Упразднение тела: японский тоталитаризм и культ смерти — страница 3 из 5

Маньчжурские события стали переломными в новейшей истории Японии не только с точки зрения политической. Они также знаменовали смену духовно–психологической и поведенческой парадигмы. На первое место выходил теперь не созидатель, а разрушитель. Именно разрушителя стали считать созидателем. Мерилом человека становилась не жизнь, а смерть. Именно покойник стал вызывать наибольшее уважение. Покойника уважали больше живого. Награждать живых героев и повышать их в звании принято не было. На внеочередное повышение в чине могли рассчитывать только покойники. Смерть стала напитывать трупным ядом воображение поэтов и художников. Метафорическое сознание оказывалось сильнее прагматических соображений. И если смерть героев Русско–японской войны воспринималась как горе, то смерть «трех героев» вызывала слезы радости. Подчеркнутая эмоциональность выражения чувств (совершенно несвойственная японцам в повседневной жизни!), горючие слезы, застилавшие глаза и туманившие взор, были симптомом прогрессирующей некрофилии.

Лауреат Нобелевской премии Оэ Кэндзабуро так вспоминал свои пришедшиеся на войну ранние школьные годы: «Даже ученики младших классов трепетали перед императором. Помню, как тряслись у меня колени, когда учитель спрашивал, что мы намерены делать, если император прикажет нам умереть. Ошибусь — и конец, казалось мне.

— Что ты сделаешь, если император повелит тебе умереть?

— Умру. Сделаю харакири, — бледнея, отвечает мальчишка.

— Хорошо! Следующий! — выкликает учитель, поднимая с места нового ученика.

— А ты, что ты сделаешь, если император прикажет тебе умереть? Говори!

— Умру! Совершу харакири!»

Журналисты и писатели превозносили готовность к смерти японского солдата. Они сообщали о воине, который, не намереваясь вернуться живым домой, развелся со своей молодой женой; о сыне, который перед отправкой на фронт попросил мать «омыть» в бане его тело, как если бы он уже был покойником.

Для обоснования тезиса об уникальной способности японца к самопожертвованию пускались в ход любые аргументы. В том числе и природный — тогдашние публицисты увлекались идеей уникальности японской природы и климата, под воздействием которых будто бы вырабатывается столь же уникальный менталитет. Одним из приверженцев географического детерминизма был Томомоцу Энтай (1895–1973). Он писал: «Теплый климат располагает к частым купаниям и омовениям тела, возбуждает желание избавиться от загрязнения. Это, по–видимому, одна из причин, обусловивших основную черту японского характера — простое отношение к смерти. Корейцы, точно так же, как европейцы, неохотно прибегают к купаниям. Это объясняется холодным климатом, в котором они живут. В комнатах у них даже имеются приспособления для отправления естественных потребностей в ночное время. Такой дух эпикуреизма, конечно, не способствует возникновению желания держать себя в чистоте, особенно в том случае, если для этого необходимо было бы расстаться с жизнью. Моря, окружающие со всех сторон Японию, воспитали в ее жителях, может быть за некоторым исключением для жителей горных местностей, вольный и открытый характер. Моря ослабили эгоцентрические побуждения, свойственные каждому человеку, сделали японца отважным и вольным, как степной ветер. Эта особенность японского характера вылилась в форму идеи решительного приятия смерти и самопожертвования. Будучи страной вулканов и землетрясений, Япония с этой стороны воздействовала на выработку указанных черт национального характера. В Токио и его окрестностях землетрясения почти никогда не прекращаются. В этом смысле столица Японии является ареной, где жители почти ежедневно тренируются в приятии смерти. С другой стороны, Япония не изобилует материальными ресурсами. Неимущие же люди в гораздо меньшей степени, нежели имущие, цепляются за жизнь»[2].

Все японцы служили государству и императорской Японии. Само понятие государства считалось священным. Оно было превыше всего, само государство и его концентрированное воплощение — император — были объектом почитания. И смерть за государство следовало принимать с улыбкой. Такая же улыбка требовалась и от матерей погибших воинов. Жизнь близкого человека, жизнь, отданная за императора, должна была восприниматься как счастье.

Как и все остальные японцы, члены императорской фамилии служили в армии. Принц Нагахиса тоже был призван — в артиллерию. Он погиб в результате авиакатастрофы, но об этом мало кто знал; считалось, что он геройски пал за родину. В школьном учебнике описывалась сцена доставки гроба с его прахом в родной дом. «Перед главными воротами находился четырехлетний молодой принц Митихиса; в руках он держал флаг Японии, на котором отсутствовала траурная лента. Он ожидал триумфального возвращения своего отца. Вероятно, он находился под влиянием слов своей бабушки, которая сказала: «Твой отец возвращается с честью и с триумфом, а потому его следует встречать, произнося в сердце: Банзай!» Из прихожей гроб сначала занесли в «комнату сакуры», которую занимала мать… В этой комнате мать произнесла добрые и наполненные любовью приветственные слова по отношению к сыну, который стал божеством».

Это настоящая «встреча гроба», смерть и похороны описываются в терминах встречи, а не прощания. А раз это встреча, то здесь не место для горя. «Правильная» смерть — это триумф, победа духа над плотью. Важно, чтобы ты сделал все, что в твоих силах. Кто в реальности победил на поле боя — имеет второстепенное значение. Императорская фамилия подавала японцам пример, как следует встречаться со смертью: отказавшись от всего человеческого в своей природе. Одержав победу в схватке с самим собой, человек становился «сверхчеловеком», «ратным божеством», то есть настоящим японцем. Встречу останков воина, погибшего на поле боя, называли «безмолвным триумфом». Он не имел никакого отношения к победе или поражению. Само возвращение павшего домой являлось триумфом.

Поминальные службы в токийском святилище Ясукуни, где начиная с середины XIX века почитали лояльных подданных, отдавших жизнь за императора и родину, проводились с особым размахом. Принять участие в них приглашались родственники погибших со всей страны. Считалось, что души павших воинов собираются в эту ночь в храме и превращаются в божеств. Экзальтированные газетчики того времени говорили о «триумфальном возвращении к божествам». Прямые радиорепортажи из Ясукуни приобщали всех японцев к грандиозному действу.

Подавляющее большинство японцев в то время свято чтили своего императора и верили в загробную жизнь. Достойная смерть во имя императора и государства считалась важнейшей обязанностью подданных, а обеспечение похорон «по высшему разряду» — важнейшей обязанностью государства. Тоталитарное государство пленялось магией больших чисел. Отдельные люди и малые числа его не интересовали. Его интересовали стадионы и площади. В традиционном синтоизме не существовало ритуала, который обеспечивал массовую трансформацию покойников в божеств. Огромное святилище Ясукуни и его незастроенные окрестности представляли собой прекрасную площадку для возгонки «народного духа» до нужного градуса. В традиционной Японии смерть считалась делом нечистым, и императору строго запрещалось посещение похорон. Императоры Мэйдзи и Тайсё (1912–1926) придерживались этого запрета. Однако для Сёва (1926–1989) запрет был ослаблен: в дни поминальных действ в Ясукуни он находил время, чтобы посетить святилище.

В 1943 году появилась книга под названием «Японские матери». Потерявшие своих сыновей женщины говорили о том, что никогда не показывают на людях своего горя, что умереть от пули — лучше, чем умереть от болезней. Из пяти десятков опрошенных матерей только одна ответила, что она заплакала, получив известие о смерти сына. Сын с радостью выполнил свой долг верноподданного, а потому горевать означало бы нарушить материнский долг — такова была безжалостная логика японской империи.

Появление этой книги весьма показательно. Никому не пришло бы в голову написать книгу «Жены Японии»: образ жены, оплакивающей мужа, находился на периферии общественного подсознания. Что же касается чувств матери по поводу смерти сына, то корреспондент газеты «Токё нити нити симбун» так передавал внутренний монолог одной из них: «Плакать нельзя. Наохару больше не мой сын. Наохару стал божеством, так что я буду радоваться твоей смерти на поле боя».

Матерям предлагалось считать, что они растили детей не для жизни, а для смерти. Смерти во имя императора. Их убеждали в том, что жизнь и смерть сына являются актом публичным, а не частно–семейным. Государство–семья, в которой ее главой считался император, с легкостью уничтожала семью обычную.

Журналисты хвалили матерей за то, что они жертвовали собой для воспитания детей, которые в свою очередь жертвовали собой во имя великой японской империи. Женщинам в репродуктивном возрасте следовало поторопиться: в стране был принят грандиозный план по увеличению рождаемости. Японии были нужны божества. Газета «Ёмиури» опубликовала в 1942 году радиолекцию начальника информационного отдела ВМФ Хирадэ Хидэо, прямо заявившего: «Если нет матерей, войне не быть. [К счастью,] это невозможно, а потому война не прекратится. Если во время войны найдутся хорошие матери, победа будет за нами. Поскольку хорошие матери народят хороших воинов». Страна вела «священную» войну, и всем следовало причаститься к этой святости — а это означало, что в Японии больше нет просто матерей, просто сыновей, просто людей. Все они были просто функциями войны.

Идеологи японизма считали, что только японцы способны на бесстрашную смерть. И они всячески убеждали соотечественников в том, что только японцы достойны такой участи, что добровольная смерть является нормальным исходом любой жизни — даже самой молодой. В 1940 году в прокате появился художественный фильм «Китайская ночь». Он рассказывал о любви японского военного моряка и молодой китаянки. У фильма было три версии финала. В китайском прокате влюбленных ждала свадьба. Зрителям стран Юго — Восточной Азии предстояло увидеть, как едва не погибший герой возвращается с поля сражения и спасает от самоубийства свою отчаявшуюся возлюбленную. В японской версии китайские коммунисты убивают моряка после свадьбы, а девушка кончает жизнь самоубийством. Авторы фильма хотели сказать: породнившись с японцем, китаянка прониклась японским духом и потому стала способна чувствовать и поступать так, как надлежит японцам.