ы, целый дом с полной обстановкой; я споткнулась, остановилась, стала подбирать золото, наряды, а там соблазнилась и домиком. Хочешь получить теперь свою долю?» Вот как говорят честные девушки; скажите мне сейчас все это, и вы узнаете мое решенье.
Женевьева в ответ зарыдала еще горше; целые потоки слез хлынули из ее глаз, она изо всех сил сжимала мои руки, но не могла выговорить ни слева; правда застревала у нее в горле.
Но я так утешал ее и так настойчиво уговаривал во всем сознаться, что она наконец сдалась.
– Можно ли довериться тебе? – прошептала она.
– Неужели вы сомневаетесь? Да ну же, мадемуазель, смелее! – подбадривал я ее.
– Увы, – вздохнула она, – я это сделала только из любви к тебе; в тебе вся причина.
– Вот так так, – сказал я, разводя руками.
– Если бы не ты, я бы даже не взглянула на золото, да и на все сокровища мира… Но я думала, что тебя привяжет ко мне роскошь, которую сулил мне барин, что тебе приятно будет жениться на богатой; а что вышло? Я просчиталась! Ты попрекаешь меня тем, что я сделала ради тебя, только ради тебя!
Ее слова окончательно отрезвили меня. Конечно, ничего нового в них для меня не было. Я и раньше знал, что произошло, и никаких разъяснений мне не требовалось. Но странное дело! Услышав правду, я словно впервые ее уразумел и был так поражен, будто мне сообщили неожиданную новость. Я мог бы поклясться, что чувство мое к Женевьеве давно умерло, и я упоминал об этом выше; но видно какая-то искорка еще тлела в моем сердце, раз горе ее меня взволновало; однако едва она выговорила эти слова, как в то же мгновение все окончательно погасло.
Я, впрочем, утаил от Женевьевы то, что во мне происходило.
– Увы, – сказал я, – все это весьма печально.
– Ах, Жакоб, – проговорила она, глядя полными мольбы глазами (и такие красивые глазки могли рассчитывать на полное снисхождение; но мы иной раз обходимся с красавицами куда суровее, чем с дурнушками), – неужели ты обманул меня, когда уговаривал быть откровенней и обещал, что за это помиришься со мной?
– Нет, – возразил я, – клянусь, я говорил искренне; но боюсь, мое сердце смотрит на это иначе.
– О Жакоб, милый Жакоб, – вскричала она, – зачем же ему смотреть иначе? Никто никогда не будет тебя любить, как я. Поверь, отныне я стану образцом добродетели и благоразумия.
– Да, но к сожалению, – сказали, – благоразумие немного запоздало; лекарь явился, когда больной уже помер.
– Значит, я теряю тебя! – вскричала она.
– Дайте мне время подумать, – сказал я. – Я должен достичь согласия с моим сердцем, оно затеяло тяжбу против меня и сладить с ним будет нелегко. Позвольте же мне удалиться, чтобы хорошенько подумать.
– Лучше бы ты сразу заколол меня кинжалом, – сказала она, – чем оставлять в неизвестности и откладывать решение.
– Это невозможно, – возразил я, – я не могу так скоро разобраться в своих чувствах. Однако терпение. Ответ придет сам собой, и с ним, возможно, приятные вести; подождите немного, моя красавица. А теперь прощайте, не тревожьтесь, и да поможет нам обоим господь!
Итак, я ушел, оставив ее в тревожном ожидании и, по правде говоря, стыдясь, что поддерживаю в ней напрасную надежду; но мне не терпелось поскорее от нее уйти; я вошел к себе в комнату с твердым решением бежать из этого дома, если барыня не выручит меня из беды, как было обещано.
Вскоре я узнал, что Женевьева заболела, что она слегла в постель, что ее тошнило; об этом мне поспешили сообщить другие слуги, и все говорили о ее недомогании с улыбкой. Человек шесть или семь из челяди, и прежде всего барынины горничные, прибежали оповестить меня о нем под большим секретом.
Я же отмалчивался; у меня было о чем поразмыслить, кроме их болтовни. Я просидел в своей каморке безвыходно весь день, вплоть до семи часов вечера.
Прислушиваясь к бою часов, считая удары, я ждал, когда мне можно будет видеть барыню; она не выходила из спальни из-за легкой мигрени.
Я уже собирался идти к ней, как вдруг в доме поднялся непривычный шум, беготня вверх и вниз по лестнице, восклицания: «Боже мой!», «Какое несчастье!»
Крики встревожили меня, и я вышел из комнаты, чтобы узнать, в чем дело.
В коридоре я сразу же наткнулся на старого лакея, состоявшего при барине; он воздевал руки к небу и твердил со слезами:
– Ох, господи! Несчастный я человек! Экое горе! Вот беда, так беда!
– Что с вами, господин Дюбуа? – спросил я. – Что случилось?
– Оx, сынок, – сказал он, – барин наш скончался, теперь мне одна дорога – в омут головой!
Я не стал отговаривать беднягу, потому что ничуть за него не испугался: едва ли пойдет топиться в речке столь заклятый враг воды; уж лет тридцать как старый пьяница в рот ее не брал.
А плакать ему было о чем: смерть отняла у него завидную должность; последние пятнадцать лет Дюбуа заведовал развлечениями барина и поучал жирные куши, да сверх того, как говорили злые языки, хватал все, что плохо лежит.
Я оставил его в печали – наполовину разумной, наполовину пьяной, ибо он уже был сильно под мухой – и поспешил разузнать получше, правду ли он сказал.
Все было правда: нашего барина хватил удар. Uh был один в своем кабинете, когда смерть настигла его. Никто не оказал ему помощи; слуга, войдя в комнату, увидел, что он сидит мертвый в кресле перед письменным столом, на котором лежит недописанное галантное письмецо на имя одной дамы не очень строгих правил, о чем каждый мог составить собственное мнение: все домочадцы без исключения прочли это письмо, ибо госпожа, взяв его со стола, тут же его и потеряла в расстройстве чувств, вызванном ужасной новостью.
Что до меня, должен признаться, что эта внезапная смерть скорее поразила, чем опечалила меня; пожалуй, я даже подумал, что она оказалась очень кстати; я вздохнул свободней и в оправдание своей черствости могу лишь сказать, что покойник угрожал мне тюрьмой. Я ждал беды, его же смерть разом избавила меня от всех страхов и окончательно изгнала Женевьеву из моего сердца.
Бедная Женевьева! То был несчастнейший день в ее жизни. Как и я, она услыхала шум на лестнице и, не вставая с постели, крикнула, чтобы кто-нибудь зашел к ней и сказал, что случилось.
На голос ее явился наглый верзила, один из тех лакеев, которые, живя в доме, ничего не желают знать, кроме жалованья и собственной выгоды. Хозяин для таких – пустое место: он может умереть, зачахнуть или достичь вершины благополучия – им и нужды нет. Дела не делать, а деньги получать – вот и вся их забота.
Я сам вижу, что занялся этим лакеем совсем без надобности; но пусть, познакомившись с его портретом, люди поостерегутся брать в дом подобных слуг.
Вот этот нахальный малый как раз и вошел на крики Женевьевы. Она спросила, что за суматоха в доме, и услышала в ответ, что барин умер.
При этой неожиданной вести Женевьева, и без того больная, совсем лишилась чувств.
Лакей, конечно, не стал с ней няньчиться. Его внимание привлекла известная шкатулка с золотом, по-прежнему стоявшая на столе. Как бы там ни было, с той минуты бесследно исчезли оба: и он и шкатулка. Никто их больше не видел, и, надо полагать, они покинули дом одновременно.
Несчастье никогда не приходит одно. Весть о смерти нашего барина быстро разнеслась по городу. Никто из домашних не знал истинного состояния его дел. Барыня привыкла жить на широкую ногу, совсем не задумываясь, откуда берутся деньги, и беспечно разбрасывала их на прихоти.
Ее вывели из блаженного неведения на следующий же день; в дом нагрянули полчища кредиторов с полицейским комиссаром и сворой понятых. Все пошло прахом.
Слуги требовали жалованья, а тем временем тащили все, что попадало под руку.
Покойного барина поносили на все лады, его называли даже мошенником. Один жаловался, что обманут, другой вопил: «Я отдал ему на хранение деньги! Куда он девал мои деньги?»
Многие открыто порицали расточительность вдовы, многие без всякого стеснения ругали ее прямо в глаза; она молчала не столько по кротости характера, сколько от неожиданности.
Эта дама никогда не знала горя, не испытала ни одного огорчения; она впервые познакомилась с настоящей бедой, и удивление, мне кажется, отчасти заслонило для нее ужас происходившего. Представьте себе человека, которого вдруг перенесли бы в страшную чужую страну, где он увидел бы много таких печалей, о коих никогда в жизни и не подозревал… Худо пришлось нашей барыне.
Если смерть барина не особенно меня огорчила, что нетрудно понять, то я искупил свое бессердечие самым нежным сочувствием к его супруге. Я не мог смотреть на нее без слез; я плакал вместе с ней, и мне казалось, что будь у меня миллион, я с радостью отдал бы ей все: ведь она была моей благодетельницей.
Но что пользы было барыне от моего сочувствия? Она нуждалась в помощи друзей, а не деревенского паренька вроде меня, который ничего не мог для нее сделать.
Однако в нашем грешном мире добродетели и пороки перепутались местами. Добрые и злые сердца оказываются совсем не там, где им следует быть. Я мог бы совсем не жалеть свою барыню, она ничего бы от этого не потеряла и моя черствая неблагодарность повредила бы лишь мне самому. Но неблагодарность друзей, которых она всегда так радостно принимала, нанесла ей тягчайший удар; она испила до дна горькую чашу.
Поначалу кое-кто из этих недостойных друзей навещал ее; но уверившись, что дело плохо и что приятельница их разорена, они бежали, да видимо, и поныне в бегах: по пути же оповестили о случившемся остальных – и вскоре посетителей не стало вовсе.
Закончу на этом рассказ о сих горестных событиях; подробное описание их заняло бы слишком много места.
Я пробыл в этом доме еще три дня. Все слуги получили расчет, за исключением одной горничной; как раз ее-то барыня всегда любила меньше других; но хотя ей задолжали жалованье за много месяцев, эта горничная не пожелала бросить свою хозяйку.
Это была как раз та некрасивая девушка, о которой я упоминал в начале своего повествования – та самая, о чьей внешности мне не хотелось говорить, настолько серой и невыразительной показалась мне ее физиономия.