Как белый голубь в стае воронья —
Среди подруг красавица моя!
(Это уж точно! Вполне согласен…)
Как кончат танец, улучу мгновенье —
Коснусь ее руки в благоговенье…
Силин кричал все эти слова так, будто мы все глухие, а гости в это время танцевали под музыку, и тут появляется Тибальт, племянник Капулетти. Точнее, он появился еще раньше и узнал Ромео по голосу. Тибальт хочет тут же затеять драку, но дядя не разрешает, и Тибальт уходит, весь раскочегаренный…
А Ромео трогает Джульетту за руку и говорит:
Ромео. — Когда рукою недостойной грубо
Я осквернил святой алтарь — прости.
Как два смиренных пилигрима, губы
Лобзаньем смогут след греха смести.
Джульетта. — (…И голос у Нинки стал совсем другой —
какой-то очень красивый… глубокий.)
Любезный пилигрим, ты строг чрезмерно
К своей руке: лишь благочестье в ней…
Ромео. — Даны ль уста святым и пилигримам?
Джульетта. — Да, — для молитвы, добрый пилигрим.
Ромео. — Святая! Так позволь устам моим
Прильнуть к твоим — не будь неумолима!
Джульетта. — Не двигаясь, святые внемлют нам.
Ромео. — Недвижно дай ответ моим мольбам.
(…И тут Силин, гад, взял и поцеловал ее! По-настоящему — в губы!)
Твои уста с моих весь грех снимают.
(…Кто-то зааплодировал. Но многие зашипели на них, и стало очень тихо. Я вдруг жутко позавидовал Силину: ведь я сам мог бы сыграть Ромео, разве нет?.. Но у Силина, все-таки нормально получилось, ничего не скажешь…)
Джульетта. — Так приняли твой грех мои уста.
(…Знаете, что еще я подумал? Когда про губы говорят «уста», наверное, целоваться легче и как-то… ну… серьезней, что ли…)
Ромео. — Мой грех… О, твой упрек меня смущает.
Верни ж мой грех!..
Это он к тому, чтобы опять поцеловаться, но тут вошла кормилица Джульетты, толстуха Бучкина, и позвала ее в комнату матери, а бал продолжался…
Когда закрыли занавес, я сразу побежал на сцену к ребятам. Хотел посмотреть на Нинку, пока она не переодевалась и не стерла свой «мейкап», как говорят по-английски. Все-таки здорово эта штука девчонкам помогает!
— Понравилось? — спросил Всеволод Андреевич.
Он спрашивал про весь спектакль, не про Нинку, конечно, и я хотел уже ответить, что да, вообще-то хорошо, только очень длинно про Шекспира, когда услыхал голос:
— А мне нет… Я просто возмущена.
— Что? — сказал Всеволод Андреевич. — Чем, Тамара Павловна?
Тамара Павловна — наш директор. В школе она уже, наверно, лет сто или чуть меньше. Ее называют «царица Тамара». Кто-то, задолго до нас, придумал стишки: «В той школе, кирпичной и тесной, царица Тамара жила…»
— Да, — сказала Тамара Павловна. Этим коротким словом она всегда отвечала самой себе на вопрос: «Права ли я?» — Вам мало распущенности на улице, нужно утверждать ее со сцены школьного зала?
— Я немного не понимаю, — сказал Всеволод Андреевич. — Это был Шекспир.
— Поцелуи… — почти шепотом произнесла Тамара Павловна. — Нельзя было выбрать другой отрывок?..
— Но там же ремарка такая, в пьесе! — сказал Всеволод Андреевич. — Страница пятьдесят восемь. «Целует ее».
— Мы точно по Станиславскому, — сказал Силин. — Достоверность — первое дело.
— «Лобзай меня, твои лобзанья мне слаще мирра и вина», — почти пропел Костя Бронников и немного покраснел.
— Это Пушкин, — пояснила Нинка Булатова голосом Джульетты.
— «…Он таянье Андов вольет в поцелуй»!.. Это Пастернак, — сказал Всеволод Андреевич.
— Перестаньте! — крикнула Тамара Павловна. — Я не собираюсь начинать дискуссию о поцелуях. При ученицах… Да…
— Нет, почему же, — сказал Всеволод Андреевич. — Они тоже участники, имеют право… А вообще, Тамара Павловна, эта сцена, если хотите, одна из самых чистых и моральных в мировой литературе!.. Наивное молодое чувство… Изящное кокетство… Джульетте ведь всего около четырнадцати — столько же, сколько исполнителям этой сцены. И поцелуй тут, на сцене, во всяком случае, так же наивен и чист, как в самой пьесе… Любви тоже надо учить — как литературе или алгебре, и вот здесь был, по-моему, маленький урок…
— Это все громкие слова, вы меня нисколько не убедили, Всеволод Андреевич. Да… Шекспир жил триста лет назад. А у нас…
— Чувства в основе своей не меняются, Тамара Павловна. Только покрываются разными наслоениями, и вот их-то и нужно соскоблить…
— Вы прямо реформатор…
— Я — нет, а вот реформа школы предусматривает, как вы знаете, сексуальное воспитание. И не надо бояться этого слова. Вскоре во всех школах введут предмет «Этика и психология семейной жизни»…
— Я бы вам не поручила его вести!
— А я как раз собираюсь…
— Не в моей школе!.. Довольно, Всеволод Андреевич. К этой беседе мы еще вернемся… Теперь я буту строже контролировать ваши мероприятия. Да…
— Тогда я, наверно, не буду их проводить…
Вот такой у них тогда получился разговор. Вообще-то не в первый раз они ругаются. Мы ведь, даже если не все видим и слышим, все равно про все знаем. И нечему тут удивляться, думать, что какие-то мы ловкачи. Просто учителя тоже люди — особенно когда не в школе. Не могут же они никому ничего не рассказывать. Так до нас и доходит. Но, конечно, мы сами тоже: глаз — ватерпас…
Всеволод Андреич часто спорит с директором. И с завучем. То из-за отметок — когда его ругают, что много двоек наставил, то из-за планов каких-то; даже из-за цвета чернил или пасты. Ему велели в журнале только синим писать…
А мы любим Всеволода Андреевича, хотя у нас он всего полгода. Только если начнут выспрашивать за что — толком объяснить не смогу. Но попробую…
Во-первых, он никогда не повышает голоса, А если повысит, голос какой-то странный получается, как будто не приспособлен для крика: его выдирают из горла, а он там засел, сопротивляется. Во-вторых, Всеволод Андреевич не пристает из-за чепухи: «Стой прямо! Вынь руки из карманов! Не смейся! Не хмыкай!..» И совсем не обращает внимания, как ты одет — какие носки, чулки, рубашка, ремень… И до причесок ему тоже дела нет… А еще, когда объясняет или разговаривает, никогда не получается так — что слушайте только меня, все вы ничего не сечете; как я сказал, так правильно, так оно и есть. Да!.. С ним всегда поспорить можно, он совсем не злится. Говорит, что в математике или в физике, там есть правила и законы, с которыми не поспоришь: если уж тело, погруженное в жидкость, теряет в своем весе, то ничего с этим не поделаешь, спорь не спорь. Но к литературе и вообще к жизни, он говорит, это неприменимо. Даже о Дубровском или о Тарасе Бульбе разрешает спорить… И необязательно по программе…
Мы уже начисто забыли историю с «поцелуем», как вдруг на урок литературы к нам нагрянул инспектор. Вернее, «нагрянула». Она и раньше иногда приходила — такая, лет тридцати, на инспектора не похожа, одевается, как кинозвезда.
Силин сразу сказал, это неспроста: ясно, царица Тамара под Всеволода копает, ищет, к чему придраться после того случая. Лида Макариха лист бумаги из тетрадки выдрала, записку послала по рядам: мол, отвечайте как можно лучше, не высовывайтесь со своими мнениями и вопросами.
Только насчет «лучше» не очень получилось, потому что Всеволод Андреевич, как нарочно, самых слабых вызывал, которые Ивана Ивановича от Ивана Никифоровича отличить не могут и ни одного стиха Лермонтова наизусть не знают, даже «Скажи-ка, дядя, ведь недаром…».
Словно сам себе яму хотел выкопать! Инспектор — мы все видели — только и делала, что морщилась да что-то себе в тетрадку писала — быстро-быстро, как будто стенографии выучилась. К концу урока Всеволод Андреевич все-таки вызвал Валю Саблина. Ну за этого мы не беспокоились. И точно: как он про Печорина — словно про брата старшего, которого с детства знает как облупленного.
Инспектор писать перестала, щеку подперла и слушает. Только прическу иногда поправляет. И вдруг перебивает Вальку и говорит:
— Извините, пожалуйста, а не думаете вы, что во время ответа не следует держать руку в кармане?
Валька замолчал, конечно, и, видно было, заколебался: ответить чего-нибудь поостроумней или просто вынуть руку и извиниться. Но тут Всеволод Андреевич резко так сказал сдавленным своим голосом — значит, даже крикнуть захотел:
— Нет, Ольга Петровна, он так не думает! Извините, но и я так не думаю. А думаю, что главное — это, простите, не вид, а содержание, и если человеку лучше думается и говорится с рукою в кармане или за поясом, как у Льва Толстого, то пусть…
— Пусть стоит хоть на голове!.. Хоть ногой чешет за ухом?.. — Инспектор тоже была красная и злая.
Тут, к счастью, раздался звонок, они сразу вышли из класса и доругивались уже в коридоре.
— Плохи его дела, — сказал Толя Долин. — Теперь они вместе с царицей как насядут! Со свету сживут…
Но этим дело не кончилось. Через некоторое время Валя Саблин принес весть, что на педсовете Всеволод Андреевич снова поспорил с директором, даже ушел и дверью хлопнул. Из-за чего — мы вскоре узнали.
Оказывается, в девятом классе дали такое сочинение: «За что я люблю Маяковского». А одна девчонка написала, что не любит. Прямо так и настрочила. Хотя не спорит — поэт он хороший. Конечно, она постаралась объяснить почему: писала о форме, о рифмах, о лирическом герое — все, что полагается; примеры приводила, сравнивала со своими любимыми — Пушкиным, Тютчевым, Блоком… Говорят, здорово написала, а в конце извинилась, что сочинение не совсем на тему, и такие свои стихи прибавила: «А пыль пускать различными словами я не могу — пускайте сами!»
Царица Тамара была на пределе. Кричала, это ЧП, обвиняла учителя (там не Всеволод Андреевич, а другой, по прозвищу «Женшина» — он так произносил это слово); говорила, он не прививает ученикам любви к литературе. А Всеволод Андреевич заступился за «Женщину», сказал, литература не оспа, чтоб ее прививать, и прекрасно, что у этой ученицы свое мнение. Авторитет Маяковского от этого не поколеблется… Царица ответила, что если он не хочет ее слушать и понимать, то вообще может уйти с педсовета, да… И он встал и ушел.