Вот так нам рассказали во вторник, а в среду у нас литература, и мы хотели спросить у самого Всеволода Андреевича, но он не пришел.
— Может, заболел от огорчения? — предположил Толя Долин.
— Нескладно, — сказала Лида Макарова.
— Еще как складно, — сказал я. — С обезьяной опыты, не знаешь, делали? Специально обижали, оскорбляли, кричали на нее, а она раз — инфаркт выдала!
— Может, вообще слабонервная была?
— Сама ты слабонервная. Даже у крыс, например, время жизни сокращается, если в перенаселенную клетку посадить.
— Ну это другое дело. Это как в больничной палате. Я к маме ездила…
— Ничего не другое, — сказал Костя Бронников. — От обиды очень просто можно загнуться…
В пятницу литературу историей заменили, а потом у завуча мы узнали, что Всеволод Андреевич болен.
— Чем? Не инфаркт? — спросила Нина Булатова.
— Нет. Идите на урок…
Но мы все равно не поверили. Не насчет инфаркта, а вообще. Как это так — все время здоровый был, по лестницам почище нас бегал, а тут вдруг…
— Может, обиделся и решил из нашей школы уйти?
— Скорее другие за него решили!..
На этом мы и заклинились.
Кто-то предложил взять адрес в канцелярии и сходить к нему домой. Или позвонить. Но ни телефона, ни адреса нам не дали, как будто это государственная тайна, и жаловаться было некуда.
Но ведь мы тоже не совсем лопухи. И мы пошли на площадь в справочный киоск и заполнили там бланк. Только с годом рождения была загвоздка: никто толком не знал, сколько Всеволоду Андреевичу. Одни кричали — двадцать восемь, другие — тридцать пять, а некоторые колебались между двадцатью пятью и сорока. В общем, написали в графе «год рождения»: 1946, 1947… и так далее — до 1955-го.
Десять минут мы покантовались вокруг мороженого, и вот уже адрес у нас в руках. Ехать было далеко на метро, потом на автобусе, но главное, что ткнулись в запертую дверь. Никто так и не открыл, как ни трезвонили.
— Значит, не болен, — сказал Силин. — Работает в другом месте.
— Или уехал совсем. В Сибирь или на Чукотку.
— Пусть бы эта инспектриса в Сибирь улетела! — сказала Нина Булатова.
— С царицей на пару!..
На другой день мы поехали туда с Бронниковым, через день — Валька с Троновым, но все напрасно. Съездили в воскресенье — опять то же самое.
— Давайте к соседям позвоним, — сказал Гена Князев.
Нам долго не открывали, потом в дверях показалась старушка.
— Господи! И в воскресный день за макулатурой!
Она хотела захлопнуть, но мы успели спросить, когда в последний раз она видела своего соседа и не знает ли, где он.
— Когда, когда… Разве упомнишь тут… Вчерашний день, наверное, а может, позавчерашний. Бежит по лестнице, как на пожар…
— Все ясно, — сказал Силин, когда дверь закрылась. — Съели они его. С потрохами.
— Или сам ушел, — сказала Лида.
— Нехорошо, — сказала Нина. — Он же к нам уже привык. И мы тоже. Как же теперь?
И опять в ее голосе я услышал Джульетту и захотел даже прочитать всю пьесу с начала до конца, хотя она в стихах.
— Нужно вот что сделать, — сказал Саблин по дороге к автобусу, — нужно срочно обратиться…
— Куда?
— Надо срочно написать, — сказал Силин.
— Кому?..
— В отдел народного образования, — сказал я. — В роно. Вот куда. Они ведь учителей назначают.
— Может, лучше сходить?
— Сходи. Так тебя там и примут. Заждались!
— Значит, давайте писать, — решил Валя Саблин.
— Можно у меня, — предложил Гена Князев. — У отца пишущая машинка…
Над письмом мы пыхтели довольно долго: все оказалось трудным, начиная с обращения. В самом деле — как писать: «Уважаемые товарищи»? «Дорогое роно»?
— «Дорогой сэр», — сказал я. Но всем было не до шуток.
Сошлись на таком начале: «Уважаемый зав. роно!» После этого было еще сложней, мы чуть совсем не переругались, и, наконец, родилось послание:
«…Мы, ученики 8-го класса «Б» 319-й школы, решили написать Вам (Валя Саблин поклялся, что «Вы» в заявлениях пишут с большой буквы) о том, что у нас произошло. Причины мы точно не знаем, но у нас взяли нашего учителя В. А. Рубина, которого мы уважаем и считаем очень хорошим. Если это правда — то, что мы думаем, — то Вы поступаете неправильно. Не надо слушать одну сторону, а надо две. Он интересно ведет уроки, устраивает хорошие вечера (не дискотеку, а литературные), а если кому-то не нравится, то что же — у всех свое мнение. Толстому вот Шекспир не нравился. И у нас тоже свое мнение.
А то, что он заступается за других, — это ведь хорошая черта, разве не так? Если нужно голосовать, мы голосуем за него двумя руками. И мы хотим знать, что с ним, а нам в школе не говорят. Дома его тоже нет, и мы ничего не знаем…»
Вот в таком роде было письмо.
Гена пошел в другую комнату за машинкой и вернулся вместе с отцом.
— Пусть прочитает, ладно? — сказал он. — Может, подскажет что-нибудь.
— …Ну, — спросил отец Гены, — о чем бушуете, витии?
— Я же тебе говорил, — сказал Гена. — А теперь письмо написали. В роно. Посмотри. Все на месте? Мы его сейчас отпечатаем.
Нагнувшись над столом, отец Гены стал читать. Потом взял письмо в руки, прошелся по комнате — раз, другой, третий. Мы смотрели и ждали. Не нравится чего-то?..
Он снова прошелся по комнате, потрогал кактус на окошке, укололся и отдернул руку.
— Я вспомнил стихи, — сказал он после молчания. — Пушкина Александра Сергеевича… Вы их наверняка еще не знаете. Они довольно сложные. Но все же послушайте…
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать…
Читал он наизусть, медленно, очень хорошо и ясно, а когда закончил, спросил:
— Все понятно?
Костя Бронников первый ответил:
— Не все.
Отец Гены стал говорить, что здесь Пушкин не жалуется, не сетует на то, что не может помешать войнам или еще чему-то: например, увеличению налогов, печатной лжи и так далее. Главное для него иметь возможность, пока он жив, созерцать красоту природы, пользоваться плодами искусства и вдохновения…
По-моему, я правильно передаю, что он нам объяснил. Но для чего он прочитал это? Не просто ведь, чтобы похвастаться: как я Пушкина хорошо помню! И я, кажется, усек — да и не я один: отец Гены хотел сказать, что не надо нам лезть и вмешиваться в чужие дела, а нужно любить природу, книги, искусство. В этом и есть счастье. Уж если сам Пушкин так считал…
Но Валька Саблин прямо спросил у Гениного отца:
— Как, по-вашему, правильно, мы написали или нет?
— Я не знаю всех обстоятельств, — ответил тот. — Решайте сами…
И ушел в свою комнату.
— Поздно уже печатать, — сказал Силин. — Можно ведь так послать. Давайте сейчас подпишем, а завтра остальным ребятам…
— Завтра и подпишем, чего торопиться? — сказала Лида. — Может, не всем понравится, как составили.
— Оставьте, я могу сегодня напечатать, — сказал Гена.
— Испугались, выходит? — сказала Нина.
— Кто испугался?!
Сплин взял ручку и первым расписался, за ним Бронников, за ним — я. Лида сказала, что принципиально сегодня не будет, а завтра — пожалуйста, а Гена подскочил к столу и так нажал на стержень, выводя «Князев», что чуть шарик не продавил вовнутрь…
Назавтра на большой перемене Нина Булатова стала читать для всех наше письмо в роно. И тут Лида Макариха вдруг говорит:
— А вообще-то правильно. Не знаем ничего толком, а шум подняли. Может, Всеволода Андреевича за дело убрали, а мы как дураки…
— Конечно. Он беглый каторжник. Жан Вальжан, — сказал Бронников.
— Я не это хотела сказать! А просто как-то несвязно получается…
Начался шум. Одни были за, другие — против, третьи кричали, в буфет надо идти — пирожков не останется.
— Ладно! — крикнул Валька. — Никого не заставляют. Вот я кладу письмо на стол. Кто хочет, пусть подписывает. Только чтобы фамилия понятна была, а не крючок с точкой…
Потом я подсчитал: восемь человек совсем не подписало, и Лида Макарова среди них. Пять подписей таких, что эксперт по уголовным делам не разберет, а одна зачеркнута. Жирно-жирно — фломастером… Знаете чья? Гены Князева.
Письмо мы послали в тот же день и стали ждать ответа, только его не было. Князев говорил, что он так и предполагал, поэтому решил не подписывать: все равно зря. Бронников предложил написать второе письмо — в Министерство просвещения или в «Учительскую газету». Это было уже дней за пять до конца четверти, а на другой день — мы ждем математичку, вдруг дверь открывается, и входит Всеволод Андреевич. Со своей всегдашней коричневой папкой и с классным журналом.
Мы так и отпали, даже не сразу завопили «ура!».
Он открыл свою папку, достал оттуда лист бумаги, развернул и помахал нам, как платком. Смотрим — это же наше письмо!
Всеволод Андреевич сказал, что в самом деле был болен, лежал в больнице и что благодарит за беспокойство, а если бы знал, во что это выльется, обязательно сообщил нам, где он и что…
Мы погалдели немного, потом поднялся Валя Саблин и сказал, у него есть вопрос не по теме.
— Только не из области квантовой механики, — сказал Всеволод Андреевич.
— Нет, о Пушкине. Вот у него такие стихи… Это правда, что он предлагает отказаться от всего и… ну… созерцать, что ли, все, что кругом, и не вмешиваться ни во что?..
И начал шпарить прямо наизусть то самое стихотворение:
…Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова.
Иные, лучшие мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода…