Урод продрался сквозь густые заросли чертополоха, разыскал под забором дыру, которую сам прорыл. Огромная, с молодого теленка, овчарка, как и предполагал Урод, обедала. Сунув голову в кормушку, она ела с таким аппетитным хрустом и чавканьем, что у боксера задрожали ноги, горло сдавили спазмы, и он против своей воли трусливо, как подхалим, тявкнул:
— Здравствуйте, товарищ Катон.
Катон в знак приветствия небрежно помахал хвостом. Урод хотел было обидеться, но не обиделся и тем же подхалимским тоном сказал:
— Приятного аппетита, товарищ Катон!
Катон на минуту оторвался от кормушки и, насмешливо скаля зубы, посмотрел на Урода:
— А, это ты, калека?
Урод от обиды поморщился, но обострять отношения не стал.
— Ошибаетесь, сосед, не калека. Уродом меня кличут, — вежливо заметил он Катону.
— Это все равно, — буркнул Катон и с маху сунул морду в горшок, стоявший рядом с кормушкой. Горшок плотно сел ему на голову. Катон отчаянно и злобно замотал головой, но горшок сидел на морде прочно и не хотел сниматься.
«Так тебе и надо, обжоре!» — злорадно усмехнулся Урод и ехидно посоветовал:
— Вы его, товарищ Катон, об камушек стукните.
Катон с маху хватил горшок о камень, взвыл от боли и, грохоча цепью, бросился на Урода. Цепь отбросила Катона назад.
— Эх ты, тупица. Сколько лет сидишь на этой цепи и все никак понять не можешь, что она короткая.
— Ну и радуйся, что короткая. А то бы я с тебя в один миг стащил шубу, — проворчал Катон и стал облизываться.
— Как это стащил бы? Ты? — удивленно спросил Урод и, покачав головой, добавил: — Ничтожество.
Оскорбление Катон пропустил мимо ушей. Он хорошо поел, на него снизошло благодушие, и ругаться ему было лень. Урод же был голоден, зол, и ему хотелось вывести Катона из себя.
— Эй, ты, слышишь, за забором человек идет. Чего же не лаешь?
Катон перестал выискивать блох и равнодушно ответил:
— Зачем? Хозяина все равно дома нет.
— А ты что, лаешь только при хозяине?
— Конечно.
— Почему так?
— Да потому, что не будешь лаять — хозяин палкой огреет.
— Ну-у?! — изумился Урод. — И тебя часто бьют?
— А почти каждый день.
— И сегодня будут бить?
— Обязательно, — уверенно заявил Катон.
— За что?
— А вот видишь. — Катон повернул морду и показал на разбитый горшок, потом лениво зевнул и спросил сам: — А что ты так удивляешься? Словно тебя самого не лупят.
Урод, чтобы разжалобить Катона, понес на хозяина напраслину. Лупит, ругается, грозит сдать на мыло и почти не кормит.
Катон возмущенно взвыл:
— Какая бессовестная свинья твой хозяин! Морить собаку голодом! Ты и сейчас жрать хочешь?
— Ужасно, — прошептал Урод и наклонил голову, чтоб скрыть слезы.
— А я как раз все слопал. Что же ты мне раньше не сказал? Я бы тебе, может быть, что-нибудь оставил, — недовольно проворчал Катон и почесал лапой ухо.
Урод, униженно изгибаясь и принося тысячу извинений, попросил товарища Катона разрешить ему полизать его кормушку. Катон смилостивился, разрешил Уроду полизать кормушку и насовсем подарил ему здоровенную кость телячьей ноги. Но кость была такая гладкая и чистая, что Урод вынужден был вежливо от нее отказаться.
Простившись с Катоном, Урод отправился в сад другого соседа, у которого был поросенок и неплохая помойная яма. Кормушку поросенка он так старательно вычистил, что ему бы позавидовала самая чистоплотная хозяйка. Помойка тоже его не порадовала. Он целый час в ней рылся и нашел всего лишь полкартофелины, изжеванную селедочную голову и две тощие колбасные шкурки.
Когда уже совсем стемнело, Урод вернулся домой на крыльцо и свернулся под дверью клубком.
На киностудию Отелков приехал во второй половине дня, когда гвалт, беготня по коридорам и хлопанье дверями достигли своего предела. К этому времени заканчивались заседания, совещания, худсоветы, редсоветы, техсоветы и прочие советы. Люди, ручьями вытекая из бесчисленных кабинетов и залов, заполняли длинные коридоры студии, сновали по ним туда и обратно, собирались кучками, как пчелы на сотах.
Иван Алексеевич, пожимая на ходу руки, пробрался на широкую лестничную площадку, соединявшую служебную часть студии с деловой, то есть съемочной. Эту лестничную площадку называли «Аглицким клобом». Здесь всегда толпились обиженные, обойденные и отвергнутые, сюда приходили и те, кому совершенно нечего было делать, и те, кому всегда было некогда. Сюда тащили все: радость и горе, последнюю новость, новейший анекдот, очередную сплетню.
Иван Алексеевич презирал «Аглицкий клоб» и бывал там от случая к случаю. Сегодня же он направился туда с единственной целью поймать непременного завсегдатая «клоба» Васеньку Шляпоберского и перехватить у него хотя бы пять рублей. К удивлению Отелкова, площадка на этот раз пустовала, если не считать молодого режиссера Виктора Изварина и молодого сценариста Гудериана-Акиншина. Они стояли облокотись на перила и лениво перекидывались словами. По их хмурым лицам Иван Алексеевич догадался, что вряд ли они обмениваются любезностями. Отелков тоже привалился к перилам, закурил и стал ждать. Этим не замедлил воспользоваться сценарист.
Про Гудериана-Акиншина на студии говорили, что это человек железной воли, самостоятельно решает вопросы мирового значения и читает труды генерала Гудериана. Поэтому-то к его заурядной фамилии и добавили кличку Гудериан. Сценарист был помешан на военной тематике. Да он и сам этого не отрицал и при разговоре любил ввернуть словечко или целую фразу из военной терминологии.
— Слушай, Отелков, как тебе нравится название картины — «Броневой колпак»? — заговорил сценарист, размахивая тоненькой, как сухая ветка, рукой.
Иван Алексеевич пожал плечами:
— Ничего.
— А если назвать «Теплая рукоять»? Звучит?
Отелкову очень хотелось сказать сценаристу: «Отстань, дурак!» — но не сказал и опять, пожав плечами, согласился, что «Теплая рукоять» тоже звучит. Гудериан-Акиншин придумал еще пять названий, и все они, по мнению Ивана Алексеевича, неплохо звучали.
Виктор Изварин, считавшийся на студии очень талантливым режиссером, вероятно, потому, что еще не отснял ни одного метра пленки, презрительно усмехнулся. Гудериан-Акиншин давно предлагал ему соавторство, еще когда его сценарий назывался просто «Боевая диагональ».
Режиссер Изварин равнодушно заметил:
— Все равно ни черта не получается у тебя, Гудериан.
Сценарист покосился на Изварина:
— Посмотрим. Сражение еще не кончилось. — И схватил Отелкова за рукав: — Иван Алексеевич, ради бога, послушайте хоть одну страницу… Это же настоящее искусство!
Делать Отелкову все равно было нечего, и он милостиво согласился послушать настоящее искусство. Гудериан-Акиншин трясущимися руками вытащил из рыжей папки сценарий, отыскал нужную страницу и, как рыба, хватая ртом воздух, начал:
— Блиндаж в пять накатов. Полковник Вильгельм Вейс спит на железной койке под черным одеялом…
Виктор Изварин, выставив шикарный остроносый ботинок и покачивая им, удивленно спросил:
— Что? Полковник спит под черным одеялом? Да разве так пишут?!
Сценарист побледнел.
— Тебе не нравится «под черным одеялом»? Хорошо. Я напишу — «под серым». Какое это имеет значение?
Гудериан-Акиншин выхватил из кармана перо, торопливо перекрасил черное одеяло в серое и хотел было читать дальше, но режиссер опять перебил;
— Охота тебе его слушать, Отелков! Я же как пять пальцев знаю этот сценарий…
Сценарист дернулся, словно его ударили по затылку:
— Это называется предательский выстрел в спину.
— Ну-ну, скажи еще что-нибудь про косоприцельный огонь, — засмеялся Изварин и, одернув пиджак, пошел навстречу кудрявому блондину в ярком галстуке:
— Как проба, Вадим?
— Утвердили, — небрежно ответил Вадим и, не сдержав радости, растянул рот в широченной улыбке.
Отелков отвернулся. Вся кровь бросилась ему в лицо, и стало так жарко и больно, словно его ошпарили. Вадим Хицкалов был тот самый артист, которому отдали роль Ивана Алексеевича. Хицкалов, увидев Отелкова, мгновенно погасил улыбку и, подойдя, протянул руку:
— Здравствуй, Ваня.
Отелков, не глядя, сунул Вадиму руку и, мучительно выдавливая улыбку, сказал:
— Слыхал. Тебя можно поздравить?
— Кажется, — пожимая плечами, ответил Хицкалов и, вынув портсигар, предложил Ивану Алексеевичу папиросу. Они закурили и уже больше не сказали друг другу ни слова. Вадим, чтобы скрыть радость, нарочито хмурился, морщил лоб, кусал губы. Иван Алексеевич думал, что сейчас самый подходящий момент занять у Вадима пятерку: если у него есть, наверняка не откажет.
На площадку выкатился из коридора поэт Саша Вызымалов. Был он непомерно толстый и круглый. Вытирая платком красное мокрое лицо, он выпалил:
— Пошли!… Писал текст для песни. Двадцать раз переделывал, наконец-то пошли!…
Сообщение Саши никого не обрадовало, но это его не смутило. Он схватил за рукав Гудериана-Акиншииа, отвел в угол и стал читать ему свои стихи. Сценарист слушал рассеянно и все пытался вырваться. Но Саша своим животом опять загонял тощего сценариста в угол.
Громко беседуя, ввалилась компания молодых артистов. Один из них сообщил, что последнюю работу грозного режиссера Гостилицына положили на полку. Директор с начальником сценарного отдела умоляют Гостилицына переделать, а он наотрез отказывается. Другой артист в связи с этим событием высказал ряд пространных и непонятных умозаключений. Третий рассказал два свежих анекдота.
«Клоб» заполнялся. На площадке становилось тесно и шумно. Теперь говорили все, даже те, кто вообще ничего не знал. Но «Аглицкий клоб» тем и отличался, что здесь можно было ничего не знать, зато все, что хочешь, сказать.
Словесная трескотня действовала на нервы Ивана Алексеевича угнетающе. Он отлично видел, что все здесь в основном бездельники, совершенно ненужные искусству люди. И он должен был терпеть их, толкаться тут и вместе с ними тонуть… Трясина все глубже и глубже засасывала Отелкова, и он не питал никакой надежды вырваться из нее, да и не знал, куда вырываться.