Улица Холодова — страница 5 из 23


Эмоциональная жизнь детей тогда равнялась духовной, необходимо было научить их почитать чужой подвиг, чужую смерть. Проблемы сверхчувствительных детей не считались тогда важными и вообще существующими. Травля иногда начинается с некоторых взрослых, детей легко программировать, они пустые мясные флешки. Думаю, что кто-то из моих одноклассников, как и Холодов, чувствовал себя в школе ОК и, может, даже счастливо. Мне не очень повезло: сверхчувствительность, обстоятельства.


Мою сломанную социальную ракету запустила учительница начальных классов. Она выбрала всем роли, разумеется подгоняя под характер и бэкграунд: этот хулиган, эта отличница, это умная себе на уме принцесса, этот дебил, а эта добыча для вашей и моей легкой ненависти, выражаемой чаще всего через слова. Мне было 7 лет. Кажется, если бы я не нервничала, то могла бы неплохо учиться. Учительница дергала меня замечаниями во время уроков, подзывала к себе после и объясняла, как плохо я сегодня одета, какие нечищенные у меня ботинки. Я не выдерживала, плакала и не могла концентрироваться. Дети, маленькие злые и опасные зверушки, впитывали команду «фас». Учительница называла меня вишней и еще как-то странно. Это была ерунда, но я была сверхчувствительной.



Мою недоросшую одноклассницу, которая выглядела как крохотная деревенская Алиса Селезнева, с каре и огромными светло-синими глазами, она вывела однажды перед классом, чтобы все посмотрели на ее залитую зеленкой рану на выстриженной макушке: девочку в огороде атаковала собака. Кажется, все смеялись, и я тоже.

И не только в этот раз. Семья девочки жила по-деревенски и бедно, от этого она одевалась во что находилось, и пахло от нее по-разному. Учительница всегда находила для нее свои слова. Девочка никогда ничего не говорила, ни с кем не дружила и ушла из школы после первого класса.


С детства я чувствую на себе опасность слов, их силу. В начальных классах за меня отзывы о прочитанном писала мама. Каждый раз я напоминала ей о задании поздно в воскресенье, в восемь-девять вечера. И мы садились писать, она надиктовывала мне пять-семь предложений. Я разлиновывала листок, складывала его книжкой, рисовала обложку или клеила на нее аппликацию. Когда я стала старше, появились сочинения и изложения. Чтобы не нарушать репутацию относительно хорошо пишущей, мне пришлось научиться «хорошо писать» самой. У меня стало получаться. В последней четверти улицы Холодова в трехэтажном каменном доме с деревянной лестницей жила моя учительница русского и литературы, из-за которой я любила литературу, сочинения и немного бодрее протащилась через десять лет. Спустя какое-то время, когда я уже передвинулась в Москву, учительница русского и литературы переехала в многоэтажку на другой стороне Холодова и уволилась из школы.


Моя учительница начальных классов, когда я еще училась в школе номер 5, переехала в Подольск, жить и работать в местной школе, запускать там чьи-то другие социальные ракеты. В моих старших классах она приехала на новогодний праздник в школу имени Холодова. Мы все подошли к ней здороваться, я отчего-то была счастлива ее видеть. В толпе детей она вглядывалась в меня, копаясь в памяти, и неуверенно спросила: «Катя?»

16.

В детстве и подростком я не читаю газет. Не смотрю новости. Мне, в общем, все равно, как и чем живет эта огромная покореженная страна. Мне бы как-то проползти самой, выдохнуть в какое-то неясное, непроглядываемое, ненащупываемое «будущее». Я не читала ни одного материала Дмитрия Холодова до того, как начала делать исследование для этой книги. Школьницей я, хоть и хорошо пишу, не участвую ни в одном конкурсе сочинений, посвященных Холодову. Не помню, что их объявляют, хотя там участвуют мои одноклассницы.


Может быть, я просто не замечаю этих «опенколлов». Не езжу с группой одношкольников в редакцию «МК», не общаюсь с журналистами, даже не знаю об этих поездках. Организацией всех этих активностей и памятью Холодова в школе занимается завуч по воспитательной работе, она же учительница информатики. Дома у меня нет компьютера, и я не умею им пользоваться. Все мои силы на информатике уходят на то, чтобы набирать значки на клавиатуре попеременно двумя пальцами, на элементарное программирование у меня не остается сосредоточенности. От излучения пухлого экрана бэка болит голова и подташнивает.

17.

Холодов всегда слушается старших, учителя для него авторитеты. Он бунтует против системы только раз, когда всех учеников мужского пола обязывают в определенный день появиться в школе в галстуках. Пацаны холодовского класса приходят в бабочках, и Дима тоже. Его встречает учительница истории на лестнице нашего с ним учебного заведения и так и говорит ему: и ты, Дима, тоже? Он выбирает тут солидарность с друзьями. Один за всех, все за одного. Настоящий перелом происходит в армии, когда Холодов впервые в реальных позднесоветских обстоятельствах видит армейское начальство и его действия. Он осознает, что не все люди, наделенные властью, ее заслуживают. Холодов снова начинает бунтовать против авторитетов, старших по званию, когда начинает писать о коррупции в постсоветской армии. И он не останавливается бунтовать до смерти.


В школе я никогда не бунтую против старших. Возможно, только раз, и то зря, когда учительница русского и литературы, дежурящая на проверке сменки (чем только не занимаются учителя), не пускает меня без нее. У меня плохое настроение, я чувствую в очередной раз несправедливость, в первую очередь социальную. Время романтики прошло. Я несусь по времени телом и ступнями, а не просто расту, все время хочу есть и желаю обладать шмотками, игрушками, гаджетами того времени. И у меня ничего этого нет, может быть только какая-то еда. В моей семье по разным причинам тогда плохо с деньгами. И мы – одни из самых небогатых среди бедных. У меня так быстро растет нога, что сменки нет. Я что-то грубо отвечаю учительнице и оббегаю ее, но называю ей свой класс и фамилию, потому что она спрашивает. Меня вызывает компактный бородатый завуч, отчитывает меня, все время повторяя, что я никто, козявка, по сравнению со взрослым заслуженным учителем. Я молчу, но согласна, тогда и сейчас, что плохо себя повела по отношению к немолодой женщине, на которую навесили привратничество. Много лет спустя я узнаю, что та учительница – выжившая в блокаду, и понимаю особый размах его ненависти. Что такое блокада на самом деле, не из фасадной советской памяти, я понимаю только на занятиях Полины Барсковой в нашей литературной школе.


Спустя несколько лет после того случая со сменкой в старших классах звучит звонок на перемену с урока того компактного завуча. Я встаю. Завуч говорит, что он не разрешал вставать, и называет меня небоскребом. Я молчу. Вокруг смеются. Я самая высокая в классе с первых лет школы, и я среди нескольких самых высоких людей школы в последние годы. Мой одноклассник с улицы Холодова потом еще какое-то время обзывает меня небоскребом; когда я пытаюсь защищаться, он говорит, что раз этому завучу можно, значит, можно и ему. Почему-то не спорю дальше, не говорю, что это глупость, которую повторять унизительно даже за навязанным взрослым. Я перестала обращать внимание на авторитеты только после тридцати, когда стала преподавать сама.

Дима и Война. Часть 3

Дима возвращается из армии и идет доучиваться в свой сложный институт. Путешествует на электричке туда и обратно в свой город. Где-то в родном лесу, куда он с детства ходит кататься на лыжах, Дима встречает лисят Мика и Шума и начинает записывать их истории. Они гиннессисты, в моде тогда Книга рекордов Гиннесса, капиталистический аналог стахановского движения, воплощение утопической советской продуктивности, только для Гиннесса можно не работать, а делать что хочешь, хоть собирать грибы на вес или есть пирожные на скорость. Лисята все время стремятся поставить рекорды. Одна из их историй, записанных Димой, называется «Военная тайна». Это Война держит путы. Она ждет. Возможно, возвращаясь в темноте в электричке, на асфальтированной дороге, между станцией Весенняя и Симферопольским шоссе, Дима начинает чуть спотыкаться, или, просыпаясь рано утром, лежа в постели, он чувствует, что не может пошевелить одной ногой или обеими, это путы Войны.



Дима очень талантливый студент и инженер. На четвертом курсе он сам создает высокоточный цифровой термометр. Он оканчивает институт на отлично. Приходит работать инженером-конструктором на родное оборонное предприятие своих родителей. Надевает белый халат, будто он доктор. Он заходит с Войной у себя за спиной через проходную. Война внутри тоже есть, но она не особо счастливая тут. На предприятиях она с каждым днем тает. Государство перестанет заказывать оружие у людей города. Работы на войну становится совсем мало. Все меньше и меньше людей пересекает проходную. Дима снимает халат через несколько месяцев, никакой он не доктор и даже не инженер, хоть и может собрать компьютер.



Дима приходит на местное радио. Там работает бывшая коллега его родителей. Она гораздо раньше сняла белый инженерский халат. Дима хочет устроиться звукорежиссером. Но главная редакторка радио, поговорив с ним, предлагает ему: стань корреспондентом. Она скажет тридцать лет спустя, что радио это будто и существовало только для того, чтобы Дима превратился в журналиста (хотя он бы им все равно сделался). Дима бегает по городу, записывает репортажи на социальные темы. Он такой молодой, худой, светлый и доброглазый, что люди легко ему открываются. Дима делает репортаж о прорыве канализации, которая затопила дачи. Он злится на несправедливость, коммунальщики ничего не делают, люди страдают, а Дима уже приземленный ангел, и его голос по местному радио молвит: «Дерьмо на улицах». Дерьмо – не сказочное слово, оно из жизни. Так прямо постсоветская пресса в маленьких городах еще не говорит, Дима всех удивляет. Он берет интервью у барыни, которая как дулевская игрушка в Загорском музее: руки в боки, позолоченная и возглавляет все гастрономы его города, она потом жалуется главной редакторке радио, что та послала к ней пацана в штанах с вытянутыми коленками. Диме все равно, как он одет.