Упрямый Галилей — страница 6 из 144

И страшные выдумывают враки:

Что в два часа припадок с ним бывает, —

Сегодня нет, а завтра будет паки.

От них подохнут и собаки,

Не то что папа. В общем же похоже,

Что как-никак его прихлопнут все же.

(«На болезнь папы Климента в 1529 году».

Пер. С. Шервинского)60.

Берни был также автором написанных в терцинах стихотворений сатирического и временами непристойного содержания, так называемых капи́толи (capitoli). Часто капитоли содержали в себе иронические похвалы (с использованием сниженной бытовой лексики) низким предметам61: «Капитоло об угре», «Капитоло о ночном горшке» Берни, «Капитоло о поцелуе» Джованни делла Каза, «Капитоло в честь Приапа» Мауро, «Капитоло в честь слюны» Дольче и т.д.62 Галилеева поэма против ношения тоги также относится к жанру capitolo. Тосканского математика привлекала такая манера письма. В заметках к небольшому полемическому трактату, который вышел под именем Б. Кастелли, но едва ли не главным автором которого был Галилей (во всяком случае, большая часть рукописи написана его рукой)63, есть интересный фрагмент. «Я не могу, – пишет Галилео, – прибегать к уловкам, равно как и к шутливым аргументам, использующимся при защите парадоксов, поскольку я отстаиваю истину». И далее в качестве примера остроумных шутливых рассуждений он приводит «забавные восхваления (piacevoli lodi) Берни», когда тот «превозносит предметы низкие и ничтожнейшие, вроде ночного горшка, чумы, долгов, Аристотеля и т.д.»64. Как видим, хотя Галилей, говоря о серьезных научных предметах, воздерживался от приемов литературного бурлеска, однако не возражал, если Аристотеля относили к числу «soggetti magrissimi» наряду с ночным горшком. (Впрочем, к Аристотелю он, особенно в зрелые годы, относился в действительности не столь пренебрежительно, как это может показаться на первый взгляд. Галилей понимал, что аристотелизм – это цельная и глубоко продуманная философия и противостоять ей может только не менее последовательная и глубоко аргументированная позиция.)

В полном соответствии с канонами жанра Галилей начинает свою поэму с сократовского вопроса: «что есть величайшее добро (sommo bene)?» Традиционный христианский ответ сводился (и сводится) к тому, что summum bonum – это Бог. Berneschi в своих capitoli обыгрывали эту тему, естественно, по-своему. Скажем, Мауро в «Capitolo in lode di Priapo» связывает высшее благо с locus amoenus (восхитительным местом) у мужчин, и его главный герой (Priapo) гарантирует дамам, что «для каждой из вас, кто приблизится ко мне, путь к высшему благу (la via del sommo bene) станет более широким»65. А Варки связывал sommo bene с вареными яйцами66.

Не отставал от них и Галилей. Он начал свою поэму с жалобы на то, что философы так и не решили, где и как надлежит искать добро и благо. Причина, по его мнению, заключается в том, что не там ищут («Perchè non è dove lo van cercando»)67. Поскольку путей исследования и поиска великое множество, пизанский профессор предложил познавать добро и благо через изучение их противоположности, то есть зла («Lo stil dell’invenzione è molto vario; // Ma per trovar il bene io ho provato // Che bisogna proceder pel contrario: // Cerca del male, e l’hai bell’e trovato»), ведь добро и зло похожи друг на друга, как цыплята на рынке («Però che ‘l sommo bene e ‘l sommo male // S’appaion com’i polli di mercato»). К примеру, если кто хочет узнать, что такое пост, пусть сначала выяснит, что такое масленица («Chi vuol saper che cosa è l’astinenza; // Trovi prima che cosa è ‘l carnovale»). И далее Галилей обращается к вопросу, что есть «непревзойденное зло», то есть величайшее зло мира, которое служит источником всех других зол («Io piglio un male a null’altro secondo, // Un mal che sia cagion de gli altri mali, // Il maggior mal che si trovi nel mondo»)68. Это вселенское зло, утверждает Галилей, именуется <…> одеждой (vestiti) и, соответственно, «высшее благо – ходить обнаженными (che ‘l sommo ben sarebbe andare ignudo69, подобно животным. Тем самым Галилей противопоставляет ложь одежды и истину тела. (Следующие три абзаца блюстителями нравственности, не достигшими 60-летнего возраста, могут быть опущены.)

Давайте, предлагает пизанский профессор, рассмотрим вопрос об одежде «согласно чувству и разуму», для чего обратимся «к древним счастливым временам, лишенным всякого обмана и заблуждений (Volgiti a quel felice tempo antico, // Privo d’ogni malizia e d’ogni inganno)», когда все, и стар и млад, ходили без одежд и все, что было в людях доброго и прекрасного, было видно со всех сторон («Ma quant’era in altrui di buono o bello // Stava scoperto da tutte le bande»). Не было необходимости напрягать ум и по тем или иным признакам (da qualche contrassegno) догадываться, как в действительности устроены и выглядят вещи, ибо все было явлено, «все продавалось по своей цене (E si vendeva a peso e a misura)». Скажем, молодой жене не приходилось жаловаться родителям, что ее супруг, как это выяснилось уже после свадьбы, «слишком скудно экипирован (troppo mal fornito70. А в другом случае молодой человек, богато одаренный природой, связывал себя с женщиной со «столь малым входным отверстием (sì poca entrata)», что ему там «негде было разместить свой инвентарь (Che non v’è da ripor la masserizia)», и поэтому его супруга оставалась безутешной (sconsolata). В древние же времена все соответствия между разными полами («La proporzion tra l’uno e l’altro sesso») можно было видеть непосредственно и заранее, да и французской болезни можно было не опасаться, ибо в обществе людей, не носящих одежд, все ее признаки были зримы («era palese»). А нынче?! С виду девушка может казаться вполне приличной, а как начнешь ее изучать «sotto panno» (под одеждой), так выясняется, что она «come’l vaso di Pandora»71. И все потому, что одежда – это орудие обмана, она такое же изобретение дьявола, как артиллерия («Son tutte quante invenzion del Nimico; // Come fu quella dell’artiglierie»)72.

А если говорить о тоге, то это один из худших видов одежды. Как можно, нося тогу, вести нормальную жизнь? В ней, возмущается Галилей, «я не могу заниматься своими делами (io non posso fare i fatti mia73. «Ну как бы я ходил (в тоге) к девицам (Come sarebbe andar alla fanciulla)»! «Мне придется оставаться за дверью, тогда как кто-то другой будет развлекаться в доме (Ma mi tocca a restar fuor della porta, // Mentre ch’un altro in casa si trastulla)». Действительно, обидно!

«Говорят, – не унимается Галилей, – что если ученейший доктор наведывается в бордель – это его серьезная ошибка, ибо значительность тоги такого не допускает». Но эта странная ситуация (невозможность завалиться в бордель в академической одежде) толкает человека к другому греху (peccataccio), заставляя его «часто употреблять свои руки (bene spesso adoperar le mane74.

И, наконец, еще одно существенное неудобство тоги, так сказать, латринного свойства: «когда доктор выходит на улицу, даже если просто по нужде, заметьте, что тогда с ним происходит – и идет-то он как-то крадучесь, из стыда ползет вдоль стен или продирается в других подобных местах для важных персон, и кажется, будто он бежит прочь от неприятностей»75.

Конечно, если Господу Богу угодно, Галилей согласен носить одежду («Però se vuol così Domenedio, // <…> // Io son contento andar vestito anch’io»), но предупреждает: не следует думать, будто он на стороне желающих облачаться в тогу, как какой-нибудь фарисей, доктор прав или раввин. Нет, восклицает тосканский ученый, «я вовсе не еврей, хотя, если судить по моей и моих предков фамилии, может показаться, будто я произошел от какого-то иудея (Non lo pensar; ch’io non son mica Ebreo, // Se bene e’ pare al nome e al casato // Ch’io sia disceso da qualche Giudeo76. Д. Хейлброн по поводу этого фрагмента заявил: «No doubt it is anti-Semitic»77. Возможно, с той оговоркой, что к обычному для того (и не только того) времени антисемитизму часто примешивалась неприязнь к иудаизму.

Таким образом, длинная одежда, будь то академическая тога или облачение раввина или католического священника, служила для Галилея символом обмана, маски, скрываюшей либо неприглядную суть78, либо истинные прелести под оболочкой общественного положения.

Осенью 1592 года Галилей покинул Пизу, чтобы занять кафедру математики в Падуанском университете. Он был совершенно согласен с мнением своего коллеги, профессора медицины Пизанского университета Джироламо Меркуриале, который убеждал тосканца: «Studio di Padova