Улыбнись навсегда (сборник) — страница 4 из 84

щик под эту музыку, а мы с тобой еще пожили и послушали, и, строго между нами, не приведи Господь никому снова услышать эту кровавую какофонию. — Как ты можешь? Ты же образованный человек. Ты знаешь историю Европы. Там революции послужили колоссальным стимулом к… — Стии-имулом. Говорю же — начетчица. Во-первых, кто тебе сказал, что, например, в Австрии, где в восемнадцатом веке не было революций, хуже жилось, чем в тогдашней революционной Франции? Во-вторых, и во Франции всякое там либертэ-эгалитэ пошло гулять с простой вещи: одно сословие не захотело больше платить налоги за себя и еще за два сословия, почему-то от налогов освобожденных. И вот это действительно справедливо и, может быть, и стоит многой кровушки… хотя это еще бабушка надвое сказала. В Англии же всего через несколько лет после революции произошла реставрация, и все стало как было, с одной только разницей: воцарился принцип «король царствует, но не управляет». Не лезет не в свое дело, не мешает этому самому, чтоб его намочило, окаянному развитию, которое что при нем, что без него идет себе как идет, так, что каждый кладет прибыль в свой карман. А в Голландии — слышишь? — в Голландии третий переплет: маленькие Нидерланды, конечно, отстаивали свой кальвинизм, но в первую очередь не захотели больше кормить огромную Испанию, которой мало было есть за чужой счет, но ей подавай за чужой счет еще содержание армии — ты подумай, Испания захотела ввести в Нидерландах — кастильские законы. Устроить на севере Европы — юг! Тогда Голландия, просто чтобы не отдать концы, давай воевать, а как победили, то и разбогатели по-настоящему, исключительно для себя пуская в оборот свои денежки. Заметь — страна, в которой победила революция, сразу — сразу! — после революционной победы колонизирует Индонезию и Филиппины, то есть миллиона полтора-два человек становятся полными хозяевами двухсот миллионов душ населения. Как тебе нравятся такие революцион-нэры?! Словом, переплеты разные, а история одна: все крутится вокруг права самому распоряжаться своими деньгами, собственностью, и как к этому ни отнестись, в этом есть здравый смысл, и потому эти революции и послужили, как ты говоришь, стимулом — А у нас — что? За что боролись, а? Чтобы собственность у каждого — отобрать и чтобы каждый еще этому радовался и кричал: «Да здравствуют!». То есть они чтобы здравствовали, а те, кто их славят, пусть хоть передохнут, как мухи, но продолжают их славить. Как тебе это тройное сальто-мортале? Но ведь — удалось! Так сидите и радуйтесь! Наворочали умных дел, так хоть молчите. Все на новый лад, но как-то устаканилось, как не бывает у живых людей, но — получилось, на честном слове и на одном крыле, получилось возможное разве в Древнем Египте: порядок без собственности, когда никто — то есть никто, кроме верхних ста человек, в порядке не заинтересован, мыслимое ли дело? Но получилось! — Так и пусть себе его лежит в мавзолее, кому он там мешает, он же там хлеба не просит, место есть, ну так и пусть, а то начали с него, а там и до второго доберутся, а вот уж тогда такая затрубит музыка, что и твой Блок бы уши позатыкал. — Да мы только что первыми вышли в космос, это значит, что мы находимся на высочайшем в мире витке развития, и ты это знаешь лучше меня, а говоришь, что мы хуже каких-то голландцев! Да я и слушать не хочу твою галиматью! — Космос, говоришь… А на кой черт нам этот космос, когда мы живем на земле, а в той части земли, где живем мы с тобой, Геля, мясо продается только на рынке, а в магазине «Мясо» — мяса-то нет. Ты-то его можешь себе позволить покупать и по рыночной цене, но как раз потому, что ты частница, а частника революция всегда, да и то не всегда, только терпела, по идее, при социализме-коммунизме вообще никаких таких частников, тебя, в частности, и быть-то не должно. Вас — абсолютное меньшинство, вы — отмираете, а революцию, кажется, делали в интересах большинства — по крайней мере, так они говорят? Ты старорежимный пережиток, Геля, вот ты кто, дорогая моя — и ты же меня не хочешь слушать! Нонсенс… А насчет «хуже», «лучше» — кто это знает… но мы таки другие, и я тебе так скажу, строго антр ну: русский человек талантлив, но без царя в голове, поэтому ему нужен царь на троне. Как ее ни назвать, нужна сильная рука. Так было при старом режиме, и он жил, пока его рука была сильна, и так еще вчера, плохо или хорошо, но надежно было при новом режиме. Но сегодня власть сама себя сечет, как унтер-офицерская вдова, и этим рубит сук, на котором сидит, и ты увидишь — добром это не кончится. Вот тогда я тебя и спрошу: к чему привела твоя справедливость?» — и Марк, запустивший было, забывшись как обычно, по безобразной привычке указательный палец в нос (ее всегда подмывало в этот момент дать ковыряле по руке, как она и поступала в детстве), вынимал его и поднимал торжествующе вверх.

Галя Абрамовна ценила политическое чутье Марка с той давней поры, когда он предложил ей, просто по давней, с детства, дружбе, подкрепленной каким-никаким родством, желая ей добра, сочетаться с ним новозаконным браком — расписаться, как стали говорить о ту пору, — чтобы дать свою фамилию ребенку. И если бы она его тогда не послушалась и не сыграла в эту единственную в ее жизни игру с государством, и Зара в метрике писалась бы не «Зара Марковна Иткина», то непременно всплыло бы имя ее действительного отца — и не тогда, так лет через пятнадцать, когда пошли по новому кругу, и уже очень тщательно, все эти проверки и перепроверки, выяснилось бы, и очень скоро, что за всем своим якобы искренним просоветским настроем скрывается бывшая любовница белочеха, больше того — имеет ублюдка от матерого вражины и, стало быть, наверняка поддерживает связь с заграничным разведцентром… Ох, как крупно тогда не поздоровилось бы им всем, и ей, и Зарочке, да и Алексею Дмитриевичу с его липовой справкой, тут только обрати на себя внимание, только вызови желание копнуть поглубже — еще достаточно оставалось в городе людей, помнивших его действительный «род занятий до октября 1917 года». (Все же почему на него никто-никто так в те времена и не капнул? Есть, выходит, люди, которые совсем ни у кого не вызывают желания испортить им жизнь, редко, но встречаются; да, она счастливица, у нее был удивительный муж, золото 96-й пробы.)

И все-таки сейчас согласиться с Марком она не могла. Если революция привела только к тому, что одного царя сменили на другого, а демократия в России чревата только развалом, — тогда чего ради вообще произошло то, что произошло? Чего ради ломали все подряд? Ради чего жили и умирали? И убивали! Да, вот именно главное — чего ради столько людей поубивало друг друга? Чтобы ликвидировать неграмотность? Да лучше б жили тогда, неграмотные, но живые…

Нет, все не так, Марк вечно все сводил к собственности, и кроме того, ему хоть умри — но дай поязвить. И сейчас он просто играл на том, что тогда и ей самой — все происходящее казалось ужасным. Не таким, каким должно было быть по всем светлым ожиданиям чего-то великого и прекрасного, по всем тем книжкам, что читали они под партой… Хотя что значит — казалось? Тут он прав — оно не только казалось, это время было ужасным!

Ей не забыть небывалый 18-й; не забыть, как вошедшие в Самару белочехи вели под конвоем из четырех солдат Франциска Венцека — председателя ревтрибунала, вели его по Фабричной (теперь, конечно же, улица Венцека). Туда сбежалась, кажется, вся Самара, и она тоже была там. «Зверь! — раздалось в толпе. — Бей зверя!» Какая-то дама кинулась и ударила зонтиком по голове едва волочащего ноги, словно в дремоте муки бредущего под конвоем человека, который еще недавно выносил неумолимые приговоры чьим-то мужьям или отцам из находящихся здесь, и сейчас ему не приходилось ждать пощады, да он и не ждал ее, и вообще, вероятно, был не способен чего-то ждать. Его голова качалась, как одуванчик, на тонком стебельке шеи, он поднял ее с трудом и поглядел перед собой, случайно, прямо в ее глаза, и Галя увидела на миг его глаза… цвета сырой печени, наполненной свежей кровью. Взгляд его был непереносим, остро передавая непереносимость того, что чувствовал сам человек с такими глазами; казалось сейчас из них не слезы хлынут, а кровь. Ее распирал крик, чтобы его оставили в покое: что бы ни сотворил этот человек, любой человек, ни одного из людей, даже нечеловеческих, нельзя доводить до того, что стояло сейчас в этих глазах, полных сейчас своей, не чужой кровью… это нельзя, нельзя!.. Но крик почему-то замер в ее горле, а еще через долю секунды вся огромная толпа приличных в большинстве своем людей сорвалась с места, отшвырнув в сторону равнодушных чехов с их винтовками и штыками, куда менее страшными, почти детскими по сравнению с этими грозными зонтами, руками, ногами; она еще успела увидеть разорванное плечо пиджака Венцека, откуда торчала грязно-серая вата, а потом — только ходили ходуном десятки кулаков, ног, зонтов. А сверху шел грибной дождь, прибивая поднявшуюся летнюю пыль, и пахло озоном…

Белочехи и «народная армия» Комуча били красных, красные — белых, где-то неподалеку от Самары, в приволжской степи, в Бузулуке, Белебее, то приближаясь к Самаре, то удаляясь, чтобы вернуться, возникла какая-то дикая дивизия, предводительствуемая, как говорили, каким-то ужасным «Чапаем» (почти двадцать лет спустя она увидела фильм «Чапаев», и с тех пор в сознании их стало двое: один страшно-страшный, по всем слухам и ожиданиям, «лихой человек», и второй, настоящий русский герой, душевный-хороший-прехороший; оба носили одно имя, но кроме наименования их ничто в ее сознании не соединяло), а в октябре уже не дивизия, а целая армия Чапаева вместе с армией Гая вошла-таки в город — триумфально. Ей надо было бы вообще-то встречать триумфаторов, обоих командармов, цветами, победившая сторона была, согласно ее убеждениям, ее, априорно выбранной ею революционной стороной; но почему-то желания их увидеть, вопреки убеждениям, не было никакого, а вот страх — был… Где-то в отдалении, как детская трещотка, трещал пулемет — тогда она еще хорошо слышала! И так продолжалось целых четыре нескончаемых месяца, 4 месяца, с начала июня по начало октября. Вздувшиеся трупы плыли и плыли по воде, как бревна, пока Самарка не замерзла, — за город боролись, кажется, в основном позади его, не с Волги, где крутой берег и отсутствие мостов мешали и той и другой противоборствующим сторонам, — впрочем, может, были и третья, и четвертая стороны… Она, как и все вокруг, устала вдумываться в происходящее, непосильное для души даже не столько кровавостью своей, сколько невиданной и неслыханной прежде в этом всегда спокойном городе — даже известное на всю Россию самарское хулиганье было каким-то лениво-спокойным, по-своему упорядоченным — буйной неразберихой.