Ритм сердца учащался с каждой секундой - оно уже не мерцало, а пламенело; девушка медленно, как будто против своей воли, отступала к стене дома, и было ясно, что с минуты на минуту ее настигнут. Но в то самое мгновение, когда она прижималась вплотную к дому и отступать было уже некуда, силуэт исчезал.
Спустя четверть минуты все повторялось сначала.
Прежде эта девушка, в страхе отступающая к стене, тревожила, его - тревожила и манила своей беззащитностью, которая пробуждала в нем ощущение его собственной силы. Он очень хорошо понимал, что все это игра с призраками, но ощущение силы было неподдельным, и он привязался к этой отступающей в страхе девушке.
Сегодня девушка не пробуждала в нем силы, сегодня она оставалась только тенью, и его воображение бессильно было вдохнуть в нее жизнь.
- Фантомы, фантомы, - твердил он про себя, - одни фантомы.
На площади "XX век" показывали световую панораму "Хиросима". Вчера он смотрел здесь панораму "Ковентри", а на прошлой неделе - "Напалм - оружие варваров". Рушились и горели города, люди в световых контурах, обезумевшие от ужаса, носились по улицам городов, ставших пеплом, зарывались и проваливались в землю, из которой дороги назад не было.
Сегодня он ничего не чувствовал - сегодня он только понимал: Хиросима - великая трагедия XX века.
Это ему объяснили еще в школе, и он запомнил это объяснение навсегда.
Толпа безостановочно несла его через площадь "XX век". Теперь, при искусственном освещении, человеческие лица приобрели ртутный оттенок, и в каждом из них было что-то от маски, безукоризненно облегающей живую человеческую голову. Даже гримасы этих лиц, казалось, стеснены масками и не так свободны, как днем, при свете солнца. Они жили своей жизнью, эти маски, и она представлялась ему такой же реальностью, как жизнь девушки с мерцающим сердцем, эту реальность можно было включать и выключать одним движением кисти, положенной на рубильник.
Потом люди, хотя сила их не убывала ни на мгновение, стали почему-то маленькими и далекими, будто к его глазам мгновенно, невидимо для него самого, приставили перевернутый бинокль. Голоса людей тоже стали далекими, отдельных слов он не воспринимал - только торопливый, напряженный шепот, который временами переходил в тяжелый, как из-под земли, гул.
Он очнулся на Франсуа Вийона - тихой окраинной улице, в полукилометре от лимана, с которого подымался гнилостный запах разлагающихся в воде трав и камыша. Чтобы прийти сюда, надо было пересечь двенадцать других улиц - он не выбирал маршрута, он очнулся на улице Франсуа Вийона, и ни одна из тех других двенадцати, пересеченных им, не оставила следа в его памяти.
Улица была плохо освещена - только в конце ее, ближе к лиману, над невысоким порталом светились лиловые слова "Театр-гомо". Красное табло извещало, что свободных мест в театре нет. Он стоял у распахнутых дверей, внушая себе, что ждать бессмысленно, что надо повернуться и уйти. Он переминался с ноги на ногу, но сделать действительный шаг, который уводил бы его от театра, он все еще не мог.
Внезапно справа от него что-то щелкнуло и вслед за щелчком резкий, как у робота, человеческий голос приказал ему пройти в шестой ряд амфитеатра, центр - там будет приготовлено для него кресло. Потом тот же голос, но уже без прежней резкости, сказал:
- Мы знаем вас и очень рады вам.
Он улыбнулся: двести лет назад попы встречали такими словами еретика, который вернулся к богу, а спустя сто лет в клубе атеистов так встречали попа, который отказался от своего бога.
Здесь запомнили его - прошлым летом он и пятеро других из конструкторской группы "Телевидение фантомов" трижды появлялись на газетной полосе. Еженедельник "РТ" писал тогда, что театр, смерть которого казалась неминуемой еще в XX веке, теперь действительно доживает последние часы своей жизни. Великой и прекрасной жизни, неизменно добавлял "РТ", который твердо знал, что эпитеты, даже самые неумеренные, не вскружат головы умирающему.
- Они помнят тебя, - снова донеслось извне, - и рады тебе.
Он прошел к своему креслу, напряженно прислушиваясь к шуршащему звуку, возникавшему у него под ногами. Звук был очень слаб и, кроме него самого, едва ли кто-нибудь слышал этот звук, но он готов был остановиться всякий раз, когда предстояло сделать следующий шаг. Уже сидя в кресле, он понял, откуда шел страх: человек на сцене - человек в костюме арлекина с белым, как толченый мел, лицом - отчаянно корчился, превозмогая чудовищную боль сердца и стыд перед людьми, которые видят эти его муки; чудовищная боль сердца и стыд перед людьми убивали человека, но никто не услышал его голоса.
Человек с белым, как толченый мел, лицом умер - мышцы его одеревенели, он стоял прямой, как мумия, со сложенными на животе руками; лицо, освобожденное от гримасы страдания, было бесстрастно и напоминало о вечности, не подвластной времени, потому что она сама - время. Потом какая-то сила стала уводить его с авансцены, но, странное дело, он не только не уменьшался, как полагается всякому предмету, когда он удаляется, а напротив, заметно увеличивался, так что, казалось, еще полминуты, еще четверть минуты - он заслонит собою огромный экран в глубине сцены. Зрители, следуя за ним, безостановочно подавались вперед, горячечно ожидая последнего мгновения - когда человек на сцене закроет своим телом экран.
Едва человек стал удаляться, увлекая за собою сидевших в зале людей, он тоже подчинился этой непонятной силе, но, подаваясь вперед, он все время чувствовал, что отстает от людей, что отставание это равно десятым долям секунды, которых он вроде бы и замечать не должен, однако ощущение диссонанса становилось все мучительнее и могло завершиться только одним - катастрофой.
Миллисекунды отделяли его от катастрофы, но этих миллисекунд, которые требовались ей, чтобы созреть сполна, уже не было: на сцене погас свет - человек исчез. Люди откинулись облегченно к спинкам кресел - он чувствовал, как расслабляются их кисти на подлокотниках, как выпрямляются пальцы ног, только что сведенные судорогой, как тело, внезапно ставшее грузным, утопает в мякоти кресла.
Секунд через пятнадцать с рампы в дальнюю стену зала, поверх человеческих голов, ударили снопы света. В снопах искрились, как микроскопические блестки серебра, бесчисленные пылинки, и возникало отчетливое ощущение, что вот так же клубились частицы, из которых был сотворен мир. Ощущение было тревожно, но в тревоге этой не было ничего от страха напротив, хотелось, чтобы снопы не гасли, чтобы пылинки не прекращали своего кружения, чтобы и в самом деле произошло второе сотворение мира на глазах у человека.
Справа, из-за красной кирпичной стены, вышла девушка. На ней был мужской пиджак с чужого плеча и брюки, закатанные до колен. Она едва держалась на ногах, но, споткнувшись, торопливо закрывала лицо руками: люди могли увидеть ее слабость. Потом, когда проходил первый испуг, дрожащие руки медленно сползали с лица, и она оглядывалась - назад, по сторонам и опять назад. Убедившись, что никого нет, она снова делала несколько шагов вперед, но каждый следующий шаг давался ей с неимоверным трудом, и, казалось, этот шаг - последний ее шаг.
Он повторял каждый ее шаг и, повторяя его, не знал, хватит ли у него сил для нового шага. И то, что силы все-таки находились, не избавляло его от сомнений и страха, ибо сами-то эти силы были от чуда, которое может прекратиться так же, как появилось, - внезапно.
Добравшись до середины сцены - большого белого круга с черным ядром, - девушка остановилась: чтобы сделать еще один шаг, надо было поднять правую ногу и сохранить равновесие, держась на одной ноге - левой. Она проделала это движение мысленно и едва устояла. Тогда она склонилась вправо и попыталась поднять левую ногу, чтобы вынести ее вперед, держась на одной правой.
Когда она склонилась, перенося центр тяжести своего тела вправо, он почувствовал, что сил для равновесия у нее не хватит, что еще мгновение - она рухнет, и тогда ей уже не подняться. Он хотел крикнуть ей: не смей двигаться, ты расшибешься насмерть! - но язык не слушался его, а шея, схваченная судорогой, одеревенела.
"Я должен помочь ей, должен помочь, должен, должен!" звенящее кольцо прокручивалось в нем с растущей от цикла к циклу скоростью, и он не мог - не мог и не хотел - прекратить этого чудовищного вращения, которое изнуряло его и не прибавляло сил ей.
Рядом с ним, в кресле, сидела девушка - она тоже чуть подалась вправо, но, когда наклон достиг четырех-пяти градусов, она медленно, как штангист, выжимающий непомерный груз, стала выпрямляться. Преодолевая неумолимую силу тяготения одновременно с ней, он почувствовал облегчение - не физическое облегчение, потому что выпрямляться было по-прежнему трудно, а душевное, в осознанном усилии воли, и это облегчение шло слева, где сидела девушка.
Потом он почувствовал и физическое облегчение - уже не только они вдвоем, уже все - и слева, и справа, и впереди, и за ним - выпрямились, оберегая девушку от падения.
Она устояла. Она устояла, потому что ей помогли люди. Но в глазах ее не было ни благодарности, ни даже просто теплоты. Может, потому не было, что на теплоту и благодарность требовались силы, которых у нее едва достало, чтобы удержаться на ногах; а может, потому, что нелепо благодарить человека, когда он выполняет свой долг перед другим человеком.
Подул ветер - сначала с запада. Он был не очень холодный, этот ветер с запада, но он принес влагу с Атлантического океана, и девушка зябла, потому что влага оседала у нее на лице, руках и ногах. Потом подул ветер с востока - сухой степной ветер, остуженный долгими ночами поздней осени. Девушка раскатала до пят брюки и подняла воротник пиджака. Не сходя с места, она медленно стала поворачиваться, тревожно вглядываясь в горизонт. Она не приставляла руку ко лбу: солнца было мало и не приходилось оберегать глаза от его слепящего света; она не наклонялась вперед, чтобы приблизиться к предмету, который надо было увидеть, - она твердо стояла босыми ногами на холодной осенней земле, и только глаза, чуть прищуренные, выдавали ее напряжение.