала — без мыслей, без желаний. Потом она погнала упряжку, устало и спокойно сказала вслух:
— Вот и все — и хватит! Теперь только работать.
Это было ее спасение, она понимала. Работа захватывала Олю, с каждым днем становилось все интересней. У нее было уже три класса. В конце ноября приехал новый учитель — Никифор Бетту, пожилой ненец — он учительствовал раньше за Дудинкой, имел опыт, его уважали ученики. Оля осталась в старой комнате. Бетту с семьей отвели недавно поставленную избу, он взял себе младший класс. Теперь Оля получила новое звание — заведующая начальной школой. Это были добавочные деньги, которые все равно не на что было тратить, и добавочные заботы. Когда она заговорила о предстоящей поездке на зимнюю сессию, в красном чуме созвали совещание — что она должна везти с собой, какие поручения колхоза ей нужно выполнить и кто поедет с ней в такую ответственную поездку.
— Пусть едет Селифон с Ольгой Иванной, — предложил Тоги. — Пусть вместе едут. Столько дел в Дудинке, ты поможешь Селифону, Ольга Иванна.
Сероцкого Оля вспоминала редко.
Это была глухая боль, память отгораживалась от нее. А когда он все же приходил на ум, Оля говорила себе: «Это не вернется — нечего копаться в прошлом!» Но Сероцкий напомнил о себе, хотя не присылал писем, — Оля поняла перед Новым годом, что забеременела.
Она опять лежала без сна, глядела сухими глазами в темноту, думала о нем — все о нем. Но думать о нем было напрасно, он не вернется. Нужно было думать о ребенке — быть ему или не быть? А этого Оля не могла. Любовь была живым существом в ней, более живым, чем ребенок, сам он являлся только частью этой охватившей ее всю, как пожар, любви. И Оля кусала себе руки от отчаяния — как смел появиться ребенок, когда ушла в пустоту любовь? Какую жизнь готовит ребенку она, неразумная мать?
4
Дорога была тяжелой — мороз упал ниже пятидесяти градусов, в кромешной темноте шипел по снегу ветер, временами он обрушивался разъяренной пургой. Только сейчас Оля узнала до конца, что такое полярная зима: олени бесились, поворачивали назад, навстречу ветру — так было теплее, холод не забирался под шерсть. И сама она, в трех своих меховых одеждах, замерзала. От ледяного дыхания января не спасали ни костры, ни полог — только движение, а двигаться все время не было сил. Около Волочанки они сутки отсиживались в снегу — чум поставить не удалось. В эту пургу они потеряли двух оленей. На Пясине их несло по гладкому льду, ни люди, ни олени не могли остановиться, ветер ревел так мощно, что Оля не слышала своего голоса. Она отчаянно цеплялась за нарты, не выпускала из рук вожжи — все спасение было в оленях, потерять их было то же, что расстаться с жизнью. Ее вместе с упряжкой вметнуло в какую-то закрытую лощинку. Тут было тише, она смогла отдышаться. Селифон нашел ее только через сутки, его пронесло дальше. Оля услышала его далекие крики, сама кричала изо всех сил, но пока не столкнулись упряжки, они не увидели один другого. За Селифоном шел. Черие, тот еле передвигал ноги от усталости.
За Пясиной нашлись попутчики, в Дудинку приехали целым аргишем. Оля пришла на квартиру к Ирине Кравченко, та приглашала ее в каждом письме. Ирина жила вдвоем с невысокой девушкой, Верой Турдагиной, — удлиненное лицо, большие блестящие глаза, густые волосы выдавали ее происхождение, она была эвенка, недавно приехала из таежного селения, где окончила с отличием среднюю школу, сейчас училась на фельдшерских курсах. Ирина радостно встретила Олю, а Вера влюбилась в нее с первого взгляда — краснела, когда Оля к ней обращалась, бежала исполнять каждое ее желание, в первую же ночь, ничего не сказав, выстирала и выгладила ее белье. Оле стало совестно от такого усердия, она попросила Ирину намекнуть Вере, что делать этого не надо. Ирина энергично отмахнулась.
— И не подумаю! — отрубила она. — Не смейте отказываться — ясно? Вот еще что вздумали — обижаться!
— Я не обижаюсь! — запротестовала Оля. — Но поймите, Ирина, мне неудобно.
Ирина стояла на своем:
— Глупости — неудобно! Все очень удобно. Я расписывала вас как героя — самая северная в мире девушка. Я ваши письма Вере читала, обещала, что скоро приедете. Нет, нет, Оля, все в полном порядке — Вера хорошая девочка, она правильно ведет себя.
На другой день после приезда Оля отправилась искать Мотю и Павла. Она знала, что Павел работает на базе Норильского комбината и живут они где-то на берегу Енисея. Но весь берег реки за причалами был густо застроен «балками» — хибарками, собранными из случайного строительного материала — бревен, горбыля, ящиков и даже фанеры. Оля растерянно оглядывалась. Балков были сотни, они стояли кучками, растягивались в улицы, подступали к многоэтажным домам городского типа — это был целый своевольный поселок, стихийно возникший возле официального города. Чтоб обойти все домишки, нужно было потратить дня два, такого времени у Оли не было.
Оля в свободный час отправилась на базу промышленного оборудования. В конторе базы ей разъяснили, что у них работает несколько сот человек, но может ли девушка назвать хотя бы фамилию рабочего, которого она разыскивает? Но фамилии Павла Оля не знала, она забыла ее спросить при расставании. Когда Оля, расстроенная, выходила из конторы, ее остановил сторож.
— Знаю я твоего Павла, — сказал он. — Знаю, девушка. Из Игарки приехал, невысокий такой, из фронтовиков? И жена Мотя? Он, конечно. И живет за радиостанцией, хороший такой балок, хозяйственный. А номер балку не то сто три, не то сто тринадцать — сама посмотришь. Здесь Павла своего не ищи, рабочие сейчас в затоне, баржи перегружают.
Оля побежала к радиостанции. Скоро она убедилась, что найти указанный дом совсем не просто. В этом поселке, повисшем на крутом обрыве над рекой, не было ни улиц, ни порядка в номерах. Очевидно, номера присваивались домам в зависимости от времени их возникновения, а не по месту — рядом со сто четвертым находился пятьдесят первый, после девяносто третьего шел семнадцатый. Оля стала высматривать лучшие балки, самые новые и добротные. В стороне от других домишек стояла крепко сбитая избушка с радиоантенной и палисадничком, в котором, однако, ничего не росло. Оля приблизилась к избушке, сердце ее забилось — на дверях масляной краской был выведен номер — 113.
Оля уже подняла руку — постучать, но не постучала. Она вдруг поспешно отошла, чуть не побежала. Ее охватил страх перед свиданием с этими людьми, встречи с которыми она так желала. Она почувствовала, что не смеет видеть ни Мотю, ни Павла.
Оля остановилась на обрыве высокого берега, прислонилась к стенке какого-то домика, глотала молчаливо слезы. Внизу в сером полусвете зимнего полудня простиралась необозримая, окованная льдом река. Где-то у горизонта выступал черноватыми кустарниками остров Кабацкий, дальше, за горизонт, снова тянулись ледяные просторы реки. Все это обширное пространство было полно жизни. Посредине реки возились рыбаки на зимнем подледном лову, ближе к берегу мчались автомашины с грузами, тащились вездеходы, тяжело дышали мощные гусеничные тракторы. Прожекторы с берега оттесняли быстро опускавшуюся полярную тьму, выхватывали из тьмы широкую полосу реки — уже не было видно ни острова, ни рыбаков, только машины и склады.
Тоска грызла Олю, она знала, что больше у нее не найдется решимости возвратиться к домику Павла. Встреча с этими людьми была невозможна. Они начнут расспрашивать ее о Сероцком — что она им скажет? Нет, и они и он — кусок навсегда ушедшего прошлого, оно не возвращается. И хорошо, что не возвращается, — пора его забыть.
Оля отвернулась от реки, торопливо пошла домой. Нужно было отдохнуть перед вечерней сессией. Она устала словно после трудной и долгой работы.
Дудинка, хоть она на девять десятых состояла из деревянных рубленых домов и дощатых балков, была центром обширного округа, — здесь можно было весело пожить. Ирина считала своим долгом скрасить Олино существование, она доставала билеты в кино, на спектакли, на танцы — вечера были еще больше заняты, чем в первый приезд. Дудинка была почти все зимние месяцы отрезана от остальной страны снегами и тайгой, не ходили даже самолеты из-за длительных непогод, но в ней можно было достать свежие продукты, кое-какие фрукты и овощи. Ирина проявила расторопность и в этом, а Оля жадно накинулась на деликатесы. Ирина была не только энергичной, но и проницательной подругой, она очень скоро сообразила, почему из предлагаемых редкостей Оля более всего предпочитает соленые огурцы, хотя виноград на севере встречается ничуть не чаще. Оля не скрытничала, ей все равно должна была понадобиться дружеская помощь. Ирина, узнав подробности, пришла в ужас.
— Негодяй! — возмущенно отозвалась она о Сероцком. — Просто мерзость, а не человек!
Оля сказала с горечью, словно все это хорошо знала:
— Ах, Ирина, все мужчины такие, Анатолий еще лучше других. Он хоть примчался в полярную зиму за тысячи километров, чтоб увидеть меня.
— Негодяй! — упрямо повторяла Ирина. — Не спорьте, Оля, я лучше знаю. Ваш Анатолий два раза появлялся в Дудинке, все его помнят — вечный хохот, остроты, нет вечера, чтоб не пил с приятелями в столовой — откуда они только спирт достают? Вот как он изучает северную жизнь — в пивнушках и кино!
Эти слова больно укололи Олю. Ей легче было примириться с мыслью, что Сероцкий не любит ее, чем с тем, что он вызывает неуважение окружающих. Ирина категорически заявила:
— И думать не смейте о том, чтоб рожать. Это ужасно — в полутысяче километрах от ближайшей больницы, без родных и друзей, одинокая двадцатичетырехлетняя мать. Как вы убережете ребенка? Что вы ему после скажете? Признаетесь — ошибка, мол, молодости? Честное признание не заменит отца — даже плохого.
— Друзья у меня есть, — нерешительно возражала Оля. — Вы не представляете, Ирина, как хорошо ко мне относятся в колхозе.
— Беру это дело на себя, — постановила Ирина, не слушая возражений. — За хорошие деньги в Дудинке все можно сделать. Завтра пойду к знакомому врачу — у него огромный опыт.
Этот разговор происходил вечером, после возвращения Оли с сессии, — Вера уже спала. Скоро заснула и Ирина, но Оля до утра ворочалась в постели — то решалась, то отменяла свое решение. Собственно, что нового нашла она в предложении Ирины? Одной из причин, почему Оля так торопилась в Дудинку, была эта. Аргументы Ирины повторяли мысли самой Оли. Как жить ребенку без отца? Может, будут у нее и муж, и любовь, и дети. Да, конечно, будут — но этого, который уже есть, не будет. А ему все равно — молодая она или старая. И разве она уже не любит его, своего ребенка? Как же она может решиться на такой злой поступок? Кто ей дал право поднимать руку на уже живущее существо? Нет у нее такого права, никто его не давал. И Оля металась, прятала в подушку рыдания, готова была разбудить Ирину, крикнуть ей: «Ни за что! Слышите — ни за что!» Ах, так это нелегко — не дать быть человеку!
5
Ирина внимательно читала письма Оли, скоро в этом убедились и Оля и Селифон. Их вызвали к председателю окрисполкома. Заседание было недолгим, но бурным. Ирина докладывала положение дел с животноводством в национальных колхозах округа и половину своего сообщения отвела колхозу «Новый путь». Селифон со смущением увидел, что ей все известно — и о падеже молодняка, и о нехватке кормов во время слишком ранней перекочевки на север, и о запрещенных формах охоты на диких оленей и гусей. Все окружные работники осуждали его, ни один не похвалил за большую добычу. Присутствующий на совещании Яков Бетту, низенький и язвительный, председатель самого богатого из национальных колхозов, добавил еще от себя. Этого Селифон не мог снести — Яков был главным его соперником, перегнать или хотя бы догнать Якова было неизменной мечтой Селифона.
Ирина довольно шепнула Оле:
— Ну, досталось вашему Селифону, сидит как на иголках. Думаю, наконец, вправили ему мозги.
Председатель подводил итоги прениям.
— Перестраиваться надо, товарищ Чимере, — сказал он. — Пора кончать с варварством. Потраву линных гусей и поколки категорически запрещаю. В остальном рекомендую перенять у товарища Бетту практику их колхоза — охотничьи бригады комплектуются отдельно от животноводческих. Плодовое стадо медленно движется по ягельникам, а охотники преследуют диких. Тогда дело у вас пойдет.
Селифон, стараясь не глядеть на торжествующего Якова, буркнул:
— Перестроимся, товарищ председатель. Переймем. Обещаю.
Ирина сказала Оле после заседания:
— Завтра идем к врачу, я обо всем договорилась.
Еще через день Олю свезли в местную больницу — большая потеря крови. Оля лежала молчаливая, измученная, плохо ела. Врач, высокая быстрая женщина, осмотрев ее, сказала с гневом: «Под общественный суд таких, как вы, чего вам не хватало — квартира есть, зарплата хорошая. Я понимаю, эти дуры — в общежитии по две на одну койку, в самом деле нелегко!» Оля всю ночь проплакала, вспоминая слова врача. Слезы, однако, горю не помогли, да и неловко было плакать перед другими — сама пожелала. Больница стала ей нестерпима, она выписалась и отлеживалась у Ирины. К Оле приходили гости, Селифон и Черие прибегали каждый день, появился даже заведующий окроно. Селифон, уже примирившийся с нагоняем, полученным в окрисполкоме, то хвастался своими приобретениями, то ужасался, что придется возвращаться одному. Он утешал Олю:
— Черие подождет тебя, Ольга Иванна. С Черие поедешь.
За Олей ухаживала Вера, у нее было больше времени, чем у Ирины. Казалось, ей доставляло наслаждение часами сидеть около молчаливой Оли, всматриваясь в нее блестящими, чуть раскосыми глазами. Она поправляла Оле подушки, приносила чай, кормила ее. Однажды она сказала с глубокой убежденностью:
— Я очень хочу поехать к вам, Ольга Ивановна, я попрошу после курсов — пусть меня пошлют в ваше стойбище.
Оля стала ее отговаривать. Зачем ехать так далеко, может быть, ее оставят в Дудинке или пошлют в ближайшие колхозы. В Дудинке есть совхоз, много сел по Енисею — разве там не лучше, чем в их становье? У них только название хорошее — «Новый путь», а кроме названия, ничего нет, это надо признать, молодой девушке там покажется страшно.
— Вы же там работаете, — сказала Вера. — Где люди хорошие, там хорошо. — Она посмотрела преданными глазами на Олю и докончила: — С вами хочу быть, Ольга Ивановна, очень хочу.
Выздоровление Оли шло трудно, даже Ирина удивилась — нормально через три, ну пять дней можно идти на танцульку, а Оля внешне казалась очень здоровой — кто бы мог ожидать таких последствий? Как-то вечером Ирина пришла растроенная, хмуро поздоровалась и села за книгу, не спросив об Олином здоровье.
— А-а, да ничего со мной, — ответила она с досадой на удивленный вопрос Оли. — Устала, заседание за заседанием.
Но Оля видела, что Ирина что-то скрывает, она не отставала — нет, в самом деле, что случилось? Ирина вначале крепилась, потом сдалась — вытащила из сумочки письмо и бросила его на кровать.
— Вот от вашего приятеля, увидела на почте, взяла. — Она сердито сказала: — Дура я, нужно было разорвать или сжечь, нечего вам с таким типом переписываться. Думала, пока припрячу, потом видно будет, но не смогла.
Руки у Оли сразу ослабли, ей трудно было удержать на весу легкий листок. Это была небольшая записочка, одна страничка. Сероцкий сообщал, что прискакал в Красноярск, здесь придется временно осесть. Он не забывает Олю, надеется, что они еще увидятся. Он часто вспоминает и встречу в Красноярске и свидание в стойбище — нет, было хорошо, кусочек радости в трудной в общем жизни. «Напиши, Оля, жду сообщений. Твой Анатолий!» Вот и все — милое письмо, искреннее и непосредственное, как он сам, — пустое письмо! Так нетрудно писать подобные письма, ничего за ними не стоит. Меньше всего он думал о ней, он отписывался, как, вероятно, делал уже не раз в подобных случаях.
Оля протянула письмо Ирине, сказала горько:
— Бросьте это в печку.
Ирина широко открыла глаза. Она подошла к Оле, присела на ее постель. Нет, серьезно — в печку? Значит, Оля поняла, что нужно рвать с такими людьми? Конечно, Сероцкий — ошибка в ее жизни, не ошибаются только святые, она не собирается упрекать Олю, тем более — она сама убеждала забыть его. Ее очень радует, что Оля берется за ум — пора! Но зачем в печку, пусть остается — все-таки память!
— Не нужно памяти, — ответила Оля. — Ничего не нужно, Ирина. Прошу вас — сожгите!
В этот вечер забежал на несколько минут Селифон — проститься с Олей, он уезжал в становье. Вместе с ним пришел Жальских, приехавший в Дудинку за новой партией товаров. Он, похоже, догадывался, что с Олей, — долго всматривался в нее хмурым взглядом, не удержался от упрека:
— Вот довела себя. А могло бы быть все по-другому.
Оля поняла, на что он намекает. В становье Жальских держался прилично, не напрашивался в гости. Но в словах он не всегда сдерживался, глаза его тоже были красноречивы. Он всем, чем мог, показывал, что только от Оли зависит, как сложатся их отношения, а сам он готов на все — будет хорошим мужем. И сейчас, когда Селифон ушел, он, понизив голос, чтобы не слыхала Ирина, повторил то же самое:
— Обидно мне, конечно… Это ты понять можешь. А если хочешь, так я и рад — наука тебе, сама теперь сумеешь разобраться, кто играет в любовь — недельку поживет и в другую командировку, а кто всей душой — навсегда… Вас, молодых, только горе учит, ты теперь ученая.
— Оставим это, Прокопий Григорьевич, — попросила Оля. Она улыбнулась жалкой улыбкой — и слова ее и улыбка говорили, что он угадал — и друг только поиграл в любовь, и болезнь ее такова — горе, которое учит. Обсуждать это не нужно, слишком все это тяжело.
Но Жальских показалось, что теперь у него появилась надежда. Он заговорил возбужденным шепотом:
— Может, ты в другом сомневаешься? Так не думай. Я теперь эти штуки полняком бросил. В тот раз ведь что вышло? Только из лагеря выскочил, хотелось быстро нажиться. А сейчас — зачем? Зарплата у меня с полярными — двойная, охотой еще столько же добавляю, бывает — и больше. Честным быть выгоднее, каждый рубль, что принесу тебе, своими руками заработан. Пойми, Оля, лежишь ты у меня на сердце!
Оля покачала головой, слезы текли по ее щекам, она их не вытирала.
— Не надо, Прокопий Григорьевич. Ни в чем я не сомневаюсь, но женой вашей не буду. И ничьей не буду женой, не судьба мне. Давайте никогда об этом не говорить, будем друзьями.
Он молчал, подавленный. Она спросила, чтоб нарушить тягостное молчание:
— Ну, как, много нового? Война кончилась — стало лучше?
— Да как сказать, смотря в чем, — ответил он угрюмо.
Оля продолжала спрашивать, он нехотя отвечал. С охотничьими припасами, конечно, лучше — пороху, пуль дают сколько угодно, ружья появились, лесу больше — можно строиться. Но насчет пищи пока не густо, да и одежонкой не радуют. Твердят со всех сторон — последствия войны, сразу всего не наладить. Конечно, национальные колхозы не поджимают, помогают, сколько могут. Но человек ведь никогда доволен не будет — хотелось бы всего, чего требует душа.
В комнату вошла Вера, Оля познакомила ее с Жальских.
— Хочет девочка к нам! — заметила она. — Только одно твердит — поеду в ваше становье.
— А чего, пусть едет! — сказал Жальских, думая о своем и не глядя на Веру. — И нам веселей, и ей неплохо — жить у нас можно. А что мужиков больше, чем женщин, так обратно ничего — мужики нынче битые, клыки пообрезанные, а девки — наоборот, зубастые. — Он поглядел на Олю, невесело засмеялся и закончил: — И получается при таком странном состоянии полное равноправие.
Когда Жальских около полуночи ушел, Вера сказала с чувством:
— Мне он понравился, так интересно говорит, особенно про охоту. Правда, он человек добрый?
— Добрый, — ответила Оля. — Он во всяком случае старается понапрасну никого не обидеть.
Оля рассказала, кто такой Жальских, упомянула, что он лучший у них охотник, — только не сообщила ничего о том, как он пытался нажиться на нганасанах и как сложились ее с ним отношения.
6
Это случилось в воскресенье, Ирина и Вера были дома. Оля привскочила на кровати, услышав знакомые голоса.
— Можно? — громко сказал Павел, открывая дверь и отряхивая снег с валенок. — Принимай гостей, Оля!
А Мотя, опережая Павла, прямо кинулась к кровати.
Она заплакала, еще не успев обнять Олю, растроганный Павел тоже сопел, хлопая Олю по плечу.
— Ну, бабы, — сказал он, стараясь скрыть свое волнение. — Нет того, чтобы сырость каждый раз не разводить. Ну, чего вы ревете? Смеяться надо, а не плакать. Вставай лучше, Оля, отпразднуем встречу.
Он деловито поставил на стол принесенные с собой припасы — вино, консервы, картошку. Ирина поспешно ответила за Олю:
— Нет, нет, ей вставать нельзя, она нездорова.
Мотя испугалась, встревоженный Павел тоже подошел к кровати.
— Я уже выздоравливаю, — успокоила их Оля. — Просто так, немного прихворнула. Но вставать мне в самом деле пока не нужно. Вы посидите около меня, ладно? И скажите, как вы меня нашли?
— Он нашел, — показала Мотя на Павла, а тот объяснил с гордостью:
— Дело простое, во вчерашней газете твоя фамилия поминается. Я, конечно, сообразил, что это ты, другой Журавской откуда тут взяться? Ну, зашел в ваше учреждение, мне растолковали, где ты квартируешь. Вчера еще собирались, пурга началась к ночи, решили — сегодня.
Он показал Оле газету со статьей заведующего окроно, посвященной итогам зимней учительской сессии. Мотя и Ирина хлопотали у стола, Оля запоздало сказала:
— Познакомьтесь с моими подругами.
Стол подтащили к кровати, Вера принесла еще подушек, и Оля удобно устроилась сидя. Больше всего ей хотелось узнать, как Павел и Мотя живут, почему они уехали из Игарки. Павел объяснил, что Игарка город хороший, только скучноватый, жизни там меньше, чем в Дудинке, хотя Дудинка и севернее.
— Летом здесь на реке, как на проспекте, — сказал он. — Толчея. Моряки с Ледовитого океана, баржи с юга, днем и ночью кипит работа, ну, красота!
Он рассказал, как, приехав, они сняли угол в балке у знакомого. И тут же начали ставить свой балок, не дожидаясь, пока их поселят в городском доме. Сейчас они стоят на очереди, скоро сдается четырехэтажный каменный дом со всеми удобствами, комнату им там обещают. Ну, а переедут ли, еще не решено, в балке у них тоже не плохо, две комнаты, радио, электричество, водопровод совсем рядом, а летом лучше и не надо — вроде дачи на берегу реки.
— Приезжать будешь, у нас останавливайся, Оленька, — пригласила Мотя. — Комнату тебе целую отдам, сможешь и отдохнуть и позаниматься — не помешаем.
— Сероцкого помнишь, Оля? — спросил Павел. — Он ведь отыскал нас. И куда-то в ваши края потом отправился. К тебе, случаем, не заезжал?
— Заезжал, — ответила Оля. — Он около двух недель прожил в нашем становье.
Она говорила спокойно, ей казалось, что она ничем не выдала своего состояния. Но когда Павел пустился в новые расспросы о Сероцком, Мотя вдруг прервала его и заговорила о своей работе. Так они беседовали, перескакивая с одного на другое. Вечером Ирина с Верой ушли в клуб, а Павел начал зевать.
— Пошли, Мотя, — предложил он. — Завтра рано на работу. И Оле отдохнуть надо.
— Ты иди, а мы поболтаем без мужского уха, — ответила Мотя. — Нужно нам о своем еще потолковать.
А после ухода Павла Мотя, обняв Олю и ласково заглядывая ей в глаза, сказала:
— Так что с тобой, Оленька? Мне-то все можешь сказать, как матери. Чем ты нездорова? Павел о Сероцком помянул, как ты закраснелась. Было у вас что?
И Оля ей все рассказала, даже то, чем не поделилась с Ириной, что сама себе запрещала вспоминать. Мотя гладила ее волосы, целовала голову, утешала. Еще ни перед кем Оля так не раскрывалась — может, только с давно умершей матерью. И еще никто так не горевал ее горем, не радовался ее удачам, не верил в ее будущее больше, чем Мотя в него верила. Ни одного плохого слова не сказала она о Сероцком, ничем не упрекнула Олю — она все понимала.
— Ладно, дочка, не одно счастье, трудная и неровная эта дорожка — жизнь, — шептала Мотя. — А будет оно, счастье, Оленька, все будет, увидишь!
— Будет, — бормотала Оля, прижимаясь щекой к Мотиным шершавым, крепким и добрым рукам. — Все будет!
Она так и заснула, не отпуская Мотиных рук.
День катился за днем, месяц шел за месяцем — год переворачивался, как страница книги. Много важного случилось в этот год — Селифона весною вызвали на курсы председателей колхозов, он пробыл все лето и осень и вернулся другим — в коротком ватном пальто, новеньких валенках, привез кучу книг — теперь он и читал по-иному, хорошо выговаривал слова, знал назубок международные события. Он с гордостью показывал кандидатскую карточку — приняли в партию, сам председатель исполкома давал рекомендацию. В отсутствие Селифона колхозом руководил Тоги — нелегкая ему выпала летовка. Он пытался вести кочевье по-старому — все подчинить охоте. В становье приехали уполномоченные из округа. Тоги пришлось уступить — организовали специальную оленную бригаду и отправили ее отдельно от охотников. С бригадой этой ушел Надер, Тоги возглавил охотников. Оля тоже ушла с Надером. Из Дудинки ее запросили, не хочет ли она провести лето на юге их края, имеется путевка в Шира — санаторий под Красноярском. Но Оля отказалась, ей были неприятны воспоминания о Красноярске. И хотя лето выпало нехорошее, лили непрерывные дожди — олени сбросили рога только в конце июня — она не раскаивалась.
Осенью в становье приехала Вера, она даже всплакнула от радости, увидев Олю. Вера сообщила новость — в их становье организуется фельдшерский пункт, ее помощник, ветеринар — это была тоже девушка, Манефа Якушина, — прикрепляется к кочевой оленной бригаде. Вера привезла Оле литературу и письма. Оля просмотрела книги, письма оставила на потом. Она пошла с обеими девушками по становью, показывая новые помещения. Медицинский пункт, пристроечка к правлению очень понравились им. Вера сообщила, что в Дудинку прибыла партия приемников, в исполкоме составляют списки, кому выдать. Ирина передает, что расшибется в щепу, но добьется одного приемника в их становье. У заготпункта Оля предложила:
— Зайдемте в магазин — вы помните Прокопия Григорьевича, он тогда приезжал? Он будет очень рад.
Жальских вправду обрадовался. На столе сейчас же появилась закуска, свежий хлеб и спирт — без выпивки Жальских не признавал радостей.
— Знал, что приедешь, — сказал он уверенно Вере. — У нас не пропадешь, это я тебе точно. Красота, кто понимает.
Вера глядела на него большими, чуть раскосыми глазами, она была довольна, что он не забыл ее.
— А вы сами не уезжаете? — спрашивала она. — И Ольга Ивановна не уедет? Ваши родные места на юге, правда?
Он широким жестом обвел вокруг.
— У меня вся страна — родина. Я тебе скажу так — хорошее здесь место. Зимой, конечно, темь, холод и пурга — не без того. Зато нигде нет такой охоты — гусь, песец, рыба, куропатка, заяц. И воздух — с февраля солнце, снег крепкий, как доска, — роскошь! А воля! На полтысячи километров скачи — все наш колхоз!
Оля улыбнулась.
— Тебе стихи писать о нашем крае, Прокопий Григорьевич, многие бы с интересом прочли. О себе скажу по-честному — была бы возможность уехать из этого ужасного места, сейчас бы уехала.
Она теперь дружила с Жальских — как-то незаметно стала ему говорить «ты». Он подмигнул на нее девушкам.
— Знаем таких — зарекались, зарекались, как увидели, снова бросились. Ты севером отравленная, как и я, Оля. Вон даже в отпуск не поехала в Красноярск. Ты же без оленей дня не проживешь, а где на твоем юге разлететься на нартах?
Оля смеялась вместе с ним. Каждый день вместе с учениками, а то одна она выезжала на нартах в тундру и мчалась по руслу реки, впадавшей в Хатангу. Это становилось привычкой — прогулки отменялись только в черную пургу. В самом деле, ей было бы трудно без нарт и оленей.
Она оставила девушек у Жальских. Он решительно сказал, встав у двери: «Пока не выболтаюсь, не пущу гостей!»
Оля в своей комнатке разбирала письма. Одно было от Моти и Павла, хорошее ласковое письмо. Два — от Сероцкого, совсем недавние. В первом Сероцкий сообщал, что очень обиделся, не получив ответа, решил даже не думать об Оле. Он так и писал: «В конце концов, Оля, нас свело только наше одиночество, что ты знаешь обо мне, что я — о тебе? Разумнее, конечно, было бы забыть о нашей связи, тем более что ее нет — самой связи». Но, оказывается, это не выходило — забыть. Он забывал — она вспоминалась. Он забывал крепче — она вспоминалась чаще. Он запоздало понял и признавался: «Я люблю тебя, Оля, просто черт знает что — так люблю! Сам иногда не верю — ты стоишь передо мной живая, я все вспоминаю, как ты сказала: «О вас… и о себе». И как шли эти дни — в темноте, морозные, такие горячие! Олечка, милая, возлюбленная, — отзовись!» А второе было совсем путаное, он предлагал руку и сердце, он так и писал: «Сердце мое с тобой, только сейчас я это понимаю по-настоящему, а насчет остального не беспокойся, сможем официально оформить наши отношения — я начинаю дело о разводе. Но только напиши, молю, напиши!»
Оля легла на кровать, думала, вспоминала. Итак, он пришел, ее час, — полтора года она терзалась в одиночестве, теперь его черед — он заболел любовью. Боже, сколько она ждала такого письма, таких слов, одно из них — любое — сделало бы ее навсегда счастливой. Не глупи, Оля, это ведь твоя любовь, другой не было, не отвергай ее только потому, что на первом шагу споткнулась. Сама же говоришь, со многими это бывает, не надо быть нетерпимой.
— Нет, Оля, — сказала она себе вслух. — Где же нетерпимость? И не в ребенке одном дело. Но только не нужны тебе эти его чувства — даже сейчас он не думает, что было с тобой, что могло быть с тобой.
Она вслушивалась в свои слова, удивлялась — она была иной, чем думала о себе. Нет, в самом деле, куда подевалась та глупая, боязливая, то беззаботно веселая, то плачущая девчонка? Это не она, та, что сейчас лежит на постели, — строгая, спокойная, рассудительная — такой ее не узнают, она сама себя не узнает. И самое главное: она так любила, так жила своей любовью — где любовь?