Из толпы пестро, разномастно и потрепанно одетых людей взгляд выхватывал лица, фигуры… Они врезались в память прочно, казалось бы, навсегда. Угрюмые, пьяные, веселые, бесшабашные, безразличные ко всему лица мужиков. Скорбные лики женщин, облепленных детьми. Темные и сморщенные, как печеная сибирская «яблочка», лица старух, изо всех сил поспешающих за своими детьми и внуками в страхе не потеряться бы, не отстать… Немудрящий, громоздкий скарб: подушки, сундуки, самовары, мешки — все это загораживало дорогу, мешало движению. На всем лежал отпечаток общей беды, которая гнала людей в неизвестность, торопила, заставляла бессмысленно метаться, ронять вещи, кричать на детей, друг на друга, громко призывать господа, сквернословить и плакать… Казалось, никто и ничто не сможет упорядочить эту толпу, понять ее стремления и надежды.
Но это только казалось. Едва толпа вытекла из многочисленных улиц и переулков на пристань, как обнаружилась и цель, и надежда ее: пароход «Барнаул» какого-то предприимчивого дельца Функе, чье имя красным маслом было выведено над гребными колесами. Как выяснилось позже, это было специальное судно для переселенцев, самое дешевое изо всех, курсировавших на линии Тюмень — Барнаул. К нему-то и рвались обнищавшие, впавшие в разорение из-за многодневной дороги люди, для которых бессмысленное сидение на берегу в ожидании следующего транспорта — без денег, без пищи, без работы — было равносильно гибели. Вот отчего посадка на «Барнаул» походила на сражение, на штурм укрепленной крепости безоружной армией. Крики, толчея, давка, слезы…
Смотреть на все это было тяжело.
В висках застучали молоточки. Крылов стиснул руками голову, желая приглушить разраставшуюся боль, и потерянно прислонился к дощатой изгороди, выделявшей территорию пристани из прочего пространства.
Здесь его и отыскали Пономарев с Габитовым.
— Порфирий Никитич, голубчик, что с вами? — в тревоге воскликнул Иван Петрович, бросаясь к нему. — Господи, да что же это такое?! Мы с Габитычем уж второй день вас встречаем! Ждем-ждем, а вас все нет… Чего не передумали… Аль на тракте что стряслось? Аль заболели? Слышим — прибыли. Обоз целехонек, возчики растения сгружают у багажной конторы — а вас опять нет! Господи…
— Погоди, Иван Петрович, — с трудом разлепил горячие веки Крылов. — Я сейчас… Нет ли у тебя попить чего?
— Сей момент! — обрадованно отозвался Пономарев. — Габитыч, подавай-ка сюда бутыль с квасом! Как чуяло мое сердце, в пристанском буфете запасся.
Молчаливый Хуснутдин, худой и высокий, словно жердина, темный и лицом, и глазами, и кожей, и стриженой головой, приблизился на зов и протянул зеленую бутыль.
— Что же ты, братец, пробку-то не ототкнул? — укоризненно прошептал ему Пономарев и зубами вытянул из горлышка бумажный кляп. — Ты, братец, завсегда укупоришь так укупоришь! После тебя хоть щипцами тяни.
Крылов жадно и крупно глотнул квасу, пахнувшего кислым хлебом и медом. Потом еще… И шумно, как бы освобождаясь от чего-то давящего, тормозящего внутри, выдохнул:
— Хорошо…
И улыбнулся ласково, чуть смущенно.
— Ну, здравствуй, Иван Петрович! — обнял одной рукой родственника, с преданной заботой глядевшего на него. — Ну, будь здрав и ты, Хуснутдин, — другую руку положил на крепкое, неровное, будто нешлифованный камень, плечо рабочего. — А вы все пикируетесь, друзья мои? Все вас мир не берет?
Скулы Габитова дрогнули, и по серым губам его скользнула короткая белозубая улыбка — только тем и проявил сдержанный татарин свою радость от встречи с хозяином.
Иван же Петрович сиял и глазами, и очками, и впалыми щеками, и улыбался радостно, и руками всплескивал: слава Господу, вновь они вместе, все преотлично! Он всегда так — и радуется шумно, от души, и тревожится по малейшему пустяку до отчаяния. Одинокий, не цепкий в жизни до беззащитности, старательный и бесполезный в практических делах, он души не чаял в Крылове, верил в него не раздумывая, стоял перед ним во всегдашней готовности повиноваться, спешить куда-то по малейшему его слову, жесту. Таков он, Пономарев, сорокалетний ребенок, всегда нуждающийся в ласке и покровительстве…
Крылов вздохнул, еще раз притиснул к себе плечи своих помощников и отпустил. Что, право, разрадовались? Ну, встретились, до Тюмени благополучно добрались… Ан впереди еще треть дороги. Как-то они, помощнички, специально высланные вперед, справились с заданием?
Словно догадавшись о его мыслях, Пономарев шутливо приложил руку к соломенной шляпе, вытянулся во фрунт.
— Разрешите доложить?
— Докладывайте.
— Билеты на пароход компании господ Курбатова и Игнатова приобретены. Второй класс. Багажные квитанции оплачены. Нумера в гостинице забронированы. Отправление же назначено завтрашним числом. Все!
— Отлично, Иван Петрович, — похвалил Крылов. — Значит, мы поспели вовремя?
— Вовремя, Порфирий Никитич, вовремя! — так и вспыхнул от похвалы Пономарев. — А я так волновался за вас, так ждал… Прошу пожаловать в гостиницу. Она тут же, на пристани, близенько!
— Как же груз? — озаботился Крылов, хотя ему до смерти хотелось поскорее умыться, привести себя в порядок, отдохнуть.
— А Габитов на что? — качнулся вперед татарин, показывая свою готовность проследить за разгрузкой и посторожить корзины.
— Что ж, пойдем в гостиницу, — согласился Крылов. — Вот только разочтемся с возчиками.
Прощание с артелью Семена Даниловича состоялось тут же, на пристани. Получив уговоренные деньги, возчики стащили с голов соломенные, валеные шляпы, «курашки», поломанные картузы — и в пояс поклонились хозяину.
— Не серчай, барин, коли што не эдак, — прогудел Семен Данилович. — Не поминай лихом.
— Что вы, братцы, — растрогался Крылов. — Что вы такое говорите, Семен Данилович? И поспели к сроку, и поклажа в сохранности… Я вам чрезвычайно благодарен!
— И мы премного довольны, — степенно ответил в свою очередь старшой. — Будет нужда… мы завсегда…
— Да, да, конечно! Будьте здравы. И спасибо за службу, — Крылов по очереди пожал мужикам тяжелые, будто свинцом налитые, узластые руки. — Вы уж сильно здесь, в Тюмени, не того… Соблазнов много, поостерегитесь.
— Да мы, конешно… Нешто не понимаем, барин, — забормотали мужики, хотя по их глазам было видно, что прямо отсюда устремятся они в долгожданный трактир. — Да нам и не можно… Лошадей куда ж…
Дольше других Крылов задержал в своей ладони узкую, холодную, как лед, руку Акинфия.
— Прощай, Акинфий. Да помни, что я говорил тебе. Понадоблюсь, ищи меня в Томске, в университете. Кто знает, может, пригожусь?
— Прощай, барин, — хмурясь отчего-то, пряча глаза, ответил паренек. — В каждой избушке свои поскрыпушки. У тебя своя дорога, у реки — своя, у меня — третья.
— Так ведь и дороги сходятся, — не согласился Крылов. — Экий ты, право, Акинфий.
— Каков есть.
С лёлей пообнимались троекратно, по-русски.
— Спасибо тебе, отец, за науку, за рассказы твои. Любопытно мне было с тобой, полезно, — сказал Крылов.
— Дак вить… оно так, — прослезился дедок. — Хороший ты барин, оно и любопытно. Може, не эдак выходило, не прогневайся А мы што, будем жить-поживать, мед-пиво попивать. Наше дело такое, где упал, там и вставай…
И он раскатился мелким дробным смехом, озаряя напоследок, полюбившегося барина доверчивой пустотой младенчески беззубой улыбки. Таким и запомнился.
Великий Сибирский тракт свел Крылова с людьми, ставшими за время путешествия близкими. Он же и разъединил их, уступая власть свою другой великой дороге — реке.
Номер в пристанской гостинице оказался вполне сносным. Даже с видом на Туру.
Крылов подошел к окну, распахнул. С заречных долин доносилось слабое дыхание сенокоса, затем оно пропало, сменившись душновато-кислой вонью дубленых кож.
— Закройте окно, Порфирий Никитич, — заботливо посоветовал Пономарев, готовя таз, кувшин, воду и полотенце. — Мы уж с Габитычем узнавали. Здесь как раз напротив кожевенные да овчинно-шубные заводы почитай со всей Тюмени собраны. Так что оно и понятно… Местные сказывают, даже купаться нельзя. Опасно! Накожную болезнь подхватить можно!
Крылов с сожалением прикрыл створки. Настроение, приподнятое было хорошим видом на реку, поугасло. И отчего же так получается неладно?! Человек и природа никак не могут ужиться друг с другом. Либо она его наказует стихиями, бурями да землетрясениями. Либо он ее изводит под корень… Что с этой бедной Турою станет лет через двадцать-тридцать? И рыба уйдет, и вода погибнет, от ядовитой грязи задохнется…
На высях нагорных свобода и воля!
Эфир не отравлен дыханьем могил;
Природа везде совершенна, доколе
С бедою в нее человек не вступил.
Шиллеровские стихи из «Мессинской невесты», запомнившиеся с юности, наполнились вдруг особым смыслом.
— …Дубленки здешние на всю Сибирь славятся, — спешил избавиться от груза добытых сведений Пономарев. — Тюменцы кожи-то выделанные в Барнаул поставляют. А там наловчились барнаулки шить. Видали, может? Модные нонче полушубочки! Вот приедем в Томской, получите жалование, и вам такую закажем. Модную да теплую.
— Да, да, Иван Петрович, непременно, — рассеянно ответил Крылов. — Что еще здесь имеется знаменитого?
— А ковры! — с готовностью откликнулся Пономарев, старательно поливая мимо рук. — Яркие-преяркие! И все цветами, букетами да бутонами по темному полю. Все мальвы да георгины… Мохровые ковры делают, с ворсом. И паласы безворсовые тоже. На паласах узор попроще: олени, кошки, собаки, кони. Но тоже ничего. И главное, екзотично! Чисто по-сибирски. Еще сундуки ладят кованые. Из кожи налима кошельки выделывают…
— От Маши не было писем? — прерывая падкого на экзотику Пономарева, спросил Крылов.
— Нет, Порфирий Никитич, не было. Да и не уговаривались ведь. Ужо до Томска потерпите, напишет Машенька. Непременно напишет. Я сестру знаю.
Крылов склонил голову, подставил под струю воды прокаленную в пыли и на солнце шею. Он тоже знал Машеньку: скупа на письма, не побалует лишней, не обещанной лаской… Ну да и он сам хорош, тоже не Сахар Медович: одну только депешу из Камышлова и отправил жене…