– Скажем, с двух до пяти?
– Отлично.
Я сидел в кресле неподвижно. Поскольку я прекратил ходьбу на пятом отрезке, культя не так уж набрякла и не сильно пульсировала, плечи болели, но терпимо. От чего, однако, никогда нет спасения – и, тем более, после физической нагрузки – это от свербящего бешенства, от невыносимого ощущения, что вся нога на месте. Чуть пошевелю культей – и нога тут как тут целиком, я чувствую ее пальцы, болит щиколотка. Поэтому мне хотелось, чтобы Шелли Расмуссен ушла. Хотелось вернуться в дом, глотнуть, как обычно перед ужином, бурбона, посмотреть новости по телевизору и усыпить эти свои перерезанные нервы.
А она стояла, уходить не торопилась. Я видел силуэт ее лица, но не выражение.
– Мы не обсудили ставку, – сказал я. – Два пятьдесят в час – это вас устроит?
– Больше, чем я заслуживаю.
– Не больше, если будете добросовестны. Но это максимум, я живу на страховую пенсию.
– Это меня вполне устраивает. Постараюсь отрабатывать.
Я поерзал в кресле, чтобы легче стало культе, и как бы между делом потянулся рукой и потер ее, желая, чтобы дура наконец ушла. Мочевой пузырь тоже начал давать о себе знать, и, хотя при мне был мой “друг полицейского” и в ином случае я пустил бы струю, испытывая тайное удовольствие мочащегося в постель, мне не нравилась идея пописать в трубку, когда в двух шагах от меня стоит дама. Потом я подумал о бедной, пораженной ужасом мисс Морроу, которая ненароком угодила на парад уродцев, и возник вопрос, не удерживает ли эту здесь некое завораживающее отвращение. Если так, лучше выяснить прямо сейчас. Поэтому я спросил, обращаясь к яблоням и вершинам далеких сосен:
– Вам ничего, когда я говорю с вами, не глядя на вас?
– Ничего, а что?
– А когда смотрю на вас?
– Ничего.
Тогда я повернул кресло, глянул на нее в упор, и нет, она сказала неправду: ей было не по себе, хотя она заставила себя смотреть на меня ровным взглядом, делая вид, что все нормально.
– Потому что по‑другому я не могу при всем желании, – сказал я. – Буду либо говорить мимо вас, либо обращать вас в камень.
– Я думаю, вы никого в камень не обращаете.
– Шестидесяти секунд обычно хватает. – Чтобы снять напряжение, я повернул кресло обратно. – Может быть, вы сумеете выработать иммунитет.
Да, надо, чтоб выработала. Она мне не нужна ни окаменевшей, ни завороженной, мне нужна помощница – и, хорошо бы, заинтересованная. Потому что я почувствовал, когда она наконец ушла и я направился к дому, что мне вообще‑то хочется с кем‑нибудь поговорить про бабушку и дедушку, про их прошлое, про их роль в формировании Запада, про их усилия ради противоречивых целей. Из всех доступных мне людей больше всего, я думаю, мне хочется поговорить о них с Родманом, потому что после меня он в наибольшей степени имеет ко всему этому отношение. Но эта Шелли Расмуссен, которая хохочет, как Санта-Клаус, и разговаривает голосом первого помощника на шхуне-лесовозе, – какое‑то отношение она тоже имеет. Чем‑то мне нравится, что четвертое поколение Тревитиков поможет мне разобраться в жизни первого поколения Уордов.
Переписка между бабушкой и дедушкой не сохранилась, и, как я сказал, в ранних бабушкиных письмах Огасте Оливер Уорд не упоминается. Чтобы понять, как из одной вечерней встречи, за которой последовали пять лет его отсутствия, вызрело нечто вроде молчаливой помолвки, у меня есть только воспоминания, написанные бабушкой в старости, которым я не вполне доверяю.
Она не хотела, пишет она, быть одной из тех девиц, что вянут в долгом ожидании своих кавалеров, пока те гоняются за удачей и острыми ощущениями на Западе. Она пишет, что ей хотелось сообщать ему о своем собственном, о разном прочем, чем она располагала. Так что все время, пока он исходил потом в жарких горах, ведя изыскания для петли Техачапи на Южно-Тихоокеанской железной дороге, а затем варился заживо в штольне Зутро, ему шли от нее письма, где говорилось о заказах, которые она получала, о лестных отзывах на ее графику, о знакомствах со знаменитостями и интересными людьми, о молодых людях, в окружении которых они с Огастой жили жизнью Искусства. Ее письма были призваны дать ему знать, что у нее неплохо идут дела и без него.
Рассматривая ее иллюстрации в журналах, какие ему удавалось раздобыть, Оливер, возможно, ободрялся мыслью, что на самом‑то деле она все та же маленькая, полная жизни девушка из квакерской семьи, все та же, к кому он проникся нежным чувством в Бич-хаусе. На этих картинках девицы в платьях со складкой Ватто перегибались через перила, желая увидеть, кто звонит в дверь, молодые люди вставали в гребных лодках, спеша раздвинуть ивовые ветви, грозившие задеть чепцы их юных спутниц, дети в сумерках закрывали ворота, чтобы их ручные ягнята могли спокойно спать, юные леди задумчиво читали в полутемных мансардах. Но ее письма недвусмысленно говорили о том, что в ее жизни уже больше светскости и блеска, чем Оливер Уорд мог надеяться когда‑либо обеспечить.
Джон Ла Фарж, заглянув однажды в мастерскую Огасты на Пятнадцатой улице, читал им отрывки из поэмы под названием “Рубайат Омара Хайяма”[28]. Томас Моран[29], которого Сюзан встретила в редакции издательского дома “Скрибнер”, лестно отозвался о ее графике и пожелал ей научиться рисовать прямо на доске, чтобы меньше зависеть от гравера. Люди из “Скрибнера” только что покинули Милтон, где провели уикенд: пикники, катание на лодках, застолье с сидром, а шотландский писатель Джордж Макдональд прочел отрывок из своей последней книги, а Джорджа Вашингтона Кейбла[30] упросили прочесть свой только что написанный рассказ из жизни креолов, а актриса Элла Клаймер заворожила всю компанию на полуночной веранде песней “Когда она сбегает по ступенькам”. Томас Хадсон, молодой редактор из “Скрибнера”, оставил собравшихся всего на какие‑нибудь полчаса и вернулся с чудесным сонетом. И едва уехала обратно в Нью-Йорк компания из “Скрибнера”, как издатель из Бостона привез Джона Гринлифа Уиттьера, чтобы обсудить иллюстрации к подарочному изданию его поэмы “В снежном плену”. Они застали ее оттирающей пол в столовой, и ей пришлось посадить их в гостиной и, заканчивая уборку, разговаривать с ними через дверь.
Она рассказывала такое в письмах Оливеру Уорду, как бы подшучивая над собой, но он, живя точно на вулкане в своей крытой толем хижине, не мог пройти мимо того обстоятельства, что Прославленный Стихотворец приехал к ней, потому что она ему нужна, и ждал за дверью. Она подвесила это, как подвешивают в Хэллоуин фонарь из тыквы.
С поэмой Уиттьера не вышло, но вскоре она получила заказ на сорок рисунков и дюжину виньеток к поэме Лонгфелло “Очажный кран”, издаваемой отдельной книгой, и полтора года спустя она написала Оливеру, что книга имела немалый успех в дни предрождественской распродажи, а еще чуть позже сообщила ему, что издательство “Осгуд и компания” чудесным образом позвало ее в Бостон, где удивило приглашением на ужин, на котором присутствовал весь интеллектуальный бомонд Новой Англии. Там был мистер Уиттьер, он все еще посмеивался над эпизодом с мытьем пола. Мистер Лоуэлл[31] оказал ей очень лестное внимание. Мистер Холмс[32] был очень остроумен. Мистер Лонгфелло очень долго не отпускал ее руку и сказал ей, что поражен: она так талантлива – и так молода и прелестна. Он заставил ее пообещать, что она будет иллюстрировать его стихотворение “Скелет в броне”, – вот для чего, оказывается, издатели пригласили ее в Бостон. Мистер Хауэллс, новый редактор журнала “Атлантик мансли”, превознес реализм ее графики. Мистер Брет Гарт, прославленный калифорнийский автор, отвечал на ее вопросы про горы Сьерра-Невада, к которым она проявила интерес.
Ей едва исполнилось двадцать четыре, и она признаётся, что хвасталась в письмах “немилосердно”. Но молодой человек на Западе был неизменен как маяк. Он восхищался ее успехами, он никогда не выказывал ревности к молодым людям, чьей удаче, вероятно, завидовал, он принимал как должное ее двусмысленные отношения с Огастой и почти столь же двусмысленные отношения с Томасом Хадсоном, ныне третьим в интимном треугольнике.
Бабушка в своих воспоминаниях хочет дать понять, что он добился ее благодаря своей бодрой уверенности, которая постепенно переросла во взаимопонимание между ними. Я сомневаюсь и во взаимопонимании, и в дедушкиной уверенности. На чем эта уверенность могла быть основана? Застряв на три года в дренажной штольне, которая была предметом судебного разбирательства, он не мог не знать, что если штольня вообще будет достроена, то младший инженер без диплома выберется из нее все под то же бедное солнце, опаляющее все те же бесплодные горы, и что если он хочет какого‑то шанса на Сюзан Берлинг, то одного лишь опыта мало.
Не думаю, что она оберегала себя от привязанности, опасаясь остаться из‑за нее при пиковом интересе. Не думаю, что там была такая уж привязанность, по крайней мере с ее стороны. Он продолжал ей писать, и у нее не хватало духу отгородиться. И он был запасным вариантом, перевернутой картой в покере, которой она не открывала, боясь погубить приятную череду красных сердечек у себя в руке.
На этой стадии я не вижу, чтобы она искала жениха. Получить пятую карту она, в сущности, хотела не больше, чем взглянуть на перевернутую карту. У нее была карьера художницы, у нее была Огаста и “двух душ союз”, у нее был Томас, которым она восхищалась и которого идеализировала. Вполне возможно, она надеялась, что их тройственный союз сможет существовать бесконечно. Не будучи богемной личностью, она была готова нарушать условности, если это не означало вести себя неподобающе; и, наряду с преданностью Огасте и Томасу, она была непоколебимо верна своему искусству. Возможно, даже согласилась бы на безбрачие как плату за карьеру, если бы так легли карты. Ну а если они лягут плохо, если Огаста выйдет замуж или куда‑нибудь уедет, если искусство подведет, если карьера не сложится и подступит холодящий страх, от которого в 1870‑е годы бледнели щеки и подгибались коленки у незамужних особ старше двадцати четырех лет, – то почему не обратить взгляд на Томаса Хадсона? Уж скорее на него, чем на малоуспешного инженера, лишенного литературной и художественной жилки, на приятеля по переписке – и только, да еще на другом краю континента.