– Право, для деревенского парня он совсем недурен.
– Помилуй бог, сударыня, я у нас в деревне самый корявый, – отвечал я.
– Так, так, – заметила она, – ты хорош собой и к тому же совсем не глуп. Мой тебе совет – оставайся в Париже. Из тебя выйдет толк.
– Дай бог, сударыня, – ответил я, – ум-то у меня есть, да вот денег нет, так оно и выходит неладно.
– Ты прав, – рассмеялась она, – но этой беде можно помочь; оставайся у нас, я приставлю тебя к своему племяннику, который скоро приедет из провинции поступать в коллеж;[4] будешь ему прислуживать.
– Награди вас господь, сударыня, – отвечал я, – скажите только, твердо ли ваше намерение, тогда я напишу отцу; глядя на вашего племянника, я и сам стану ученым; вот увидите, когда-нибудь прочту вам наизусть целую мессу. А что! Все в жизни от случая; иной и сам не знает, как его угораздило стать викарием[5] или епископом.
Речи мои понравились барыне; ее веселость еще больше воодушевила меня, и я ничуть не стеснялся болтать глупости, лишь бы выходило побойчей; при всей своей деревенской тупости я уже понимал, что глупые речи не поставят в укор человеку, который вовсе не обязан быть умным, зато всегда похвалят за бойкость в разговоре, даже если он несет околесицу.
– Какой занятный малый, – сказала барыня, – я позабочусь о тебе; а вы, – обратилась она к своим горничным, – берегитесь! Сегодня вас забавляет его простодушие, вас смешат его мужицкие манеры, но дайте срок, этот деревенский парнишка станет опасен для женщин; предупреждаю вас!
– О нет, сударыня, – возразил я, – зачем ждать: я не стану опасен, я уже стал! Такие красивые барышни – лучшая школа для мужчины; никакая деревня не устоит; достаточно на них взглянуть, и сразу чувствуешь, что ты прирожденный парижанин.
– Как! – воскликнула она. – Ты уже научился отпускать комплименты! Которая же тебе больше нравится? (Горничных было три.) Жавотта у нас красивая блондинка, – добавила она.
– А мадемуазель Женевьева – красивая брюнетка, – подхватил я, не долго думая.
При этих словах Женевьева слегка покраснела – то была краска польщенного тщеславия – и постаралась скрыть удовольствие улыбкой, которая говорила «спасибо» и в то же время должна была означать: «Я улыбаюсь только потому, что его неуклюжие любезности смешны».
Ясно одно: удар попал в цель. Как покажет дальнейшее, мой клинок нанес ее сердцу тайную рану, что я не преминул отметить про себя; я понимал, что мои слова не могли ей не понравиться, и с того же часа стал наблюдать за ней, чтобы убедиться в правильности моих предположений.
Наш разговор продолжался и неминуемо должен был коснуться третьей горничной; эта была уж не знаю какого цвета: ни беленькая, ни черненькая, с лицом совсем невыразительным, каких много и каких не замечаешь.
Я уже искал способа увильнуть от разговора, чтобы не высказывать свое мнение о ней, и имел, вероятно, весьма неловкий и смущенный вид, не особенно лестный для этой девушки, когда вошел один из барыниных обожателей, и мы все удалились.
Я был очень доволен тем, что остался в Париже. За несколько дней я совсем освоился с городской жизнью, и мне до смерти захотелось попытать счастья в столице.
Однако надо было сообщить об этом отцу, а писать я не умел; я сразу подумал о мадемуазель Женевьеве и без долгих раздумий отправился к ней с просьбой написать за меня письмо.
Она была одна в комнате и не только согласилась исполнить мою просьбу, но сделала это очень охотно.
То, что я продиктовал, показалось ей толковым и полным здравого смысла, она только кое-где поправляла мои выражения.
– Воспользуйся благоволением барыни, – сказала она мне под конец, – а я предсказываю тебе удачу.
– Мадемуазель, – ответил я, – если вы прибавите к этому еще и вашу дружбу, я не поменяюсь долей ни с одним счастливцем; я и так уж счастлив, потому что люблю вас.
– Вот как? Ты меня любишь? – воскликнула она. – А что ты под этим подразумеваешь, Жакоб?
– Что я подразумеваю? – сказал я. – Да то самое, что всякий честный парень, осмелюсь сказать, чувствует к такой миловидной девице, как вы; жаль, право, что я всего только простой крестьянин, а будь я, к примеру, королем, мы бы, черт подери, поглядели, кто из нас двоих стал бы королевой; понятно, что не я – стало быть, вы, мадемуазель; яснее не скажешь.
– Я тебе очень признательна за подобные чувства, – ответила она шутливым тоном, – будь ты королем, над этим стоило бы поразмыслить.
– Да провалиться мне на этом месте, мадемуазель, – возразил я, – мало ли на свете простых людей, а девушки их любят, хоть они и не короли! Нельзя ли и мне быть, как все?
– Право, – сказала она, – ты слишком торопишься! Кто это научил тебя объясняться в любви?
– Ха, спросите вашу красоту, – ответил я, – других учителей у меня не было. Что она подсказывает, то я и говорю.
В это время барыня позвала Женевьеву; она ушла, по всей видимости, очень довольная мной и на прощанье сказала:
– Знаешь, Жакоб, ты далеко пойдешь, а я от всей души желаю тебе счастья.
– Спасибо на добром слове, – ответил я ей, сняв шляпу и отвесив не столь ловкий, сколь старательный поклон, – вся моя надежда на вас, мадемуазель; не забывайте меня, положите начало моему счастью, а когда сможете, докончите, что начали.
Сказав это, я взял письмо и понес на почту.[6] После разговора с Женевьевой я так воспрянул духом, что почувствовал себя и остроумнее и смелее, чем был раньше.
В довершение всех удовольствий в тот же день вечером домашний портной снял с меня мерку, чтобы сшить костюм; не могу описать, в какое веселое и игривое настроение привело меня сие маленькое событие. Этим знаком внимания я был обязан барыне.
Два дня спустя мне принесли платье, белье, шляпу и все остальные принадлежности туалета. Один из лакеев, питавший ко мне расположение, завил мне волосы, и без того довольно красивые. За несколько дней пребывания в Париже деревенский загар с меня почти совсем сошел, и в новом наряде Жакоб, ей-ей, стал кавалером хоть куда.
Я чувствовал, что выгляжу красавчиком, и сознание это озаряло мое лицо отблеском счастья. Первые же шаги сулили мне удачу и успех, и я не сомневался, что обещания эти сбудутся.
Все домочадцы расхваливали мою внешность; я ждал, когда мне можно будет явиться к барыне, а пока решил испытать свои новые чары на сердце Женевьевы, которая мне и впрямь очень нравилась.
Мне показалось, что она была ошеломлена, увидев меня в новом одеянии, да я и сам чувствовал себя в нем умнее, чем обычно; но едва мы успели начать беседу, как пришли сказать, что барыня зовет меня.
Это приказание преисполнило меня благодарности; я не шел, я летел на крыльях.
– Вот и я, сударыня, – сказал я, входя, – и желаю одного: чтобы у меня хватило ума отблагодарить вас как должно; я готов умереть вашим слугой, если вы разрешите; этим все сказано – теперь я принадлежу вам до конца моих дней.
– И отлично, – сказала она в ответ, – ты чувствителен и умеешь быть благодарным, это хорошо. Платье тебе к лицу, в нем ты совсем не похож на крестьянина.
– Сударыня, – воскликнул я, – я похож на вашего верного слугу, и это для меня важнее всего.
Барыня приказала мне подойти поближе, осмотрела мой наряд; на мне была одноцветная одежда, без ливрейного галуна. Затем она спросила, кто меня завивал, посоветовала всегда хорошо причесываться, так как у меня красивые волосы, и вообще пожелала, чтобы я своим видом поддерживал честь их дома.
– С величайшим удовольствием, – ответил я, – хотя чести у вашего дома, сударыня, и так достаточно, но все равно, чем больше, тем лучше.
Прошу заметить, что госпожа моя только что села к зеркалу и в ее туалете замечался некоторый беспорядок, весьма привлекательный для моего любопытного взгляда.
Я от природы отнюдь не бесчувствен к женской красоте, даже совсем напротив; барыня пленяла свежестью и приятной полнотой, и я не сводил с нее глаз.
Она заметила, что я немного забылся, и улыбнулась; я понял, что пойман с поличным, и тоже рассмеялся; мне было немного стыдно и вместе с тем приятно, вид у меня был растроганный и глуповатый. Я молча глядел на нее, и глаза мои выражали все эти чувства зараз.
Таким образом, между нами разыгралась немая сценка самого приятного свойства; наконец, оправив довольно небрежно платье, она спросила:
– О чем ты думаешь, Жакоб? – на что я ответил:
– О, сударыня, я думаю, что на вас очень приятно смотреть и что у моего барина жена – красавица.
Затрудняюсь сказать, какое впечатление произвели на нее эти слова, но, кажется, мой наивный восторг не был ей неприятен.
Влюбленные взгляды светского человека не новость для красивой женщины, она к ним привыкла; это не более чем обычная любезность, принятая в их кругу и порой далекая от искреннего восхищения; она приятно щекочет самолюбие, но и только.
Здесь же было совсем другое. Мои глаза, незнакомые со светской фальшью, умели говорить только правду. Я был простой крестьянин, молодой, пригожий. Я воздавал дань ее женским прелестям без всякой задней мысли: я любовался ею от души, с деревенской непосредственностью, которая казалась забавной и тем более лестной, что вовсе не желала льстить.
Все во мне было ей ново: не те глаза, не тот взгляд, не та физиономия; это придавало моему восхищению особую приятность и, как я заметил, не оставило барыню равнодушной.
– Однако ты смел! Как ты смотришь на меня! – сказала она, все еще улыбаясь.
– Прошу прощения, сударыня, вина не моя! Зачем вы так хороши?
– Ну, ступай, – сказала она решительно, но по-прежнему дружелюбно, – ты наговоришь, если тебе позволить!
Сказав это, она вновь повернулась к зеркалу, а я, уходя, несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на нее. Она тоже смотрела мне вслед, не упуская из виду ни одного моего движения, и провожала меня взглядом до самой двери.