В ближайшем окне должно было бы выглянуть и высветиться улыбкой лицо Ларисы. Постаревшее и все еще милое... Но там никого. Ушла, что ли, куда?
Зато в окне, что рядом, шторка отдернута. Тартасов шагнул ближе. Он надвинулся и — высокий ростом — став на цыпочки, сумел в окно заглянуть: Рая... полураздетая... Сидит, похоже, за очередным кроссвордом. Начесывает в раздумье карандашиком за ухом.
В третьем окне Тартасова узнали — завидев его лицо, к окну подскочила Галя... Да, Галя в халатике. А из-за ее широкой рязанской спины вроде как Ляля. Обе покачали головой:
— Нет. Ларисы Игоревны пока что нет...
Он и сам видел.
За блочно-хрущевским домом стояли в ряд тополя, тоже ему знакомые. Там и скамейка (какая разница, где ему ждать). Но и скамейку сегодня он выбрал не лучшим образом. Сел, а из-под ног тотчас выскочило тощее существо. Пуганый уличный пес. Заснул было под скамейкой.
Тартасов пожалел, что прогнал пса... На асфальте ветерок гонял оранжевые листья. Листья легонько скреблись. Чего ж теперь скрестись! Тартасов смотрел на них. Каждый из гонимых листков обретал грустное осеннее значение.
За краем асфальта — лужайка с невысокой травой. Трава кой-где изрыта. А вот и углубление в земле, похожее на норку. В эту норку (детское желание) хотелось ввинтиться и спрятаться. Ага!.. Если так вышло, что нет Ларисы здесь и сейчас (в настоящем), Тартасов при удаче совпадет с ней в прошлом. Возможно.
Он уперся глазами в норку, начиная мысленно в нее ввинчиваться. Не спеша, ме-ее-едленно... Все более и более втискиваясь, Тартасов свел плечи. Его царапнуло. Там, в узком месте, гудело и свистело. Тартасова стремительно потащило, понесло. Набирая скорость, он вылетел назад, в уже прожитую жизнь.
Оказался он вновь у дома — вновь пятиэтажного, однако вовсе не зачуханного. Не блочного, не серого, а красивого, рослого и старой доброй кладки. (Пять этажей, а мерить — девять.) И не на окраине, не у дальней станции метро, а в центре. Но вот ведь какой гадкий выворот минуты — Тартасов опять ее ждал!
Узкое место отнюдь не гарантировало и не обещало попаданья точь-в-точь. Прошлое, но не по спецзаказу. Куда ни выскочил — все хорошо. (Как выстрел. А стрелок в тумане.)
Тартасов шастал у дома, скучал, но ведь молодой! лет тридцати!.. Покуривал, знай, у входных ворот. Курил тогда Тартасов много-много больше. (Здоровья тоже было много больше.)
Но вот и она, спешит, летит! Лариса в легкой и пушистой ушанке-шапке, зима! Волосы из-под шапки тоже распушились. Торопится... К груди Лариса крепко прижимала папку с рукописью. Не слишком толстую (повесть), а тесемочки на папке (белые) вьются, бьются на зимнем ветерке.
Она бежит, его не видит. Он окликнул — Лариса!
Пусть даже цензор, строгий, строжайший, а все же женщина — и любит! И просияла!.. Как ей не просиять, выскакивая, как из пасти (с повестью), из здания цензуры. Из ворот старинного пятиэтажного дома со знаковыми державными решетками. (Еще бы львы у входа.)
— Да! Да! Да!.. — вскрикнула и тотчас в его объятья.
Молодая, она и говорила молодо, взахлеб. Повесть, его замечательная повесть в целом уже пропущена цензурой. Ура! Его изящная и с фигами в кармане (с либеральными ляпами!) уже... Такая повесть... Так за нее боялись, волновались, но пропущена, позволена, ура! а мелочовка (всякие намеки-ляпы) на ее усмотр. На ее, Ларисы, личное усмотрение, а значит, победа. Гора с плеч...
Они идут, пьяные радостью. Тартасов, молодой, легко ее обняв, облапив и слыша стук сердца, торопит. Заждался! Едем, едем домой, вот и он — вот, Лариса, твой троллейбус (отчасти уже наш троллейбус). Скорей к тебе домой.
Однако на остановке троллейбуса некстати объявился ее сослуживец, то бишь тоже цензор. Тоже домой. Как и Лариса, только-только закончил службу. Улыбка Ларисы на нет, и губы тотчас в нитку. И оттолкнула... Тартасов отступил. (Мужик? Неважно, что мужик, а важно, цензор. Матерый. С портфелем, полным рассказов и повестей.) Мог узнать Тартасова в лицо. И, конечно, мог завтра же сказать, сообщить, стукнуть (пусть невзначай). О прямом ее контакте с автором. О личном, тесном. Ударило бы по повести. Громом на всех их пяти этажах... И по Ларисе. (Уволят... А что дальше? А как любовь?) А как долго стал бы Тартасов еще и дальше дружить с ней, лишись она ценнейшего местечка? — вопрос, пожалуй, экзистенциальный; и без ответа.
Когда-то Тартасов, впервые ее целуя, спросил шутливо, и Лариса честно ему ответила, где и кем она работает. Кем трудится — он даже не поверил. Такого не бывает. Такое — как честный звонок первого апреля. Как манна. Их свел некий восхитительный случай!..
Теперь же, оберегая его повесть (и свое дивное рабочее местечко), Лариса скрылась в троллейбусе. Уехала, болтая с этим сморщенным типом — с сослуживцем. Им по дороге. Она успела дать знак Тартасову, чтоб он не уходил. Чтоб в следующий троллейбус... И чтоб нагнал ее сразу — остановку он знает. (И дом ее хорошо знает.) Он все отлично видел. И главное по-прежнему при ней: прошедшая цензуру повесть. К груди прижата. Вместе с сумочкой. Пусть так и едут: вместе!
Тартасов, счастливый, шагал вслед за троллейбусом. Когда вперед, шагается и без транспорта. Когда удача... Легко и так споро! Он шел, скользя по снегу. То вдруг поскрипывая. Зима стояла.
А здесь осень... Возле замшелой пятиэтажки с ярко размалеванным первым этажом (и с зазывом ВСЁ, КАК ДОМА) по-прежнему осенний минор. И окно, где Ларисин кабинетик, зашторено. Тартасов не раз там сиживал. Да-с, кабинетик невелик. Открытая фортка... Ларисы Игоревны все еще нет.
Зато из окна, что рядом, — Галя. Выглянула. Стрельнув глазками в ржавые осенние деревья, заметила над ними (над их кронами) хмурые небеса. Заметила и Тартасова.
— Сан Саныч, — позвала, облизнув губастый рот (после чашки кофе), — Сан Саныч! Чего вы не зайдете?
И еще вскрикнула:
— Зайдите. Чего ж все на лавочке!
Тартасов (денег маловато даже на кофе) ответил с некоторой запинкой. И с досадой: когда она наконец запомнит, что зовут его Сергей Ильич! и вообще!.. И вообще, ему, милая, с Ларисой Игоревной хочется переговорить. То да се. А дальше?.. дальше посмотрим.
Галя — из рязанской глубинки; они там смешливы; и на язык чутки.
— Смотрите — да не просмотрите!
И скрылась в окне.
Но снова головку выставила, кричит:
— А у нас тут пьяненький. Ну, круто-оой! Валяет дурака, вроде как он художник... с кисточками в обеих руках. Во как! В правой и в левой — обеими кисточками сразу рисует.
И засмеялась. А за ее спиной засмеялась вроде бы Ляля; веселятся!.. Задернули занавеску.
Тартасов заскучал.
Пожалуй, он уже сердился. Мол, жду и жду. А там-то, в прошлом... (Теперь его вдруг восхитила собственная жизнь! и памятливость!) Там-то чего мне, торопыге, не жилось? чего не ехалось? Наверняка уже нагнал бы Ларису. В следующем троллейбусе... Уже бы к ней приехал. Уже обнял.
Он вновь поискал трещинку, щель в траве, дыру, воронку — сгодилось бы любое узкое углубление. Встал со скамьи. Шагнул, ведя по земле нервным, острым глазом.
В шуршащей под ногами листве (музыка осени) приметилась норка, мышиный ход. Маленькая тварь оттуда перебралась зимовать уже загодя: в ближайший подвал. На зимовку. А норка — нам!.. Тартасов ее приоткрыл, сгребя листву ботинком. Вот она. И мысленно ввинтился... вот!.. За норкой в глубине возникло узкое место, и Тартасова опять потащило. Обдирая о жесткие выступы...
В ушах заложило, засвистело от нараставшей скорости, полный вперед! (То бишь назад. В прошлое.) Вдруг рвануло рукав. Зацепившийся карман отстал от пиджачной полы, оторвавшись от Тартасова... Оставаясь тряпицей где-то там, на ветру! В свистящем безвременье.
Прошлое, вообще говоря, нас не ждет, но на этот раз Тартасову повезло. Он попал хорошо. Какие там пуговицы, оторвавшиеся карманы! пиджачный сор, троллейбусный билет, деньжата, все по фигу! Тартасов в постели. И Лариса рядом. Молодая...
Первый взрыв чувства он, правда, уже упустил. Припоздал... Но впереди вся ночь.
В ушах Тартасова перестало давить, стихло. И так знакомо затикал ему из комнатной глубины Ларисин будильник, что на комоде. Старенький монстр с натугой поспешал за ходким временем.
— Что это ты холодный? Остыл?.. Ходил на кухню? — спросила Лариса лежащего с ней рядом Тартасова. Удивилась.
Ласково движущиеся руки — вот откуда шло обволакивающее ее тепло. Вот откуда возникала нежность прикосновений, а с ними и наново набегавшая чувственность. Ах, как она!.. Приглаживала пальцами ему плечи, грудь. Еще нежнее и мягче ее пальцы становились, когда спускались ниже. То справа, то слева ласково настраиваясь (но не набрасываясь) на его крепкий впалый живот и пах. Тартасов замирал. Пальцы прочерчивали на его напрягшейся коже едва ощутимые утонченные линии... И так слышно в тишине подстукивал сердцу будильник!
Томление нарастало, однако всему есть предел. Тартасов не выдерживал. Он вдруг хватал ее за руки, за пальцы. Долготерпение мужчины оборачивалось заждавшимся взрывом. Может, в том и была правда тех минут и тех ее рук?.. Следом шла грубоватая, уже неразборчивая страсть, долгая, мощная, после чего оба проваливались в забытье, в сон.
Но утром ее чувственные, все забывавшие пальцы — все помнили. Такая ясность! (Ради этой особенной памятливости и ясности Лариса, возможно, и вставала пораньше, одна. Читала, сидя за столом. В легком халатике.) Тартасов, понятно, еще в постели. Сон интеллектуала. Валялся, не в силах разлепить глаза... Прихлебывая глотками черный кофе, Лариса трудилась над его повестью. Железной рукой (той самой, теми же пальчиками) вычеркивала из текста живую жизнь. А заодно, конечно, и нечаянную красоту той или иной подвернувшейся строки. Приговаривала:
— Извини, милый. Это — ляп.
Абзац запивался мелким, микроскопическим глотком кофе. И вновь она поджимала тонкие губы, повторяя: