Умри, Денис, или Неугодный собеседник императрицы — страница 8 из 72

«Ничто не доказывает так великодушного чувствования отца моего, как поступок его с родным братом его. Сей последний вошел в долги, по состоянию своему неоплатные. Не было уже никакой надежды к извлечению его из погибели. Отец мой был тогда в цветущей своей юности. Одна вдова, старуха близ семидесяти лет, влюбилася в него и обещала, ежели на ней женится, искупить имением своим брата его. Отец мой, по единому подвигу братской любви, не поколебался жертвовать ему собою: женился на той старухе, будучи сам осьмнадцати лет».

История, на современный взгляд, чудовищная, однако сама безмятежная гордость, с какой Фонвизин сообщает, что отец его прожил с покупщицей его юности двенадцать лет, не зная в эти годы никакой другой женщины, немало говорит о веке, в котором слабость престарелой Екатерины к юным любовникам отнюдь не выглядела нонсенсом, и если тот же Фонвизин по этому поводу негодовал, то разве из-за своекорыстия фаворитов и, главное, из-за того, что это отражалось на делах государственных.

Так или иначе, пусть удивительная женитьба Ивана Андреевича послужит для нас сигналом: на многое в нравах века и даже в поступках самого Фонвизина нужно смотреть, так сказать, с поправкой на время.

Во втором браке Иван Андреевич был женат на Екатерине Васильевне Дмитриевой-Мамоновой (о ней сын вспоминает и вовсе с несдержанной торжественностью акафиста: «…жена добродетельная, мать чадолюбивая, хозяйка благоразумная и госпожа великодушная»), от которой имел восемь детей, — если все еще тянуть нашу аналогию, призванную отчасти прояснить неконкретность сыновней характеристики, то можно вспомнить: мать Петра Гринева рожала девять раз.

Существовал естественно создаваемый веком стереотип — добродетелей, срока службы, высоты выслуги, достатка, представления о семье, даже о количестве ее членов.

Маленький Денис… но не поворачивается язык и далее вести столь фамильярную беседу. Саша Пушкин, Гаврюша Державин или Фигхен, как называл один полулегкомысленный историк маленькую Софью-Августу, будущую Екатерину Вторую, — это режет слух, разумеется, в книгах небеллетристических. Перед нами, потомками, и перспектива и ретроспектива, все, что угодно, и как забыть, кем стали в конце концов Саша или Денис — Пушкин или Фонвизин?

Словом, маленький Денис Иванович или, что лучше, маленький Фонвизин очень скупо представлен в автобиографии, писавшейся на краю могилы, неоконченной, выдержанной в покаянном духе и озаглавленной: «Чистосердечное признание в делах моих и помышлениях». Что мы узнаём? Что на третьем году жизни, быв спрошен отцом, грустно ли ему, «а так-то грустно, батюшка, — отвечал я… затрепетав от злобы, — что я и тебя и себя теперь же вдавил бы в землю». Что тетка его имела обыкновение дарить племянникам побывавшие в игре карты и крохотный Фонвизин проявлял лукавство и коварство, дабы завладеть теми, у которых «красный задок», — почему-то они его обворожали: «И в самом Риме едва ли делали мне такое удовольствие арабески Рафаэлевы, как тогда карты с красными задками». Наконец, что с младенчества застращали его в сказках мертвецами и темнотою, так что потом всю жизнь боялся он потемок. «А к мертвецам, — грустно прибавлял немолодой писатель, — привык я уже в течение жизни моей, теряя людей, сердцу любезных».

Немного. Но довольно, чтобы разглядеть зачатки темперамента и характера: темперамента страстного и холерического («я чувствовал сильнее обыкновенного младенца»), характера упрямого и нелегкого.

Грамоте начали его учить четырех лет, учили по тому времени обыкновенно. По обычаю, записали солдатом в Семеновский полк (туда, куда и младшего Гринева, — никак не отвязаться от сравнения). Правда, не избежав Савельича, принявшего на сей раз облик дядьки Шумилова, которого, как уже говорилось, потом молодой барин прославит стихотворным посланием, Фонвизин избежал Бопре и Кутейкина: у отца достало разума не нанимать к сыну прохвостов и невежд. К сожалению, недостало денег, чтобы нанять хорошего гувернера.

Но тут-то и открылся Московский университет. Событие в жизни России не обошло стороной и маленького Фонвизина…

Устройство тогдашнего университета и гимназий для нас достаточно непривычно и сложно, и вряд ли стоит подробно его излагать: про то написаны специальные книги, да и к делу это сейчас не слишком идет. Довольно, думаю, будет сказать, что по «Проекту положения о создании Московского университета» в гимназии учреждалось четыре школы: российская, латинская, «первых оснований наук» и «знатнейших европейских языков». В каждой школе было по четыре класса: два нижних и два верхних. Конечно, ничего похожего на нынешнюю строгую регламентацию не было: учащиеся дворянского отделения имели право выбирать предметы — по любви и по расчету, дозволялось учиться одновременно в двух школах и в разных классах; одним словом, усмотреть за каждым учеником было трудно, и, ясное дело, не все из вчерашних недорослей удержались от соблазна использовать безнадзорность. Начались отчисления за «леность и нехождение в классы», чего среди Митрофанов не избегли и два способнейших гимназиста, которым впоследствии предстояло громко прославиться, хотя и на разных поприщах: Григорий Потемкин и Николай Новиков.

Денис и Павел Фонвизины[7] (братья стали однокашниками) учились, напротив, примерно. Гимназическая хроника, аккуратно публиковавшаяся университетской газетой «Московские ведомости», сохранила следы их восшествия на Парнас, подобно восшествию иллюминованного младенца. Вот сведения по крайней мере о Денисе. Конечно, отдельные.

26 апреля 1756 года. В публичном собрании университета Денису Фонвизину вручена медаль за прилежание.

Вскоре — выступление в диспуте с прославлением Елизаветы: «Денис Фон-Визин стараться будет показать щедрость и прозорливость Ея Императорского Величества, всещедрой муз Основательницы и Покровительницы».

12 июня 1757 года. «В заключение учений перед летнею вакациею, в публичном собрании Университета имел речь на немецком языке: „О наилучшем способе к изучению языков“».

27 апреля 1758 года. Объявлен достойным награждения в классе историческом и географическом и «ближайшим к награждению» в классе военной архитектуры и фортификации.

Апрель 1760 года. Оба брата награждены золотыми медалями… вернее, должны были их получить, однако «получили другое лучшее вознаграждение, а именно произвождение в воинских чинах». Стали семеновскими сержантами.

1761 год. Снова золотая медаль.

И так далее.

Было, однако, в этом скучновато-добродетельном перечне и вознаграждение, не только потешившее тщеславие юного Фонвизина.

1758 год. В Петербург на предмет представления куратору Шувалову везут нескольких лучших учеников (среди которых — братья), дабы «сей добродетельный муж, которого заслуг Россия позабыть не должна», увидел первые плоды просвещения. И юный полупровинциал испытывает несколько потрясений — надо сказать, весьма разнородных. С вопросом к нему, к Денису, обращается обожаемый Ломоносов. Поражает великолепие двора — настолько, что в предсмертном «Рассуждении» человека, познавшего двор до оскомины на языке и до ряби в глазах, сохранена первозданность полудетского и, главное, первого взгляда. Все крупно, броско, отчетливо. Ни полутонов, ни оттенков:

«Везде сияющее золото, собрание людей в голубых и красных лентах, множество дам прекрасных, огромная музыка — все сие поражало зрение и слух мой, и дворец казался мне жилищем существа выше смертного».

Очарованность продлится, потом, спустя годы, пройдет, в отличие от другого впечатления, пожизненного:

«Но ничто в Петербурге так меня не восхищало, как театр, который я увидел в первый раз отроду».

На четырнадцатом году — впервые? Не поздно ли? Ничуть, скорее уж напротив: ибо точно так же, как и с учреждением университета, детство Фонвизина счастливо совпало с открытием русского профессионального театра.

Были, правда, и прежде труппы французская и немецкая, была итальянская опера. Ставились «школьные» спектакли в Славяно-греко-латинской академии, скучнейшие и дидактичнейшие, и, пожалуй, первым серьезным опытом театра светского была труппа любителей — по-тогдашнему «охочих комедиантов», возникшая в Шляхетном сухопутном корпусе в 1749 году.

Добро порождается добром, и можно ли счесть простой случайностью, что на представлении трагедии Сумарокова «Синав и Трувор», разыгранной сухопутными кадетами, побывал ярославский купеческий сын Федор Волков и тем решил свою судьбу?

Вскоре возникает его охочий театр в Ярославле, затем — в 1752 году — прослышавшая о провинциальных лицедеях Елизавета велит им ехать в Петербург, всемилостивейше ободряет и одобряет, справедливо найдя, впрочем, что ярославцам надлежит совершенствоваться и в науках, и в театральном деле (в результате чего сам Федор, брат его Григорий и Иван Нарыков, который после примет театральную фамилию Дмитревского и под нею прославится, приняты все в тот же Шляхетный корпус). И вот, за два года до того как малолетний московский гимназист впервые попадет на настоящее представление, учреждается «Русский публичный театр для представления трагедий и комедий под смотрением бригадира Сумарокова».

Однако дослушаем Фонвизина:

«Играли русскую комедию (то есть переведенную на русский. — Ст. Р.), как теперь помню, „Генрих и Пернилла“. Тут видел я Шумского, который шутками своими так меня смешил, что я, потеряв благопристойность, хохотал из всей силы. Действия, произведенного во мне театром, почти описать невозможно: комедию, виденную мною, довольно глупую, считал я произведением величайшего разума, актеров — великими людьми, коих знакомство, думал я, составило бы мое благополучие».

Так и вышло. Петербург щедро осыпал мальчика-москвича сбывающимися желаниями; в дом дядюшки, у которого Фонвизины жили, явились вхожие туда Федор Волков и Иван Нарыков-Дмитревский, и знакомство в самом деле составило благополучие жизни (то есть в тогдашнем значении — счастие): Волков, скоро умерший, сохранился в душе мощным впечатлением, а Дмитревский впоследствии стал сердечным другом и остался им до смерти Фонвизина. Между прочим, он способствовал постановке «Недоросля», сам играл Стародума, а сто