Улица Марата и окрестности — страница 5 из 9

ОТ РАЗЪЕЗЖЕЙ УЛИЦЫ ДО ПОДЪЕЗДНОГО ПЕРЕУЛКА


План Николаевской улицы (улицы Марата) от Разъезжей улицы до Подъездного переулка (Звенигородской улицы) по справочнику «Весь Петербург» за 1905 год


Нечетная сторона

ДОМ № 53

«КУРЬЕЗНОЕ ПОДРАЖАНИЕ БИРЖЕ»

Невысокий Ямской рынок – одно из самых примечательных зданий улицы Марата. Построен он был Василием Петровичем Стасовым в 1819 году, а ныне состоит под охраной как памятник архитектуры.

Об архитектурной ценности этого здания, впрочем, существовали разные мнения. С одной стороны – детище Стасова, выдающегося мастера эпохи классицизма. С другой же... Искусствоведу Курбатову, например, рынок показался «курьезным подражанием Бирже Томона».

В XIX столетии Ямской рынок нередко именовали еще и Мясным, что ясно указывает на его продовольственный профиль. Торговали здесь не только мясом, но и курятиной, рыбой, овощами, зеленью, мукой...

Уроженец Николаевской улицы Николай Лейкин записал свои детские впечатления от посещений Ямского рынка 1840-х годов:

«Я хорошо помню даже фирмы лавок в Ямском рынке, в которых мы покупали товары. Оне существуют и поныне: мясная лавка Степановых и зеленная и курятная с лабазом Любимова...

В лавки я ездить любил, потому что меня там баловали. При появлении нашем в лавке, старик-хозяин Любимов тотчас лез в банку с паточными леденцами и преподносил мне леденец. Эти леденцы продавались во всех мелочных лавках четыре штуки за копейку. Они были со стихами на всунутых в них билетиках, совсем не детского содержания, хотя раскупались детьми. На билетиках было напечатано:

«Лучше в море утопиться,

Чем в несклонную влюбиться»,

или:

«Мила ты мне, мила

И будешь, и была»,

а то:

«Катя, ангел, как не стыдно

Сердце взять и не отдать».

Иногда подносился мне Любимовым пряник, изображающий конька, на голове которого был прикреплен кусочек сусального золота. Помню, что пряники того времени, изображавшие какие-либо предметы (сердце, лестницу, конька, рыбу, бабу, уперевшую руки в бока, и т. д.) непременно были украшены маленьким кусочком сусального золота.


Дом № 53


Лавочник-старик, о котором я упоминаю, был очень популярным человеком в Ямском рынке... Он лечил глаза, употребляя какую-то примочку собственного изделия, и заговаривал зубную боль, давая проглатывать бумажку с написанными им таинственными словами, которые читать не позволял. Помню, что к нему обращалась за помощью наша прислуга и некоторые из наших родственников и, как рассказывали, получали исцеление. Носили к нему и детей с гноящимися глазами и трудно прорезывающимися зубами... Лечил он даром и только требовал, чтобы была поставлена свечка Петру и Павлу, так как сам он носил имя Петра... Нянька моя, Клавдия, крестьянская девушка-ярославка, очень часто лечившаяся у него от зубной боли, говорила, что лечение он знает по "черным книгам", которые читает, что читать эти книги – великий грех, так как нужно это делать ночью при свечке из человечьего сала. Мать моя пробовала ее убеждать в противном, но она стояла на своем...».

Воспоминания Лейкина можно дополнить небольшим комментарием: лавка Петра Любимова размещалась в той стороне Ямского рынка, которая выходит на Разъезжую улицу. Его потомки торговали здесь и много позже, уже в начале XX столетия.

Популярные персоны были на Ямском рынке и в более поздние времена. Легенда гласит, что в советские 1920-е здесь торговала квашеной капустой Ольга Штейн, знаменитая до революции аферистка. На счету Штейн были искрометные аферы: то она угоняла автомобиль, закладывая его в ломбард, то нанимала управляющих на мнимые прииски, требуя с ним многотысячный залог. Ольгу Штейн не раз судили, но она бралась за дела с новыми силами. Первая ее отсидка началась в 1908-м, последняя – в 1924-м. После этого она вроде бы ушла на покой, хотя достоверных сведений на этот счет нет. Как и на счет того, на каком же именно рынке торговала она капустой. По одной версии, на Ямском, по другой, на Сенном. А по третьей – и вовсе не торговала, а отправилась на Дальний Восток, где и умерла...

Продовольственная торговля отбыла с Ямского рынка, когда неподалеку открыли Кузнечный. Ямской тогда отдали разным полезным учреждениям. С 1960-х тут работал комиссионный мебельный магазин, хорошо знакомый большинству горожан.

А во время съемок популярного телефильма «Собачье сердце» Ямской рынок ненадолго «переехал в Москву». Известно, что действие булгаковской повести происходит именно там, в первопрестольной – но снимали картину питерские кинематографисты. Неудивительно, что в начале фильма, в кадрах «послереволюционной Москвы» можно увидеть наш Ямской рынок. С его ступеней сходил профессор Преображенский, когда впервые увидел несчастного Шарика, которому суждено было на время стать гражданином Шариковым...

ДОМ № 55

СРЕДИ ХРЮКАНЬЯ И РЕВА

За Ямским рынком мы пересекаем Боровую улицу – еще одно напоминание о находившемся здесь боре. А на углу Боровой и Николаевской стоит пятиэтажный дом № 55, построенный на исходе XIX века Павлом Юльевичем Сюзором. Этот известный и плодовитый архитектор возвел в Петербурге множество домов – неплохих, но ничем особенно не выдающихся. И даже удивительно, как тот же Сюзор создал один из ярчайших образцов петербургского модерна – дом компании «Зингер»!

Что касается дома на Николаевской, то заказчиком строительства и первым его владельцем был подрядчик Родион Степанович Гробов. Инициалы «Р. Г.» можно и сегодня увидеть на фасаде здания. Впрочем, в руках Гробова дом оставался недолго: уже скоро хозяином дома стали князь Семен Семенович Абамелек-Лазарев и его сестра Елизавета, в замужестве графиня Олсуфьева. В их совместном владении дом оставалася до предреволюционных лет.

Шталмейстер двора и богатейший человек, князь Абамелек-Лазарев обеспечил себе место в истории не придворными успехами и не своим богатством. Питомец петербургского Университета, он совершил несколько ученых экспедиций по странам Востока. Ему был 31 год, когда он участвовал в раскопках древнего города Пальмира и обнаружил там «Пальмирский тариф» – громадную мраморную плиту с надписями на арамейском и греческом языках. Этот уникальный памятник был перевезен в Петербург и хранится ныне в собрании Эрмитажа.


Дом № 55/5


А еще Семен Семенович владел роскошной виллой в Риме, которую завещал своей жене, а после ее кончины – Императорской Академии художеств. С этим, правда, все оказалось непросто – хотя бы потому, что Абамелек-Лазарев ушел из жизни в 1916-м, а уже через год в России установилась новая власть. Да и наследование в две ступени итальянским законодательством не допускалось. Долго шли судебные разбирательства, потом виллу конфисковало итальянское государство (обещав вдове компенсацию), но в итоге вилла перешла все-таки к СССР. Теперь здесь помещается российская дипломатическая миссия в Италии...

Абамелек-Лазарев был не единственной знаменитостью, связанной с историей дома № 55: об этом мы можем узнать из уже знакомой нам адресной книжки Антона Павловича Чехова. В ней есть такая запись: «Комиссаржевская – Николаевская 55».


В.Ф. Комиссаржевская


Да, это знаменитая актриса Вера Федоровна Комиссаржевская! Она жила здесь на рубеже XIX и XX столетий, когда служила в Александринском театре.

С Чеховым ее сблизило участие в постановке «Чайки». Увы, спектакль провалился с оглушительным треском. Как писал Анатолий Федорович Кони, «публика с первого же действия стала смотреть на сцену с тупым недоумением и скукой. Это продолжалось в течение всего представления, выражаясь в коридорах и фойе пожатием плеч, громкими возгласами о нелепости пьесы, о внезапно обнаружившейся бездарности автора и сожалениями о потерянном времени и обманутом ожидании».

Антон Павлович тогда в полном расстройстве покинул Петербург...

И у Чехова, и у Комиссаржевской настоящие театральные успехи были впереди. Не просто успехи – триумфы! Как писал о Вере Федоровне блистательный Осип Мандельштам, «среди хрюканья и рева, нытья и декламации мужал и креп ее голос, родственный голосу Блока».

Жаль, что жизнь ее оказалась такой короткой.

ОГОРОДЫ МАРЬИ ВАСИЛЬЕВНЫ

Как дом № 55, так и пять следующих домов стоят там, где в середине XIX века были огороды купчихи Марьи Сидоровой. Участок Марье Васильевне принадлежал огромный, длиною в целый квартал от Боровой улицы до Ивановской (ныне Социалистическая).

Вообще в этой части Петербурга огородов хватало, но сидоровские были едва ли не самыми крупными. О том, что на таких огородах росло – из воспоминаний завсегдатая этих мест Николая Лейкина: «Огороды эти, обнесенные заборами, были промысловые: там у моей няньки, ярославки, были знакомые ярославские мужики-огородники, и нас там иногда одаривали репкой, морковкой, огурцами, горшком резеды или левкоя. На эти же огороды ходил я с матерью и за покупкой овощей, имея возможность с детства наблюдать, как растут капуста, огурцы, корнеплоды».

Ярославских огородников называли еще ростовскими: происходили они из Ростовского уезда Ярославской губернии. Ростовцы были общепризнанными мастерами огородного дела и отличались «величайшим рвением, отчего доведено было искусство произведения огородных растений в Санкт-Петербурге до наибольшего совершенства» (это отзыв, сделанный еще в конце XVIII века Иоганном-Готлибом Георги).

Постепенно город начал вытеснять огородническую жизнь. В 1868 году, например, в столице открылся парфюмерный завод Саблукова: он поместился как раз на бывших огородах Сидоровой и производил «благовонных товаров» на 240 тысяч рублей в год. Торговал Саблуков своей продукцией в Гостином дворе...

А солидные каменные дома здесь стали появляться еще спустя десятилетие, а то и позже.

ДОМ № 57

ОТ ГЕНЕРАЛА К ГЕНЕРАЛУ

История дома № 57 начинается сразу с нескольких генеральских имен. Построен он был для себя генерал-майором Стефаном Мартыновичем Мусвиц-Шадурским. Потом владельцем здания стал Вениамин Иванович Баскаков, профессор Николаевской академии Генерального штаба, дослужившийся тоже до генерал-майорского звания. Жил новый хозяин здесь же.

Баскаков оставил след в биографиях многих питомцев Академии Генштаба. Правда, воспоминали они о профессоре не особенно тепло: чтобы убедиться в этом, можно заглянуть в мемуары Антона Ивановича Деникина.

А вот как запечатлел Баскакова генерал Алексей Игнатьев, автор известной книги «50 лет в строю»:

«Элегантный полковник в черном сюртуке от лучшего портного с великолепными серебряными аксельбантами и в белых замшевых перчатках. Взойдя на кафедру, он не торопясь снял перчатки, аккуратно сложил их, с такой же размеренностью движений отхлебнул воды из стакана. Глухим, бесстрастным голосом, как заведенная машина, стал он что-то очень скучно рассказывать об интереснейшем периоде мировой истории – о наполеоновских походах. Это был мрачный полковник Баскаков – гроза наша на экзаменах и практических занятиях. О нем мы еще на первом курсе узнали следующее: какой-то купец-старообрядец, наживший миллионы на астраханских рыбных промыслах, искал для своей дочери достойного жениха, но ставил условием, чтобы жених был обязательно старообрядцем. Ему повезло, так как вскоре он получил предложение от такого выдающегося претендента на руку его дочери, как Баскаков, который был не только старообрядец, но даже военный, и не только военный, но даже генерального штаба».


Дом № 57


Впрочем, как бы ни был Баскаков мрачен и скучен, с коллегами по академии Генштаба он находил общий язык без особого труда. Не случайно один из знаменитых коллег Баскакова жил какое-то время в его доме на Николаевской.

Имя генерала от инфантерии Генриха Леера вошло не столько в летопись войн, сколько в летопись военной науки. Деникин вспоминал, что Генрих Антонович пользовался «заслуженной мировой известностью в области стратегии и философии войны». Был Леер и в числе тех, кто обучал наследника Николая Александровича (будущего Николая II): читал цесаревичу курс истории войн и стратегии...

Генрих Леер и поселился в доме № 57 по Николаевской улице, в доме своего коллеги. Довелось ему прожить здесь не очень много: он находился уже на самом склоне лет и скончался за год до начала первой русской революции.

А вот на долю Вениамина Баскакова выпало еще многое – и революции, и участие в белом движении, и эмиграция. Умер он в Белграде в год начала Великой Отечественной войны.

А еще год спустя дом № 57 попал на страницы массовой печати. Летом блокадного 1942-го «Ленинградская правда» писала о наведении порядка в городских домах, и дом № 57 оказался в этом смысле вполне примерным.

«Домохозяйство № 307 (ул. Марата, 57) долгое время было запущенным. Многие квартиры пришли в антисанитарное состояние. Двор превратился в свалку...

Весною управхозом назначили домохозяйку СЕ. Пинскую, и дело пошло по-иному... За короткий срок квартиры были приведены в порядок, двор очищен от грязи и мусора. Сейчас в доме работают водопровод, канализация».

Может быть, кому-то это покажется мелочью. Но для блокадного времени это была совсем не мелочь.

ДОМА №№ 59, 61

НЕИСТОВЫЙ ИГНАЦИУС И МИЛАЯ ЛИКА

История дома № 59 по улице Марата скупа. Построен он был академиком архитектуры Николаем Петровичем Васиным – тем самым, что возвел собственный пышный «псевдорусский» дом на углу Толмазова переулка (ныне переулок Крылова) и площади Александринского театра. «Шедевр» Басина нанес непоправимый ущерб ансамблю, задуманному великим Карлом Росси.

На Николаевской улице, впрочем, басинская архитектура выглядит вполне уместно.

Дом № 59 долгое время принадлежал купцу Василию Григорьевичу Баскову, а затем его потомкам. Этот торговец фруктами, кофе, чаем и вином нам уже знаком: одно из его заведений помещалось в доме № 46, на углу Свечного переулка.

И снова Васин: дом № 61 по Николаевской построен тоже им. Это очередные купеческие хоромы на нашем пути – и владели зданием люди торговые, да и среди обитателей его были купцы. Много лет прожил тут, например, известный купец, владелец банкирской конторы Федор Арсеньевич Круглов.

Но самый известный из обитателей дома № 61 к торговым делам отношения не имел. Имя его подсказывает Антон Павлович Чехов, словно сопровождающий нас в этой прогулке. Вот из чеховского письма, отправленного в августе 1896 года: «Неистовый Игнациус, я уже писал тебе на Николаевскую 61. Сегодня получил твое письмо с новым адресом. Merci...».


Дом № 59


Неистовый Игнациус – это Игнатий Потапенко, весьма популярный в те времена беллетрист и драматург. Он был человеком общительным и жизнерадостным. Чехов называл его в начале знакомства «богом скуки», но потом писал Суворину: «Он легкомысленный и нудный хохол, но, кажется, не лгун. Выражение "бог скуки" беру назад... Не говоря уж об остальном прочем, Потапенко очень мило поет и играет на скрипке. Мне с ним было очень нескучно...».

Хорошее дополнение к этим словам – отзыв о Потапенко Владимира Ивановича Немировича-Данченко: «Он был очень общителен, обладал на редкость приятным, метким, трезвым умом, заражал и радовал постоянным оптимизмом. Очень недурно пел. Писал много, быстро; оценивал то, что писал, невысоко, сам острил над своими произведениями. Жил расточительно, был искренен, прост, слабоволен; к Чехову относился любовно и с полным признанием его преимущества. Женщины его очень любили. Больше всего потому, что он сам любил их и – главное – умел любить».


Дом № 61


Дружба Чехова с Потапенко продолжалась много лет. Ей не помещала даже история с Ликой Мизиновой, которая вполне могла бы развести писателей по разным углам.

Знатоки чеховской биографии знают имя этой девушки. Вот как описывает ее писательница Татьяна Щепкина-Куперник: «Лика была девушка необыкновенной красоты. Настоящая "Царевна-Лебедь" из русских сказок. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под "соболиными" бровями, необычайная женственность и мягкость и неуловимое очарование в соединении с полным отсутствием ломанья и почти суровой простотой – делали ее обаятельной... На нее оборачивались на улице и засматривались в театре».

С Чеховым у Мизиновой был долгий платонический роман, который изрядно помучил обоих, да так ничем и не закончился. И в какой-то момент взоры Лики обратились на неистового Потапенко. С Игнатием Николаевичем – несмотря на то, что он был женат – все получилось легче и проще. Бурный роман, потом совместный отъезд в Париж: будущность казалась замечательной. Но отрезвление наступило быстро. Лика писала письма Чехову, думала о смерти...

Результатом романа Мизиновой с Потапенко стало рождение дочери Христины, которая прожила всего два года. А другим результатом – пьеса «Чайка», в которой слышны отголоски этой истории.

Владимир Иванович Немирович-Данченко так писал о «Чайке» и Потапенко: «Многие думали, что Тригорин в "Чайке" автобиографичен. И Толстой где-то сказал так. Я же никогда не мог отделаться от мысли, что моделью для Тригорина скорее всех был именно Потапенко.

Нина Заречная дарит Тригорину медальон, в котором вырезана фраза из какой-то повести Тригорина: "Если тебе понадобится моя жизнь, приди и возьми ее".

Эта фраза из повести самого же Чехова, и дышит она самоотверженностью и простотой, свойственной чеховским девушкам. Это давало повод ассимилировать Тригорина с самим автором. Но это случайность. Может быть, Чехов полюбил это сильное и нежное выражение женской преданности и хотел повторить его.

Для характеристики Тригорина ценнее его отношение к женщинам, а оно не похоже на Антона Павловича и ближе к образу Потапенко.

Вообще же это, конечно, ни тот, ни другой, а и тот, и другой, и третий, и десятый».

Запомним фразу о случайности: к ней мы еще вернемся в нашей прогулке. А пока завершим рассказ о Потапенко. Жил он на Николаевской улице недолго, но в переписке Чехова этот адрес упоминается не раз. Да и сам Антон Павлович многократно бывал у Потапенко на Николаевской – в ту уже пору, когда роман «Игнациуса» с Ликой Мизиновой завершился...

ДОМ № 63

ОСОБНЯК ПРЕДПРИИМЧИВОГО САКСОНЦА

Затейливый дом № 63 сразу бросается в глаза. Этакая игрушка, барский особнячок – особенно на фоне скучноватой окружающей застройки.


Дом № 63


Это и есть особняк. Принадлежал он уроженцу Саксонии Курту Зигелю, известному в столице инженеру и предпринимателю. Вообще-то во владении Курта Богдановича находился обширный участок между Николаевской и Ямской улицами – и весь этот участок был по его заказу застроен. Производственные корпуса завода «К.Б. Зигель», складские помещения, особняк. Большую часть работ осуществил известный архитектор Иероним Китнер.


Проект дома Зигеля


Предприятие Зигеля открылось в столице еще в 1877 году. Занялся тогда саксонец оборудованием для подачи воды и газа, устраивал вентиляцию и изготавливал «механические прачешные». Поработать ему пришлось немало, и не только в Петербурге. В Екатеринодаре, например, Зигель построил первую водопроводную станцию.

А Санкт-Петербург обязан Зигелю одной из своих достопримечательностей. И хотя находится она не на улице Марата, умолчать о ней нельзя. Вход на зигелевское предприятие со стороны Ямской улицы (ныне, напомню, улица Достоевского) с начала XX века украшают два симпатичных бронзовых медведя. Оба Топтыгиных стоят на задних лапах и обнимают при этом дубовые стволы...

В 1917 году завод Зигеля был национализирован; в середине XX века предприятие перешло на выпуск приборов и систем времени. Теперь оно называется «Хронотрон».

ДОМ № 65

ДО И ПОСЛЕ ГУМИЛЕВА

Поэты Владислав Ходасевич и Николай Гумилев познакомились в Петрограде осенью 1918 года. Оба слышали друг о друге давно и много, а потому Гумилев пригласил коллегу к себе в гости. Ходасевич запечатлел в своих мемуарах детали визита: «Он меня пригласил к себе и встретил так, словно это было свидание двух монархов. В его торжественной учтивости было нечто столь неестественное, что сперва я подумал – не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне взять примерно такой же тон: всякий другой был бы фамильярностью. В опустелом, голодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, среди нетопленного и неубранного кабинета, сидели мы и беседовали с непомерною важностью. Памятуя, что я москвич, Гумилев счел нужным предложить мне чаю, но сделал это таким неуверенным голосом (сахару, вероятно, не было), что я отказался и тем, кажется, вывел его из затруднения. Меж тем, обстановка его кабинета все более привлекала мое внимание. Письменный стол, трехстворчатый книжный шкаф, высокие зеркала в простенках, кресла и прочее – все мне было знакомо до чрезвычайности. Наконец, я спросил осторожно, давно ли он живет в этой квартире.


Дом № 65/20


– В сущности, это не моя квартира, – отвечал Гумилев, – это квартира М. – Тут я все понял: мы с Гумилевым сидели в бывшем моем кабинете! Лет за десять до того эта мебель отчасти принадлежала мне. Она имела свою историю. Адмирал Федор Федорович Матюшкин, лицейский товарищ Пушкина, снял ее с какого-то корабля и ею обставил дом у себя в имении... В 1905 г. я сделался случайным полуобладателем этой мебели и вывез ее в Москву. Затем ей суждено было перекочевать в Петербург, а когда революция окончательно сдвинула с мест всех и все, я застал среди нее Гумилева».

Читатель уже понял, что столь обширная цитата приведена неспроста. Конечно, все происходило на улице Марата – во внушительном доме № 65, выходящем к перекрестку улицы Марата и Социалистической (прежде Ивановской). Это здание, стоящее на бывших сидоровских огородах, является в некотором роде их преемником: архитектор Александр Докушевский построил его как раз по заказу семейства Сидоровых. Купцы справедливо рассудили, что доход от солидного дома будет существенно больше, чем от распаханной и засеянной земли...


Н.С. Гумилев


Как мы уже знаем, Николай Степанович жил здесь не на собственной квартире. До революции в доме № 65 (он же дом № 20 по Ивановской и дом № 46 по Ямской, ныне улица Достоевского) обитал Сергей Маковский, редактор журнала «Аполлон» и художественный критик. Вообще публика тогда в доме подобралась весьма состоятельная – промышленники, купцы (в том числе крупнейшие торговцы фруктами Буштуевы), ювелиры... По карману была квартира и Маковскому. Жил он здесь по-барски, принимал гостей – писателей, художников, артистов (достоверно известно, что здесь бывал, например, Константин Сомов). Точку в этой привычной жизни поставила революция. Отбыв из неспокойного Петрограда в Крым, Маковский предложил коллегам по «Аполлону» присматривать за квартирой и распоряжаться ею.

Когда весной 1918 года Николай Гумилев вернулся из-за границы, он оказался у разбитого корыта. Ахматова объявила ему о своем уходе, другой жилплощади у него не было. Вот и поселился он на квартире Маковского. А вместе с ним здесь прописались его мать, брат и новая жена Анна Энгельгардт...

Впрочем, и Ахматова не раз заходила на Николаевскую. Иногда она оставляла погостить тут своего с Гумилевым сына Льва. Последнее обстоятельство подтверждается теми же мемуарами Ходасевича:

«Когда Гумилев меня провожал в передней, из боковой двери выскочил тощенький, бледный мальчик, такой же длиннолицый, как Гумилев, в запачканной косоворотке и в валенках. На голове у него была уланская каска, он размахивал игрушечной сабелькой и что-то кричал. Гумилев тотчас отослал его – тоном короля, отсылающего дофина к его гувернерам. Чувствовалось, однако, что в сырой и промозглойквартиренет никого, кроме Гумилева и его сына». Тощий мальчик с игрушечной сабелькой как раз и есть Лев Николаевич Гумилев.


Н.С. Гумилев и А.А. Ахматова с сыном Львом. Фото 1915 года


Но что же это за история с мебелью, о которой полунамеком говорит Ходасевич? «Настоящей собственницей» ее была эксцентричная богачка Марина Рындина, когда-то жена Ходасевича. О расставании с ней Ходасевич вспоминал с горечью, хотя во время брака Марина Эрастовна преподносила ему малоприятные сюрпризы. Могла завести в качестве домашних животных ужей и жаб, явиться голой на костюмированный бал. А напоследок ушла к любовнику.

Любовником богатой и эксцентричной дамы стал Сергей Маковский. За него она в конце концов вышла замуж. Так и переехала в квартиру Маковского мебель адмирала Матюшкина...

Николай Гумилев жил в доме № 65 меньше года, но именно к этому времени относится еще один любопытный мемуар. На сей раз о своем визите к Николаю Степановичу вспоминает Корней Чуковский, и его строки ничуть не уступают по живописности рассказу Ходасевича: «Как-то он позвал меня к себе. Жил он недалеко, на Ивановской, близ Загородного, в чьей-то чужой квартире. Добрел я до него благополучно, но у самых дверей упал: меня внезапно сморило от голода. Очнулся я в великолепной постели, куда, как потом оказалось, приволок меня Николай Степанович, вышедший встретить меня у лестницы черного хода. (Парадные были везде заколочены.)

Едва я пришел в себя, он, с обычным своим импозантным и торжественным видом, внес в спальню старинное расписанное матовым золотом лазурное блюдо, достойное красоваться в музее. На блюде был тончайший, почти сквозной, как папиросная бумага – не ломтик, но скорее лепесток серо-бурого, глиноподобного хлеба, величайшая драгоценность тогдашней зимы.

Торжественность, с которой еда была подана (нужно ли говорить, что поэт оставил себе на таком же роскошном блюде такую же мизерную порцию?), показалась мне в ту минуту совершенно естественной. Здесь не было ни позы, ни рисовки. Было ясно, что тяготение к пышности свойственно Гумилеву не только в поэзии и что внешняя сторона бытовых отношений для него важнейший ритуал.

Братски разделив со мной свою убогую трапезу, он столь же торжественно достал из секретера оттиск своей трагедии "Гондла" и стал читать ее вслух при свете затейливо-прекрасной и тоже старинной лампады.

Но лампада потухла. Наступила тьма и тут я стал свидетелем чуда: поэт и во тьме не перестал ни на миг читать свою трагедию, не только стихотворный текст, но и все ее прозаические ремарки, стоявшие в скобках, и тогда я уже не впервые увидел, какая у него необыкновенная память».

Корнею Чуковскому приходилось бывать в доме № 65 и несколькими годами позже, уже после гибели Гумилева. Об этом есть запись в его дневнике, помеченная 12 декабря 1921 года: «На днях объявилась еще одна родственница Некрасова – г-жа Чистякова... Адрес: Николаевская, 65, кв. 9. Я пошел туда.

Мороз ужасный. Петербург дымится от мороза. Открыла мне маленькая, горбоносая старушка, в куцавейке. Повела в большую, хорошо убранную холодную комнату.

– Собственно, я не дочь Некрасова, а его сестра. Я дочь одной деревенской женщины и Некрасова-отца...

В комнате большая икона Иисуса Христа (которого она называет "Саваофом") и перед иконой неугасимая лампадка... с керосином. Мы с нею оживленно болтали обо всем. Она рассказала мне, что знаменитую "Зину", "Зинаиду Николаевну" – Некрасов взял из Публичного дома, что эта Зина перед смертью обокрала его и т. д.».

За Чистякову потом Чуковский хлопотал в разных ведомствах – чтобы ей прибавили пенсию. Впрочем, и сама Лукия Александровна оказалась не промах. Энергично отстаивала свои права, жаловалась, куда следует, на соседей и на условия жизни. А шесть лет спустя попала даже на страницы вечерней «Красной газеты»: «Сестра поэта Некрасова Л.А. Чистякова-Некрасова, проживающая по ул. Марата, 65, обратилась в ЛУНИ с просьбой о предоставлении ей льгот по квартирной плате. Чистякова-Некрасова проживает в той квартире, где некогда жил сам поэт. Управление недвижимых имуществ передало это ходатайство на усмотрение домоуправления. Правление ЖАКТа постановило предложить Чистяковой-Некрасовой самой назначить себе цену на квартиру».

Схитрила гражданка Чистякова! Ну никак ее брат Николай Алексеевич не мог жить в ее квартире – хотя бы потому, что умер он в 1877 году, а дом № 65 возведен был в 1879 – 1880 годах. Но напористая сестра поэта рассудила верно: до таких тонкостей никто не докопается...

Ну а напоследок нам надо бы коснуться печальной темы, которую намечает судьба Николая Гумилева. Его расстрел в августе 1921 года был далеким предвестием тех кровавых репрессий, которые обрушились на страну полтора десятилетия спустя.

Осенью 1937 года улица Марата не раз видела печально знаменитый «воронок»: здесь арестовывали и одного за другим увозили будущих врагов народа. В «Ленинградском мартирологе», где учтены расстрелянные горожане, есть справки о жильцах 38 домов по улице Марата. Мы уже вспоминали о погибшем джазмене Эдуарде Корженевском, а в печальном перечне есть и шоферы, и рабочие, и врачи, и директора заводов...

В этом ряду судьба отвела дому № 65 особенное место: осенью 1937-го здесь органы нашли сразу пятерых врагов народа. Первым был арестован 30-летний портной Хаим Шумович: за ним пришли 21 сентября. Потом пришел черед 58-летнего Петра Петрова, а следом и его сына – 2 октября и 19 октября. Наконец, в один день 23 октября были арестованы 37-летние инженер Юрий Гезехус и электромонтер Антон Козловский.

Все они были расстреляны.

ДОМ № 67

У «ХЛЕБОСОЛА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ»

Перекресток улицы Марата и Социалистической по-настоящему уникален: каждое стоящее на нем здание внесло свой вклад в литературную историю. В этой четверке дом № 67, принадлежавший крупному домовладельцу Фокину нисколько не теряется – хотя его многолетний обитатель не был выдающимся писателем. Но он дружески общался с великими и собирал у себя дома лучшее литературное общество столицы.

Федор Федорович Фидлер, немец по рождению, был строгим гимназическим учителем и средней руки переводчиком. А все свободное время он уделял любимому делу – коллекционированию. На квартире его находился настоящий литературный музей, причем экспонаты его были первоклассные – автографы, рукописи, письма, книги с дарственными надписями, портреты, рисунки, личные вещи писателей. Да каких писателей! В музейном собрании были представлены Лесков и Куприн, Горький и Бунин, Чехов и Мамин-Сибиряк... (К слову сказать, последние два писатели познакомились друг с другом как раз у Фидлера.)

А вот некоторые экспонаты домашнего музея вызывали улыбку у гостей Фидлера. Актер Николай Ходотов вспоминает о реликвиях: наподобие пуговицы с сюртука Гаршина, горстей земли с могил Гете и Островского, ручки с пером Достоевского. Некоторые весельчаки еще и специально подбавляли жару. «Смеялись порой над бедным немецким идеалистом жестоко: приносили ему в дар пустые коробки папирос и спичек, корочки хлеба, пуговицы от нижнего белья, а Мамин-Сибиряк однажды поднес в конверте волоски из своих ушей и ноздрей с надписью: "Собственноручно вырванные в дар музею Федора Фидлера"...».


Дом №67/17


И все-таки к Фидлеру относились с неизменной симпатией. И считали его «хлебосолом русской литературы». Еще бы, ведь каждый год 4 ноября он собирал на свои именины столичных мастеров печатного слова. На этих праздниках перебывали практически все писатели и поэты Петербурга, а также многие москвичи. Как писал профессор Николай Кареев, у Фидлера «бывал настоящий "сбор всех частей", чуть ли не генеральский смотр всей прогрессивной литературы».

Достоверно известно, что приходили сюда Александр Куприн и Иван Бунин, Корней Чуковский и Павел Милюков. А в дневнике Александра Блока за 1911 год есть несколько строк об очередном празднестве у Фидлера на Николаевской: «Уютная квартира, вся увешанная портретами – одна комната, карикатурами – другая. Я один из первых приезжаю. Народ прибывает непрестанно, и к полуночи уже некуда яблоку упасть».

Сибирский писатель Георгий Гребенщиков, посетивший Петербург в 1912 году, описал фидлеровские именины более подробно и красочно. И пусть читатель не сетует на очередную обширную цитату, ведь в пересказе все это выглядит куда постнее.

«К 12 часам всего гостей набралось свыше ста человек. Здесь были писатели и поэты, критики и журналисты, художники и скульпторы, музыканты и артисты...

В кабинете хозяина то и дело появлялись новые лица, которые, по заведенной Фидлером традиции, ставшей обязательной для каждого, вписывали в особый альбом свои изречения, шутки, эпиграфы, экспромты, шаржи, рисунки, музыкальные фразы и т. д.

Появившийся у стола хозяин вдруг крикнул:

– А вы, сибиряк, чего не пишете? Это повинность! Пишите!

Я подчинился и написал две строчки об Алтае.

Рядом, на диване, увеличивалась кипа новых книг. Это приносили свои новинки авторы с надписями и приветствиями хозяину.

– А вы принесли? – спрашивает меня хозяин. Я пожал плечами.

– Так знайте, что 4 ноября без приношений сюда не приходят, – и он тотчас же свирепо закричал, ни к кому не обращаясь:

– Кто посмел закрыть альбом?.. Альбом автографов должен быть открытым...

Все обширные комнаты сплошь увешаны фотографиями, портретами, шаржами и рисунками, – все с известных русских писателей, художников, композиторов, артистов и проч.

<...>

В углу, у стола, массивная фигура профессора Кареева. Рядом – критик Измайлов мягко через золотые очки улыбается поэту Аполлону Коринфскому, напоминающему своим видом деревенского короля Лира.

Совсем безволосый Сологуб с детски смеющимся лицом слушает милую болтовню кокетливой Тэффи.

<...>

Разговор гудел.

Во всех комнатах на больших столах холодные кушанья, приготовленные спозаранку; но никто к ним не прикасался до 12 часов, и лишь ровно в 12 зазвенели тарелки и вилки, захлопали бутылки. Закусывают и пьют почти все стоя, без всяких приглашений, свободно и непринужденно. Гул разговора входит в свое непрерывное течение, как многоводная река... так продолжается с добрый час.

И вдруг все смолкает. В гостиной за пианино усаживается известный пианист, а с ним не менее известный виолончелист. Роскошные волны музыки очаровывают на месте и переносят из стен удушливой столицы на просторные поля, под другое небо, к другому, более ласковому солнцу...

Затем новые разговоры, новые кружки, дебаты, остроумие...

Около трех часов всех стянули в зал и, при вспышке магния, сфотографировали. В центре, в мягком кресле, – больная супруга хозяина.

Уже и три, а гости все не расходятся, и хозяин, все с тем же отечески строгим видом, начинает тушить электричество».

Федор Федорович Фидлер съехал с Николаевской года за три до революции. А весной 1917-го, как раз в дни Февральской революции, он умер. Его собрание было продано дочерью коллекционеру Александру Бурцеву, а в советские годы претерпело немало ударов судьбы. И только часть уникального домашнего музея дожила до наших дней – в составе Литературного музея Пушкинского Дома.

ДОМА №№ 69, 71

ДЕЛО – ТАБАК

Среди табачных фабрик старого Петербурга предприятие Александра Николаевича Богданова было одним из самых крупных. В конце XIX века здесь работали 2, 5 тысячи человек: уже эта цифра позволяет оценить масштаб!

Богданову и его преемникам принадлежал большой участок земли между Николаевской и Кабинетской улицами (ныне Марата и Правды). Главная контора производства находилась на Кабинетской, а по Николаевской богдановские владения имели № 69-71. Под № 69 были построены въездные ворота с одноэтажными павильонами, а на Николаевской, 71, вырос пятиэтажный доходный дом, в котором жили и члены семьи Богдановых.

Нелегка была работа на табачной фабрике! Трудились здесь в основном женщины, и распорядок дня у них был примерно такой: начало работы в 6 – 7 часов утра, часовой перерыв в полдень или в час дня, снова работа до 19 и 20 часов. Общая продолжительность трудового дня составляла 10 – 12 часов.

Но только бы продолжительность дня! Трудиться ведь рабочим приходилось в очень тяжелых условиях. «Всюду тучи табачной пыли... Воздух до такой степени душен и сперт, что с непривычки свежий человек мог почувствовать дурноту...». Немудрено, что «на первых порах у нового рабочего развивается кровотечение из носу, головная боль, тошнота, рвота, понос, при этом иногда бессонница, отсутствие аппетита, а также головокружение. Но затем, спустя несколько дней, а для некоторых субъектов спустя даже несколько недель, эти тягостные симптомы исчезают и рабочий, по-видимому, привыкает к табачной атмосфере».


Дом № 69


«Вообще работающие на табачных фабриках женщины имели характерный вид, все они за немногими исключениями апатичны, малокровны и дурно упитаны».

Были, впрочем, на табачных фабриках и свои преимущества. Скажем, они не работали ночью – оттого, что требовался отдых акцизному чиновнику, наблюдавшему за производством. А у Богданова по мере сил старались следить и за соблюдением санитарных норм. На фабрике были свои больница и аптека, в доме на Николаевской, 71, действовали круглосуточные богдановские ясли, в которые принимали детей работниц (эти ясли, кстати, продолжили свою работу и после революции)...


Реклама товарищества табачной фабрики А.Н. Богданова. 1910-е


Когда началась революция, администрация фабрики Богданова пришла на помощь бастующим сотрудникам банков – передала им средства на продолжение забастовки. Работницы же переменам были рады. И остались твердыми сторонницами новой власти, даже несмотря на материальные тяготы.

Вот из донесения секретаря фабричной парторганизации Дубинина, составленного в марте 1921 года; текст косноязычный, но очень красочный: «Я, лично проходя по отделам фабрики, слышал много крупных разговоров о том, что как было постановлено делегатским собранием, разыгрывать обувь в каждом отделе отдельно и можно открыто сказать – получилось маленькое недоразумение, кто имеет хотя плохие сапоги, выиграл, а кто абсолютно не имеет – не выиграл обуви, ввиду этого среди рабочих и работниц было много споров и неудовольствий и даже у некоторых работниц дело доходило до слез. А потому неудовлетворенные рабочие и работницы просят о выдаче дополнительной обуви тем, кому не досталось».


Дом № 71


И несмотря на все это, в те же самые дни: «Мною было сообщено, что красный Кронштадт в наших руках... Рабочие после моих слов были очень рады... шумели: "Да здравствует красный Кронштадт"».

Какое-то время фабрика оставалась табачной – только принадлежала уже не частным владельцам, а государству А в 1930-е все здешние помещения были переданы фабрике совсем другого профиля – парфюмерной, известной всякому ленинградцу как «Северное сияние».

Эпизод из более позднего времени: в доме № 71 по улице Марата несколько лет проработала редакция городской газеты «Смена». Когда-то большинство городских газет – и «Санкт-Петербургские ведомости», и «Вечерний Петербург», и «Смена» в том числе – жили в Доме прессы на берегу Фонтанки. Но пришли новые времена и редакциям пришлось разъехаться по всему городу.

Век XXI поставил точку в истории богдановской фабрики и ее зданий, но продолжил историю участка: в 2005 году оба выходящих на улицу Марата старых корпуса были снесены и началось строительство комплекса новых зданий – бизнес-центра Renaissance Plaza. Главный фасад, выходящий на улицу Марата, был частично воссоздан; всего же здесь появились три офисных корпуса с подземными паркингом под ними.

В конце 2007 года работы были завершены, а в начале 2008-го бизнес-центр открыл свои двери для арендаторов и посетителей...

ДОМ № 73

БЕККЕР БЕЗ БЕККЕРА

Пятиэтажный дом № 73 напоминает нам об истории еще одной фабрики. Именно здесь на рубеже XIX и XX веков жил купец 1-й гильдии Михаил Августович Битепаж, многолетний владелец фабрики роялей и пианино «Якоб Беккер». И хотя находилась фабрика совсем в другой части города, вспомнить о ней не грех и здесь.

В старом Петербурге было несколько фортепианных производств. Братья Дидерихс, например, работали на Владимирской улице (ныне Владимирский проспект), Мюльбах и Гентш делали фортепиано и пианино в Измайловском полку... Но крупнейшими были две фабрики – Шредера и Беккера.

Фабрика саксонца Иоганна Фридриха Шредера, известная под именем «К.М. Шредер», была основана в 1818 году – и выпустила больше 20 тысяч инструментов. На шредеровских роялях играли Лист, Рубинштейн, Прокофьев; последнему такой рояль был вручен как премия по окончании Консерватории.

Фабрика «Якоб Беккер» уступала шредеровскому заведению немногим. Роялей и пианино она выпустила поменьше, но причина тому была вполне объективная – она и возникла на четверть века позже. Зато в плане признания эта фабрика была на высоте и гордо утверждала в своих объявлениях: «Рояли Я. Беккера признаны всеми знаменитостями лучшими в России по прочности и по изящному качеству их звука».


Дом № 73


Сам Якоб Беккер, уроженец немецкого княжества Пфальц, руководил фабрикой недолго – лишь двадцать лет. Потом заведение меняло хозяев, пока его единоличным владельцем не стал энергичный Михаил Битепаж. Он перевел фабрику с Петербургской стороны на Васильевский остров, устроил там собственные чугунолитейные, меднолитейные, механические и слесарные мастерские. На исходе XIX столетия современники констатировали: «в настоящее же время в каждый рабочий день из фабрики выходит два-три рояля, не считая пианино».

А в 1903 году фабрика «Якоб Беккер» оказалась в руках своих давних конкурентов – семейства Шредеров! Легенда гласит, что Карл Шредер выиграл у Беккера его заведение в карты. Красиво, но неверно: мы знаем, что заведение Беккера уже принадлежало Михаилу Битепажу. Значит, это он проиграл фабрику? Как бы то ни было, с того времени две крупнейших фабрики сошлись в одних руках.

Только после революции пути фабрик снова разошлись: на шредеровской стали делать арфы, балалайки, гитары, а на беккеровской – известные всему Советскому Союзу пианино «Красный Октябрь»...

И еще одно музыкальная страничка в истории дома № 73. Перед самой революцией здесь находилась штаб-квартира Общества русских композиторов. Правила этого объединения были весьма демократичны: принимались в него «лица обоего пола, представившие Правлению хотя бы одно напечатанное или публично исполненное собственное произведение». Даже удивительно, что членов общества оказалось в итоге всего 80!

Особенно известных композиторов в числе этих восьмидесяти не было. Но примечательные персоны были. Например, непременный член правления общества Сергей Александрович Траилин – человек, известный сейчас немногим, но от того не менее примечательный. Казак, офицер лейб-гвардии Казачьего полка, он страстно увлекался музыкой. Выйдя в отставку, перешел на тихую должность столоначальника и всецело отдался своему увлечению. Окончил курс композиции в петербургской Консерватории. Написал несколько опер и симфоний.

После революции музыку пришлось оставить. Траилин вступил в ряды Донской армии, дослужился до звания генерал-лейтенанта, после поражения белых эмигрировал. За границей и умер...

В НАЧАЛЕ БЫЛИ СОСИСКИ

И опять литературное имя. Владимир Алексеевич Тихонов сменил в Петербурге множество адресов, поспел пожить на Николаевской, 50, а какое-то время снимал квартиру и в доме № 73. Во всяком случае, именно такой его адрес упоминается в одном из писем А.П. Чехова.


В.А. Тихонов. Из сборника «Десятилетие ресторана "Вена"»


Брат уже известного нам А.А. Тихонов а-Лугового, Владимир Алексеевич и сам был плодовитым писателем. Сегодня произведений его никто не читает, но когда-то они были вполне популярны. Их охотно печатали журналы и издательства – тем более, что не в пример брату В.А. Тихонов был человеком дружелюбным и благодушным.

Отставной гусар и кутила, Тихонов составлял душу всех и всяческих компаний. Устраивал журфиксы, на которые собирал не только собратьев по писательскому цеху, но и музыкантов, артистов, художников.

Именно Тихонову был обязан своей славой знаменитый «литературный» ресторан «Вена». А случилось это так.

Много лет официантом в ресторане Лейнера на Невском работал Иван Сергеевич Соколов. С Тихоновым он был знаком, но до поры до времени это обстоятельство не сулило ему никаких особых выгод. А в 1903 году Соколову предоставилась возможность, о которой он давно мечтал: открыть собственное дело. Продавался ресторан «Вена» на углу Гороховой и Малой Морской. Официант нашел компаньона, совершил покупку – и 31 мая 1903 года «Вена» под его руководством открылась.

Поначалу дела шли не слишком удачно. Но тут-то и пригодилось знакомство с Владимиром Алексеевичем Тихоновым. По приглашению Соколова тот заглянул в новое заведение и был приятно удивлен:

«Мне подали в тот вечер сосиски. И хотя я только что вернулся из заграницы, где был между прочим в Франкфурте, сосиски "Вены" оказались лучше знаменитых франкфуртских сосисок!»

Вдохновленный Тихонов дал Соколову несколько полезных советов, преимущественно гастрономических. И главное – перенес к Соколову свои журфиксы. Гости Тихонова и составили тот костяк, вокруг которого стала нарастать «венская» популярность.

Жизнь в ресторане закипела. «Люди творческих профессий» находили здесь сразу два достоинства: компанию коллег и относительную дешевизну кухни при высоком ее качестве.

Однажды сориентировавшись на «литературный» профиль своего ресторана, Соколов уже не оставлял эту золотую жилу. У него можно было увидеть Куприна и сатириконцев, Арцыбашева и Блока, многих других знаменитостей. Ресторатор сохранял и выставлял в особых стендах их записки, рисунки, автографы. А сколько было написано в «Вене» эпиграмм, сколько нарисовано карикатур!

Думал ли Владимир Алексеевич Тихонов, какую службу сослужат Соколову его журфиксы?

ДОМ № 75

ДОМ, ГДЕ ЖИЛ ДИОГЕН

«Мы подъезжали к Николаевской.

– Вы еще долго пробудете здесь? – спросила я.

– Хочется еще с неделю. Надо бы нам видеться почаще, каждый день. Согласны?

– Приезжайте завтра вечером ко мне, – неожиданно для самой себя предложила я. Антон Павлович удивился:

– К вам?

Мы почему-то оба замолчали на время.

Мы подъехали, и я вышла и позвонила у подъезда. Извозчик с Чеховым отъехал и стал поворачивать, описывая большой круг по пустынной широкой улице.

Мы продолжали переговариваться.

– Непременно приеду, – говорил Чехов своим прекрасным низким басом, который как-то особенно звучал в просторе и тишине, в мягком зимнем воздухе. – Хочу убедить вас писать роман».

Да, у нас на пути снова чеховский адрес! Причем на этот раз – один из самых памятных. Или, по крайней мере, самых романтичных.

Низкий бас Чехова разносился над Николаевской в конце XIX века – лет через 60 после того, как в другой части улицы, но тоже с извозчичьей пролетки звучало «пискливое сопрано» Даргомыжского. Автор приведенных воспоминаний, Лидия Авилова, жила вместе с мужем в четвертом этаже дома № 75 по Николаевской. С Чеховым ее связывали особые отношения. Сама Авилова несомненно была влюблена в Антона Павловича, а вот насчет его чувств есть разные мнения. Некоторые исследователи уверяют, что Чехов был по-настоящему увлечен Авиловой и ставят ее в один ряд с Ликой Мизиновой. Другие высказываются осторожнее...


Дом № 75


Сама писательница считала – и уверяла в мемуарах – что Чехов испытывал к ней сильное чувство. И даже признался в этом во время своего обещанного визита на Николаевскую (муж Авиловой тогда был в отъезде). Вот как описывала она эту сцену:

« – Вам надо лечь спать, – сказал Чехов, – вас утомили гости. Вы сегодня не такая, как раньше. Вид у вас равнодушный и ленивый, и вы рады будете, когда я уйду. Да, раньше... помните ли вы наши первые встречи? Да и знаете ли вы?.. Знаете, что я был серьезно увлечен вами? Это было серьезно. Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить. Вы были красивы и трогательны...

<...>

Он сидел на диване, откинувшись головой на спинку; я – против него на кресле. Наши колени почти соприкасались. Говорил он тихо, точно гудел своим чудесным басом, а лицо у него было строгое, глаза смотрели холодно и требовательно.

– Знали вы это?

У меня было такое чувство, точно он сердится, упрекает меня за то, что я обманула его; изменилась, подурнела, стала вялая, равнодушная и теперь не интересна, не гостеприимна и, сверх того, устала и хочу спать.

"Кошмар", – промелькнуло у меня в голове.

– Я вас любил, – продолжал Чехов уже совсем гневно и наклонился ко мне, сердито глядя мне в лицо. – Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал, и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?».

Потом Чехов ушел, а Лидия Авилова принялась себя терзать: «А если... если он не решился сказать "люблю" и сказал "любил" и ждал моего ответа, а я сидела как мертвая и не сказала ни одного слова?.. Если мы оба не поняли друг друга и я думала, что Антон Павлович "бросил" меня, а он думал, что я молчу, потому что равнодушна, хочу спать и мне надоели гости?»

Помнишь, читатель, слова Немировича-Данченко о случайной чеховской самоцитате в «Чайке»? Если верить Авиловой, в этом не было ничего случайного.

«Промучившись еще дня два, я приняла решение. В ювелирном магазине я заказала брелок в форме книги. На одной стороне я написала: "Повести и рассказы. Соч. Ан. Чехова", а с другой – "Стран. 267, стр. 6 и 7".

Если найти эти строки в книге, то можно было прочесть: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее".

Когда брелок был готов, я вырезала в футляре напечатанный адрес магазина, запаковала и послала в Москву».

Вот они, слова из «Чайки»!


Есть и еще одна чеховская страница в истории дома. Ее подсказывает адресная книжка Чехова: «Билибин В.В., Николаевская, 75, кв. 37».

Строки в одном из чеховских писем придутся нам сейчас как раз кстати: «...поехал к г. Билибину. Дверь отворила мне его невеста с лекциями в руках (она, Миша, на двух факультетах!) и очень обрадовалась, меня увидев. Я расшаркался новыми штиблетами и спросил: как Ваше здоровье? Но далее... Выпив у И. Грэка стакан крепкого, как деготь, чаю, я пошел с ним гулять на Неву, т. е. не с чаем, не с дегтем, а с Билибиным...»

Итак, Виктор Викторович Билибин. Хотя в этом доме он жил недолго, в чеховскую биографию попал именно этот его адрес.

И. Грэк, он же Диоген – такими были псевдонимы этого популярного юмориста. Юрист по образованию, он еще со студенческих лет сотрудничал в прессе. Писал рассказы, фельетоны, афоризмы, подписи к картинкам, да и всякие другие «мелочишки». Правда, сегодня цитировать опусы Билибина сложно: юмор быстро стареет. Вот, например, его характеристика цирка Чинизелли из заметки 1881 года:

«Ежедневные небольшие и неблистательные представления с участием исхудавших наездниц, разогорченных клоунов и измученных коней. Дорого, но гнило».

Смешно ли?

Впрочем, современники одобрительно оценивали «добродушный, но бесспорно наблюдательный юмор» Билибина. Да и Чехов, относившийся к нему по-дружески, был о его таланте высокого мнения, хотя и замечал: «Билибин начинает исписываться»...

СТАРУХА СТРАШНАЯ МЕНЯ ОБЛЮБОВАЛА

На исходе XIX века дом № 75 по Николаевской принадлежал уже известному нам финансисту и промышленнику Ефиму Шайкевичу. А в начале XX века здание перешло в руки купеческой семьи Бузовых, и уже в эту пору здесь поселились два новых человека, тесно связанных с литературным миром.

Первым из них был потомственный почетный гражданин Иван Иванович Соколов. Литератор-любитель, он состоял секретарем кружка поэтов и поэтесс «Вечера Случевского». Было в Петербурге такое объединение, в котором числились несколько десятков человек. Был среди них Николай Гумилев, а посещали вечера Блок, Сологуб, Вячеслав Иванов... Сам К.К. Случевский принимать участия в вечерах не мог: он к тому времени уже умер.

«Случевцы» собирались на квартирах его участников – и в том числе здесь, на Николаевской. Достоверно известны два вечера у Соколова, на которых присутствовал Гумилев: в апреле 1909 года и в феврале 1912-го. На втором, кстати, был и Федор Фидлер, учивший когда-то гимназиста Гумилева. По его просьбе Николай Степанович сочинил и записал в альбом Фидлера акростих:

Фидлер, мой первый учитель

И гроза моих юных дней,

Дивно мне! Вы ли хотите

Лестных от жертвы речей?

Если теперь я поэт, что мне в том,

Разве он мне не знаком,

Ужас пред вашим судом?!

Не слишком удачное получилось стихотворение, зато первые буквы строк складываются в посвящение: «ФИДЛЕРУ».

Мы уже упоминали на нашем пути Случевского – и обещали немного рассказать об этом поэте. Тут повод очевидный: отчего у Гумилева, Блока и иже с ними такое внимание к поэту, нами давно и прочно забытому?

Дело в том, что маститый и плодовитый Константин Константинович Случевский считался тогда прямым предтечей символистов. Он даже печатался в символистских изданиях, был знаком с Брюсовым и Бальмонтом. Оставить без внимания такого союзника молодые поэты не могли.

К тому же Случевский и вправду был хорошим поэтом, совсем не шаблонным! Среди его стихов немало таких, что достойны включения в самые строгие антологии поэзии. А одно из них было символистам особенно дорого:

«После казни в Женеве»

Тяжелый день... Ты уходил так вяло...

Я видел казнь: багровый эшафот

Давил как будто бы сбежавшийся народ,

И солнце ярко на топор сияло.

Казнили. Голова отпрянула, как мяч!

Стер полотенцем кровь с обеих рук палач,

А красный эшафот поспешно разобрали,

И увезли, и площадь поливали.

Тяжелый день... Ты уходил так вяло...

Мне снилось: я лежал на страшном колесе,

Меня коробило, меня на части рвало,

И мышцы лопались, ломались кости все...

И я вытягивался в пытке небывалой

И, став звенящею, чувствительной струной, —

К какой-то схимнице, больной и исхудалой,

На балалайку вдруг попал едва живой!

Старуха страшная меня облюбовала

И нервным пальцем дергала меня,

«Коль славен наш господь» тоскливо напевала,

И я вторил ей, жалобно звеня!..


Е.П. Иванов


Это стихотворение высоко ценили Осип Мандельштам (назвавший его, впрочем, «дикими стихами Случевского») и Владислав Ходасевич (по словам Нины Берберовой, «он сам вел свою генеалогию от прозаизмов Державина... через "очень страшные" стихи Случевского о старухе и балалайке...»). Наизусть знал его Юрий Тынянов.

Итак, Случевский – предтеча символистов. А в истории дома № 75 нашлось место и самым настоящим символистам.

В этом доме жила семья Ивановых – и в числе их были Александр и Евгений Павловичи Ивановы. Оба они оставили след в биографии Александра Блока, но особенно близок поэту был второй. Соученик Блока по Университету, он стал один из ближайших друзей поэта, да и сам писал произведения вполне в духе символизма.

Жили Ивановы на первом этаже этого дома. Домашний их быт известен из воспоминаний Евгения Павловича:

«Первое впечатление – душновато, мрачновато и странно тихо.

Громко не говорят. Громоздкая мебель и не мягкая, поглощает звуки в своей молчаливой старинности.

Нет лоска и блеска, всего легко чистящегося и моющегося. Полумрак всюду, кроме столовой и прихожей; полумрак от абажуров голубых и матовых настольных керосиновых ламп. Керосин предпочтен электричеству».

Ивановы не раз принимали Блока у себя. Поэт участвовал в семейных обедах. Евгений Павлович говорил здесь о самом сокровенном, о самом важном – о любви, о жизни, о вере...

СМЕНА КАРАУЛА

Рассказ про дом № 75 завершен? Нет! История его на удивление богата, и в летописях дома нашлось место еще трем примечательным фамилиям, каждая из которых имеет какое-либо отношение к литературе и печати.

Многие годы прожил в этом доме Дмитрий Фомич Кобеко. Выпускник Лицея, он написал множество серьезных исторических трудов – о своей alma mater, об императоре Павле I, о Пушкине, да и много еще о чем. Не случайно Петербургская академия наук избрала его своим членом-корреспондентом.

Интересно, что было бы, окажись столь образованный и одаренный человек на высших постах Российской империи? А ведь такое вполне могло случиться. После окончания Лицея Кобеко стремительно взлетел по служебной лестнице: в 1855-м зачислен в Министерство финансов, десять лет спустя был уже главой канцелярии министра, человеком очень влиятельным. В 1872 году стал тайным советником. Чин необычайно высокий для 35-летнего человека!

А через несколько лет случилось непредвиденное. Сергей Юльевич Витте писал об этом так: «Дмитрий Фомич Кобеко, имея очень некрасивую жену, спутался как-то с одной француженкой, которая имела модный магазин, и вот эта француженка, воспользовавшись доверием Кобеко, впуталась в какое-то финансовое дело, сделала какую-то некорректность, которая и пала на Дмитрия Фомича Кобеко».

«Какое-то», «какую-то» – но последствия для Кобеко были вполне конкретными и серьезными. Он покинул свой видный пост в канцелярии, и хотя в министерстве остался – в качестве члена совета министра и директора одного из департаментов – реальная его карьера остановилась. Он считался человеком с запятнанной репутацией.

Смыть пятно помог Витте; случилось это только в 1901 году (тогда Кобеко уже не первый год обитал на Николаевской). «Я ходатайствовал, чтобы Кобеко был сделан членом Государственного совета. Император Николай выразил сомнение в том смысле, что до него дошли сведения, что Кобеко был замешан в какой-то некрасивой истории с француженкой, – о чем я уже рассказывал. – Я тогда разъяснил Государю, что Кобеко здесь просто попался, что вина его в сущности – очень незначительная – простая неосторожность молодого человека; то же самое подтвердил Государю и бывший в то время министр внутренних дел. В конце концов, Государь Император согласился, и Кобеко был назначен членом Государственного совета».

Это назначение дало карьере Дмитрия Фомича второе дыхание. Уже в 1902-м он стал директором Публичной библиотеки, и в том же году был произведен в действительные тайные советники (этот чин соответствовал званию адмирала или генерала от инфантерии).

Он успел сделать еще многое. В первую русскую революцию разрабатывал новый устав о печати. Писал ученые труды. И повседневно руководил Публичкой.

Этого своего поста Кобеко лишился только в 1918 году, причем причины не имели с политикой ничего общего. Просто Дмитрию Фомичу было уже за восемьдесят, и вскоре после ухода с директорского поста он скончался...

Эпоха Кобеко завершилась, но начиналась эпоха другого жильца дома № 75, обитавшего здесь одновременно с Дмитрием Фомичем. Как раз в 1918 наркомом финансов нового государства стал Вячеслав Рудольфович Менжинский.

В 1910-е годы среди жильцов этого дома числилось семейство Менжинских. В историю из них вошел, прежде всего, Вячеслав Рудольфович – не только нарком финансов, но и глава ОГПУ. Однако в летописях дома № 75 более существенный след оставил глава семейства Рудольф Игнатьевич: он жил здесь не один год, тогда как Вячеслав Менжинский обитал вместе с отцом лишь временами. Иначе и быть не могло: Менжинский-младший был в ту пору активным революционером, не раз переезжал с места на место, сидел в тюрьме – какая уж тут усидчивая жизнь?

В отличие от сына, Рудольф Менжинский был человеком вполне благополучным. Профессор Римско-католической духовной академии, преподавал он и на Бестужевских курсах, а также в Пажеском корпусе, где оставил о себе неоднозначные воспоминания. Военный министр Редигер жаловался в своих мемуарах на то, что невзлюбивший его Рудольф Игнатьевич все время занижал ему оценки. Впрочем, много позже министр отплатил обидчику. Когда Менжинский отмечал свой юбилей, Редигер не просто отклонил приглашение – отказался письменно, «мотивируя тем, что считаю Менжинского вредным как преподавателя и сожалею, что он еще состоит таковым».

Как бы то ни было, своим детям Рудольф Игнатьевич дал отличное образование. Тот же Вячеслав Менжинский знал несколько языков, окончил юридический факультет Университета, писал стихи (и дебютировал в одном сборнике с Михаилом Кузминым). Поспел поработать помощником присяжного поверенного. Правда, больших способностей на всех этих поприщах он не проявил.

Есть мнение, что не проявил он способностей и позже, уже на высоких постах. Это мнение принадлежит Льву Троцкому, который писал о Менжинском очень желчно: «Впечатление, какое он на меня произвел, будет точнее всего выражено, если я скажу, что он не произвел никакого впечатления. Он казался больше тенью какого-то другого человека, неосуществившегося, или неудачным эскизом ненаписанного портрета... После завоевания власти его впопыхах направили в Министерство финансов. Он не проявил никакой активности или проявил ее лишь настолько, чтоб обнаружить свою несостоятельность. Потом Дзержинский взял его к себе... Никто не замечал Менжинского, который корпел в тиши над бумагами. Только после того как Дзержинский разошелся со своим заместителем Уншлихтом – это было уже в последний период, – он, не находя другого, выдвинул кандидатуру Менжинского. Все пожимали плечами. "Кого же другого? – оправдывался Дзержинский, – некого!" Но Сталин поддержал Менжинского... И Менжинский стал верной тенью Сталина в ГПУ После смерти Дзержинского Менжинский оказался не только начальником ГПУ, но и членом ЦК. Так на бюрократическом экране тень несостоявшегося человека может сойти за человека».

Прав ли Троцкий? Или сказалась в этих словах нелюбовь партийного лидера ко всякой интеллигенции? Вопрос, на который мы отвечать не станем – это заведет нас слишком уж далеко от улицы Марата...


Ну вот мы уже и завершаем рассказ о доме № 75. У нас остался лишь один его обитатель, которого никак нельзя не упомянуть. В 1920-е здесь, на квартире своих родичей, несколько лет прожил Эрих Голлербах. Известный литературовед, он был знаком чуть ли не со всеми ведущими писателями и поэтами своего времени. И сам писал. В том числе о себе, с иронией:

Полупоэт, полуфилософ,

Полуэстет, полумудрец...

В потоке мировых вопросов

Он захлебнется наконец.

Именно здесь, на улице Марата, Голлербах подготовил свою известнейшую книгу «Город муз», посвященную Царскому Селу и поэзии. Она вышла в свет в 1927 году.

ДОМ № 77

ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК УМЕР В НИЩЕТЕ

До сих пор знаменитые врачи встречались нам преимущественно на четной стороне улицы Марата. И вот еще одна встреча, уже на нечетной стороне. Как сообщает столичная адресная книга 1892 года, в доме № 77 жил тогда лейб-хирург Николай Александрович Вельяминов. Здесь он вел и прием больных – правда, нечасто, дважды в неделю по два часа, с шести до восьми вечера...

Это был один из самых известных врачей столицы. Имя его можно встретить в летописях многих медицинских заведений. Он руководил Военно-медицинской академией, был директором Максимилиановской лечебницы, находился в числе организаторов станции Скорой помощи в Свечном переулке (в то время единственной). На счету Вельяминова – еще и первый в России журнал по хирургии «Хирургический вестник», который он основал и бессменно редактировал. Редакция журнала, кстати, обычно находилась на квартире Николая Александровича...

А вообще у Вельяминова нерядовая судьба. Медиком он стал вопреки воле родителей. Еще студентом проявил организаторские способности: создал временную больницу на Урале. Участвовал в боевых действиях, был отрядным хирургом у знаменитого генерала Скобелева. Потом все складывалось благополучно вплоть до 1917 года, который Вельяминов встретил в чине действительного тайного советника.


Дом № 77


Но Октябрьскую революцию Николай Александрович не принял. В конце 1917 года на заседании, посвященном памяти Николая Пирогова, Вельяминов обратился к портрету великого хирурга со словами: «Идущие на смерть приветствуют тебя!». Вскоре он потерял работу, из дома его выселили. Пишут, что бывший лейб-хирург нашел приют в одном из помещений больницы Петра Великого, где спустя какое-то время и скончался – в полной нищете...


А в летописях дома № 77 есть и еще несколько приметных жильцов. Во-первых, жила здесь уже знакомая нам семья Бузовых: ей принадлежал и этот дом тоже. А соседом Бузовых по дому какое-то время был Петр Николаевич Ге, сын знаменитого художника и столичный мировой судья. Он был персоной довольно известной, вращался в высоких сферах. В мемуарах князя Николая Жевахова есть небольшой, но любопытный эпизод, связанный с именем Ге: «Распутин казался "святым" лишь тем, кто его считал за такового... С теми же, кто в нем видел только русского мужика, с теми он не лицемерил и в святости своей не убеждал, а, наоборот, даже смирялся пред ними.

Об этом свидетельствует и характерный случай, переданный мне Петром Николаевичем Ге, который, однажды, встретился случайно с Распутиным в вагоне железной дороги и спросил его:

"Почему Вами так интересуются и возят Вас из дома в дом?"

"А это, миленькой, потому, что я знаю жизнь", – ответил Распутин.

П.Н. Ге улыбнулся и спросил:

"А Вы действительно ее знаете?"

Распутин тоже улыбнулся и простодушно ответил: "Нет, я ее не знаю, но они думают, что я знаю... Пущай себе думают..."».

ДОМА №№ 79, 81

ЛЕЙБ-ГВАРДИИ ЕГЕРИ

Улица Марата заканчивается у Подъездного переулка, и, стало быть, до завершения пути нам еще неблизко. Однако по нечетной стороне у нас впереди всего два номера – 79 и 81. А дальше идет пространство бывшего Семеновского плаца, которое мы, разумеется, тоже без рассказа не оставим.

Итак, участок № 79. Здесь находится сразу два здания: вначале мы проходим территорию детского сада (сам он расположен в глубине участка и имеет номер 79а) и лишь потом подходим к самому дому № 79. Построенный еще в конце XVIII века, он какое-то время принадлежал купцу Хлебникову, а потом был куплен у него в казну. С той поры дом занимали исключительно казенные учреждения и ведомства. До 1917 года в доме обитали военные: вначале Егерский батальон, потом Военно-рабочий батальон, затем 2-я Санкт-Петербургская инженерная дистанция.

А в 1920-е годы в этом доме обосновалось отделение милиции. Чуть позже случилось и событие всесоюзного значения: на Марата, 79, открыли первый в стране медицинский вытрезвитель. Произошло это в ноябре 1931 года; в задачу новому учреждению вменили кратковременную изоляцию пьяных и медицинскую помощь им «с целью скорейшего вытрезвления». Как сообщает историк Ирина Такала, особенно долго обсуждали, как же поступать с отобранными у «пациентов» алкогольными напитками. Итоговое решение было принято в Москве: «спиртные напитки подлежат возврату их владельцам по вытрезвлении»...


Дом № 79а


Дом № 79


В этом доме и теперь помещается отдел полиции, только вот вытрезвителя здесь нет уже давно...


Дом № 81


Оставив дом № 79, переходим Звенигородскую улицу. Когда-то она именовалась 7-й линией, или 7-й Ротой Семеновского полка: здешние земли были выделены как раз этому полку. Хотя случалось стоять в этих краях и другим гвардейским частям.

Вся территория за Звенигородской улицей была своеобразным военным городком. Длинный двухэтажный дом № 5 по Звенигородской (он же дом № 81 по улице Марата) строился для лейб-гвардии Егерского батальона. То были фактически первые казармы этого батальона, созданного императором Павлом I. Егерями тогда звалась легкая пехота – умелые стрелки, действовавшие в рассыпном бою...

Впоследствии Егерский батальон был преобразован в полк, а казармы на Звенигородской стали именоваться «староегерскими». В распоряжении Егерского полка они находились до самой революции.

Вот, кстати, и еще одна причина, по которой улица Марата вполне могла бы именоваться Егерской...

«Я УЖЕ ПЕРЕЖИЛ САМОЕ СТРАШНОЕ»

Вот мы и вышли на бывший Семеновский плац, и век назад нам бы преграждал путь огромный ипподром, известный далеко за пределами Петербурга. Он располагался вдоль Звенигородской улицы, а Николаевская как раз подводила публику к его входу.

Впрочем, рассказ о Семеновском плаце надо начать с тех времен, когда никакого ипподрома тут еще не было.

Когда на рубеже XVIII и XIX веков Семеновский, Московский полки и Егерский батальон начали обзаводиться новыми казармами, между их зданиями образовался огромный плац. Площадь его составляла 26, 5 га: внушительные размеры! Именно здесь стали устраиваться строевые учения, стрельбы, смотры и торжественные парады расположенных рядом полков.

Вот из хроники того времени, составленной историком Николаем Шильдером, год действия 1817-й: «30-го июня (12-го июля) состоялся на Семеновском плацу большой парад войскам гвардейского корпуса. Во время парада император Александр часто подзывал генерала Натцмера и давал ему различные объяснения. Натцмер воспользовался случаем и сказал государю, какое счастье для Европы, что все эти войска принадлежат ему. Комплимент, по-видимому, понравился, и Александр заметил, что он никогда не употребит их с дурною целью (malfaisant), но всегда будет стремиться поддерживать ими спокойствие в Европе». Генерал Натцмер, добавим тут в скобках, был подданным Пруссии и выполнял в это время в России дипломатические и военные поручения.

В XIX веке площадь Семеновского плаца понемногу начала сокращаться. Новые его границы были обозначены Обводным и Введенским каналами, затем часть плаца была занята станцией и путями железной дороги. Это была первая железная дорога в России, и соединила она столицу с Царским Селом и Павловском. Торжественное открытие движения состоялось тут осенью 1837 года; на некоторых участках пути поезд развивал скорость до 60 верст в час. Газета «Санкт-Петербургские ведомости» восторгалась: «Шестьдесят верст в час, страшно подумать... Между тем вы сидите спокойно, вы не замечаете этой быстроты, ужасающей воображение; только ветер свистит, только конь пышет огненною пеною, оставляя за собой белое облако пара. Какая же сила несет все эти огромные экипажи с быстротою ветра в пустыне; какая сила уничтожает пространство, поглощает время? Эта сила – ум человеческий!».

Первая деревянная станция железной дороги довольно скоро уступила место каменной, а нынешний Витебский (Царскосельский) вокзал был построен на бывшем Семеновском плацу в начале XX века...

Оставшаяся после рождения железной дороги территория плаца достаточно долго оставалась неприкосновенной. Теперь здесь не только маршировали полки, но и случались события иного рода. В конце 1849 года, например, на Семеновском плацу проводилась экзекуция над участниками кружка Буташевича-Петрашевского.

Ранним утром 22 декабря петрашевцы стояли на плацу. Двадцать один человек был приговорен к смертной казни за «антиправительственные» беседы. Все было готово к свершению смертной казни. После чтения приговора палач переломил шпаги над головами дворян, что означало лишение их дворянского достоинства. Первых трех осужденных привязали к столбам, перед которыми были вырыты ямы, раздалась команда: «К заряду!» Но в тот же момент подъехала карета и флигель-адъютант зачитал помилование – замену смертной казни каторгой.

Среди переживших это испытание петрашевцев был Федор Михайлович Достоевский. Спустя три десятилетия он рассказывал об этих минутах (а его рассказ записала мемуаристка): «Мне показалось, что он никого из нас не видел, не слышал перешептывания; он смотрел куда-то вдаль и точно переживал до мелочей все, что перенес в то страшное морозное утро.

– Не верил, не понимал, пока не увидал креста... Священник... Мы отказались исповедоваться, но крест поцеловали... Не могли же они шутить даже с крестом!.. Не могли играть такую трагикомедию... Это я совершенно ясно сознавал... Смерть неминуема. Только бы скорее... И вдруг напало полное равнодушие... Да, да, да!! Именно равнодушие. Не жаль жизни и никого не жаль... Все показалось ничтожным перед последней страшной минутой перехода куда-то... в неизвестное, в темноту... Я простился с Алексеем Николаевичем, еще с кем-то... Сосед указал мне на телегу, прикрытую рогожей. "Гробы!" – шепнул он мне... Помню, как привязывали к столбам еще двоих... И я, должно быть, уже спокойно смотрел на них... Помню какое-то тупое сознание неизбежности смерти... Именно тупое... И весть о приостановлении казни воспринялась тоже тупо... Не было радости, не было счастья возвращения к жизни... Кругом шумели, кричали... А мне было все равно, – я уже пережил самое страшное...».

Впечатления этого дня отразились потом в романах Достоевского «Идиот» и «Преступление и наказание».

С момента казни петрашевцев Семеновский плац прочно превратился в одно из лобных мест столицы. Александр Бенуа, живший неподалеку от Литовского замка, страшной тогда узницы, вспоминал: «Из этой тюрьмы выезжали те "позорные колесницы", которые я видел медленно следующими мимо наших окон, с восседающими на них связанными преступниками. Несчастных везли на Семеновский плац для выслушивания приговора ошельмования».

Бывали, впрочем, на плацу и события иного рода. Когда в 1862 году сгорели лавки Апраксина двора, купцам-погорельцам предоставили место для торговли именно здесь. Впрочем, обосновались они на плацу ненадолго: городские власти с максимальным поспешанием возвели новый Александровский рынок у Фонтанки и перевели торговлю туда...

И снова смертная казнь. В феврале 1880 года здесь был публично повешен Ипполит Млодецкий, покушавшийся на жизнь главы Верховной распорядительной комиссии графа Лорис-Меликова. Покушение это имело отчасти комичный характер: Млодецкий подскочил к графу на крыльце его дома, приставил пистолет к правому боку и выстрелил. Мимо! Пуля лишь оцарапала Лорис-Меликова. Террориста тут же схватили, оперативно судили и приговорили к смерти – для острастки других.

Утром 22 февраля 1880 года процессия с позорной колесницей въехала с Невского проспекта на Николаевскую улицу... потом с Николаевской вкатилась на Семеновский плац. Здесь уже собралось около 50 тысяч человек, и среди них был Достоевский. Хорошо знакомый с писателем великий князь Константин (поэт К. Р.), записал в дневнике:

«Достоевский ходил смотреть казнь Млодецкого, мне это не понравилось, мне было бы отвратительно сделаться свидетелем такого бесчеловечного дела; но он объяснил мне, что его занимало все, что касается человека, все положения его жизни, радости и муки. Наконец, может быть, ему хотелось мысленно пережить собственные впечатления? Млодецкий озирался по сторонам и казался равнодушным, Федор Михайлович объясняет это тем, что в такие минуты человек старается отогнать мысль о смерти, ему припоминаются большей частью отрадные картины, его переносит в какой-то жизненный сад, полный весны и солнца...».

Не все очевидцы казни пришли тогда на Семеновский плац с такими серьезными размышлениями. Для некоторых это было просто зрелище, бесплатное развлечение. Вокруг места казни сотнями стояли скамейки, табуретки, ящики, бочки, даже лестницы; удобные места продавали и покупали по таксе от полтинника до 10 рублей...

И еще одна смертная казнь, самая знаменитая. Вновь процессия движется по Николаевской, снова оживленные зрители запасаются скамеечками и лавочками (об этом мы уже знаем из воспоминаний Петра Гнедича). Только позорных колесниц на сей раз две. В них сидят пять человек с повешенными на груди табличками «Цареубийца»: Желябов, Кибальчич, Рысаков, Михайлов, Перовская. Их, осужденных за убийство Александра II, везут к месту казни...

«Начиная с восьми часов утра солнце ярко обливало своими лучами громадный Семеновский плац, покрытый еще снегом с большими тающими местами и лужами. Несметное число зрителей обоего пола и всех сословий наполняло обширное место казни, толпясь тесною, непроницаемою стеною за шпалерами войска. На плацу господствовала замечательная тишина» (это из официального отчета о казни).

В 8 часов 50 минут процессия на месте, на Семеновском плацу. С балкона своей квартиры на Николаевской, 84, за происходящим наблюдает актриса Александринского театра Мария Савина (о чем рассказывает в своих мемуарах адвокат Карабчевский):

«Знаменитая артистка М.Г. Савина, жившая в то время в конце Николаевской улицы, видела со своего балкона весь печальный кортеж. Она утверждала, что кроме одного из приговоренных, Рысакова, лица остальных, влекомых на казнь, были светлее и радостнее лиц, их окружавших. Софья Перовская своим кругловатым, детским в веснушках лицом зарделась и просто сияла на темном фоне мрачной процессии».

А вот иное свидетельство, из официального документа: «Осужденные преступники казались довольно спокойными, особенно Перовская, Кибальчич и Желябов, менее Рысаков и Михайлов: они были смертельно бледны. Особенно выделялась апатичная и безжизненная, точно окаменелая физиономия Михайлова».

С Михайловым был связан один из самых драматических моментов казни. Когда палачи выбили из-под его ног скамейку, веревка оборвалась и Михайлов рухнул на помост. Многочисленные зрители заволновались, в толпе послышались возгласы о помиловании, но палачи снова приступили к своим обязанностям. Михайлов был еще жив, он сам взобрался на скамейку. И снова веревка оборвалась!

Мемуарист Лев Плансон вспоминал: «Невозможно описать того взрыва негодования, криков протеста и возмущения, брани и проклятий, которыми разразилась заливавшая площадь толпа. Не будь помост с виселицей окружен внушительным сравнительно нарядом войск, вооруженных заряженными винтовками, то, вероятно, и от виселицы с помостом, и от палачей и других исполнителей приговора суда в один миг не осталось бы ничего...

Но возбуждение толпы достигло своего апогея, когда с площади заметили, что Михайлова собираются вздернуть на виселицу еще раз...

Прошло с того момента более тридцати лет, а я до сих пор слышу грохот падения грузного тела Михайлова и вижу мертвую массу его, бесформенною кучей лежащую на высоком помосте!..

Однако откуда-то была принесена новая, третья по счету, веревка совершенно растерявшимися палачами (ведь они тоже люди!..).

На этот раз она оказалась более прочной... Веревка не оборвалась, и тело повисло над помостом на натянувшейся как струна веревке...».

В 9 часов 30 минут казнь была, наконец, завершена. Тела сняли с виселицы и отправили на Преображенское кладбище. Войска отправились в казармы. Зрители начали расходиться. А палачи открыли торговлю кусками снятых с виселицы веревок: было много желающих купить их «на счастье»...

Казнь народовольцев была последней публичной казнью в Петербурге. После этого только однажды, в 1946-м, на площади у кинотеатра «Гигант» повесили восьмерых гитлеровцев. Но это был уже послевоенный Ленинград.

ПИОНЕРЫ НЕ ЗАБЫТЫ

В 1880-е годы облик Семеновского плаца изменился радикально. Прежде всего благодаря ипподрому, первые бега на котором прошли зимой 1880/81 годов. Вначале все ипподромные сооружения были временными, но десятилетие спустя ипподром принял уже внушительный вид: архитектор Леонтий Бенуа построил трибуны, увенчанные шатровыми башенками.

По воскресеньям, когда устраивались бега, сюда съезжались зрители со всего Петербурга. Здесь были знатоки, истинные ценители конного спорта, а были и любители азартных игр – благо на ипподроме действовал тотализатор. «Играют положительно все. Множество биноклей следят за исходом скачек, и стоит только дождаться, чтобы лошади пришли к столбу, чтобы вся тысячная толпа хлынула к кассам». Известно, правда, что основную прибыль тотализатор приносил не игрокам, а самому ипподрому – в лучшие времена до сорока тысяч рублей в день!

Нередким игроком на тотализаторе и вообще частым гостем Семеновского ипподрома (он же ипподром Императорского общества поощрения рысистого коннозаводства) был Александр Иванович Куприн. Он и жил-то неподалеку, на Разъезжей улице. Ипподромные впечатления Куприна отразились в его знаменитом рассказе «Изумруд», посвященном судьбе беговой лошади:

«Трибуны сплошь от низу до верху чернели густой человеческой толпой, и в этой черной массе бесчисленно, весело и беспорядочно светлели лица и руки, пестрели зонтики и шляпки и воздушно колебались белые листики программ. Постепенно увеличивая ход и пробегая вдоль трибуны. Изумруд чувствовал, как тысяча глаз неотступно провожала его, и он ясно понимал, что эти глаза ждут от него быстрых движений, полного напряжения сил, могучего биения сердца, – и это понимание сообщало его мускулам счастливую легкость и кокетливую сжатость».

На Семеновском ипподроме устраивались только бега – когда лошади идут рысью, запряженные в коляску-качалку. Скачек здесь не бывало.

Зато устраивались тут соревнования по другим видам спорта, имевшим мало отношения к лошадям. Состязались между собой велосипедисты. А в сентябре 1893 года на ипподроме прошел один из первых в Петербурге футбольных матчей. На следующий день в «Петербургском листке» сообщалось: «Игра кончилась победой одной из партий над другой». А также: «Господа спортсмены в белых костюмах, бегая по грязи, то и дело шлепались со всего размаха в грязь и вскоре превратились в трубочистов. Все время в публике стоял несмолкаемый смех...»

В конце XIX века развлечений на Семеновском плацу стало еще больше. Рядом с ипподромом – поближе к железнодорожным путям – стали устраивать праздничные народные гуляния. До той поры балаганы, театры и карусели ставились в центре Петербурга, на Адмиралтейской площади, на Марсовом поле – но в 1898 году решено было перевести их на Семеновский плац.

Мемуаристам Дмитрию Засосову и Владимиру Пызину эти гуляния запомнились хорошо: «На плацу на масленице выстраивались балаганы, карусели, ларьки с игрушками, сладостями, горячими блинами. Особым успехом пользовались большие карусели, изображающие палубу корабля. Площадка карусели при вращении меняла плоскость движения, создавалось впечатление, что палуба качается и ты находишься на корабле в сильную бурю. Многих действительно укачивало, но, несмотря на это, публика валом валила, особенно мальчишки... Стоимость поездки была три или пять копеек. Карусель вращало вручную несколько здоровенных парней, упирающихся в горизонтальные балки...

Гулянья на Семеновском плацу посещал простой люд. Аристократы привозили детей посмотреть на веселье, но из экипажей не выходили».

Для Засосова с Пызиным это были воспоминания детства, а вот Александр Бенуа принадлежал к более старшему поколению – и писал о гуляниях на плацу в минорных тонах: «Несколько лет балаганы влачили жалкое существование на далеком и грязном Семеновском плацу, а потом их постигла участь всего земного – эта подлинная радость народная умерла, исчезла... Уже для наших детей – слово балаганы, от которого я трепетал, превратилось в мертвый звук или в туманный дедовский рассказ».

И началась новая страница истории Семеновского плаца: на его территорию опять стали покушаться то с одной, то с другой стороны. Прирезали солидную полосу земли к железной дороге. Вдоль нынешнего Подъездного переулка возвели целый военный городок, где разместили Первый железнодорожный батальон (охранявший железную дорогу), а также автомобильную роту и военно-автомобильную школу. В роте, кстати, довелось послужить Владимиру Маяковскому...

Так старый плац фактически прекратил существование. Но впереди были еще советские годы, которые внесли новые коррективы в его облик. До войны, правда, многое оставалось на своих местах – ипподром продолжал собирать публику, по-прежнему работали там буфеты и играли оркестры. Правда, вот состязания уже именовались «пролетарскими».

В блокадное время ипподром был разрушен, а в конце 1950-х на бывшем Семеновском плацу закипели строительные работы, продолжавшиеся несколько лет. Улица Марата была продлена до Подъездного переулка и в конце ее выросли новые здания. Одно из них завершает нечетную сторону улицы, но почему-то не имеет по ней номера (числится по Подъездному переулку). С двумя другими, стоящими на четной стороне улицы Марата, мы еще познакомимся...

Все эти работы закончились к 1962 году, когда открылся монументальный Театр юных зрителей, детище знаменитого режиссера Брянцева. И тогда же получила свое имя Пионерская площадь – последний незастроенный остаток некогда грандиозного Семеновского плаца. Нарекли ее вроде бы в честь 40-летия пионерской организации, но можно подбросить и другую версию. Отчего бы не вести это имя от пионеров футбола, которые некогда играли тут в «ножной мяч»?

Четная сторона