Уроки украинского. От Майдана до Востока — страница 9 из 56

Стекло снова поднимается. Машина трогается и медленно едет по примерзшей брусчатке.

— Это мэр Нового Раздола, — говорит Ирина. — Собирает своих людей в Киев. Мэры сейчас поднялись страшно, потому что реально денег в бюджете нет.

На площади Тараса Шевченко собрались люди — больше, чем та может вместить. Заполнены даже ступени, ведущие к ней. Над головами и зонтами поднимается каменная рука Шевченко и вонзается в серое утро. Синяя сцена Евромайдана желтеет флагом Евросоюза. Колонки далеко разносят голоса выступающих.

— А вчера было меньше людей, — говорит Ирина. — Все думали, Майдан уже заканчивается. Но после того, как мы увидели, что их там в Киеве бьют… Бьют сапогом, который мы купили за свои налоги, потому что думали, это поможет нашей беспеке… Как это слово по-русски? Безопасности! Если бы Янукович не трогал этих детей… Лично я на Майдан не собиралась. Я понимала, что буду бороться своими методами, буду пытаться достичь каких-то экономических договоренностей для своего города. Я после того, что они сделали, я со своими людьми из Равы Русской и соседних сел неделю простояла на Майдане в Киеве.

За поворотом Львов заканчивается. Вырастает белый кирпичный забор, покрытый налетом дорожной пыли. За ним растут темные деревья, густо усыпанные шарами потемневшей омелы.

— Почему люди вышли в этот раз? — спрашивает Ирина, обнимая ладонью переключатель скоростей. — Потому что людей снова обманули, им два года говорили — «Мы идем в Европу». И делали все для того, чтобы люди поверили этим словам. Но в один прекрасный день им сказали: «Нет, мы не идем в Европу! Это — невозможно! Россия сказала, что введет против нас санкции и экономика упадет!». А вы два года об этом не знали?! — спрашивает она украинскую власть, которая, конечно же, не едет с нами в одной машине. — Когда мне говорили, что курс нашего правительства — на Европу, мне это импонировало, я, как мэр, это подхватила и начала пропагандировать. Я всем говорила: «Мы — Европа!».

— А что делает вас Европой? — спрашиваю я.

За окном — лошадка, запряженная телегой, аккуратно переставляет копыта по обледенелой дороге. На обочине продаются метла и веники, составленные черенками друг к другу. Тянутся низкие дома, а над ними, на ветвях высоких деревьев — все та же омела.

— Мы — Европа, — отвечает Ирина. — Польская сторона буквально в двадцати километрах от нас. Нас разделили границей, но ментально разделить не смогли. Каждый год первого ноября поляки приезжают к нам на кладбище — там лежат их отцы, а мы едем к ним — там лежат наши деды и бабушки. Мы настолько повязаны, что… — она не договаривает. Журчит звонок в ее телефоне. — Еще один мэр звонит… — успевает она сказать мне. — Та, — говорит в трубку. — Мы едем. Я тарюся продуктами и еду после обида сегодня. Давай тарься и зустринемося. Добре, тремайся…

— Вы не боитесь, что после того, как Украина вступит в Таможенный союз с Россией, у вас, мэров малых городов, возникнут проблемы с властью? — спрашиваю я.

— Умные люди всегда боятся, — серьезно отвечает она. — Для нас это — уголовное дело. Но невозможно всех посадить. Так нельзя… Так с нами нельзя.

— А почему с вами так нельзя?

— Потому что в западных украинцах есть хребет, которого Янукович не видит и не понимает. Нас можно быстрее убить, но хребет не сломать. Люди будут стоять до конца, и чем больше он давит, тем только хуже… Слава Иисусу Христу, — подносит к уху трубку. — Та, та Отче… То передайти мени, я буду у Львове… Видите, у нас поднимаются все, даже священники, — говорит, положив трубку. — Батюшка хочет продукты на Майдан передать. Я уже четвертый раз еду. Люди сами звонят — «Ира, передай продукты, возьми деньги». У нас рядом с Равой Русской есть село, там пятьдесят домов, у них денег вообще нет. Я не знаю, откуда они взяли, но они мне принесли для Майдана пять тысяч гривен. Это, знаете, как получается? Каждый отдал половину того, что у него было. Кто не может поехать, тот деньги сдает. Понимаете, в чем дело? Нельзя нас оскорблять… Я — управленец, я служила в армии, потом работала юристом, и я не понимаю, зачем Виктор Федорович идет на такой конфликт с народом. Он мог элементарно сказать, что «Беркут» превысил свои полномочия.

Дорогу перебегает низкая рыжая дворняга. Ирина тормозит, пропуская ее.

— Собачку надо пропустить, она ж в Европе, — смеется она. — Такая облезлая европейская собачка.

— Как вы решаете проблему с бездомными животными?

— Да никак. А что, убивать их? Я не могу отдать такой приказ. Нужны деньги, чтобы вывозить их в питомники возле Львова. Но те люди, которым мы платим деньги за вывоз, довозят их примерно досюдова и выпускают. А они прибегают назад. Я когда увидела через неделю ту же собаку, спрашиваю: «Слушай, за что я заплатила тебе деньги? Мы все гуманные, я понимаю. А мне что делать?». Я помню, как пел Владимир Высоцкий, а я, как военная, его очень уважаю. «Быть может, тот облезлый кот был раньше негодяем. А этот милый человек был раньше добрым псом».

Картинка за окном меняется. Дальше от Львова в сторону польской границы дома становятся богаче. Кирпичные и каменные, они показываются из-за заборов серыми крышами. Один из домов — желтый, двухэтажный — облеплен антеннами-тарелками, как деревья омелой.

— Вы говорите, вы — Европа, — начинаю я, — но я смотрю на окрестности, и вижу — они больше похожи на Россию, чем на Европу.

— Конечно же, — быстро соглашается Ирина. — Поэтому мы хотим в Европу, а не в Россию. Если бы Россия была для нас примером, мы бы хотели в нее.

— Но у вас, как и у Польши, были двадцать лет независимости, и вы могли бы стать похожей на нее…

— И что? У нас будет еще сто двадцать лет, и мы будем идти своим путем. Во‑первых, вы прекрасно знаете, что все золотовалютные фонды при разделении остались в России. И если Польше Европа начала помогать еще в девяностых годах, то нам — вот только недавно… Я готова терпеть. Я готова жить на хлебе и воде. Я готова работать без зарплаты. Но мы не хотим, чтобы нам врали. Посмотрите на меня. Я — мэр маленького города с населением в десять тысяч человек. Но у меня четыре высших образования, и я говорю на четырех языках. Я нормально разговариваю по-русски, хотя никогда русскому не училась. Я просто читаю русскую литературу.

— Ваша любимая книга?

— То, конечно, «Мастер и Маргарита» Булгакова. Но Маргарита она сама по себе — слабенькая такая. Не могла бороться за свою любовь настолько. Я — не такая! Я сильнее! — Она поворачивается ко мне. Ее подбородок тонет в черном меховом воротнике. — Я офицер запаса, — продолжает она, — и я мыслю, как мужчина. И сейчас, глядя на нашу оппозицию, я смеюсь над ними — «А вы в армии были хоть кто-то? Нет? И вы собираетесь революцию делать? В войну играть?». Я презираю тех политиков, которые говорят: «Мы брати вилы и рубать эту власть». Вот таких политиков я презираю! Если уж вы собрались делать революцию, то не выставляйте впереди себя детей, которых потом бьют сапогами по лицу!

— То есть вы считаете, что политические лидеры Майдана борются за власть, а не за Евросоюз?

— Я еду сегодня на Майдан, находясь в отпуске за свой счет. Я поддерживаю не оппозицию и не политиков. С ними я в буквальном смысле слова борюсь. Но, тем не менее, сейчас не время перетягивать этот… канат и рассуждать — плохая ли оппозиция. Восемьдесят пять процентов людей, стоящих сейчас на Майдане в Киеве, аполитичны. Они просто не хотят, чтобы их били за их же деньги. Просто нация проснулась. Сто тысяч вместе пели гимн Украине. А это, знаете, о чем говорит? О том, что точка невозврата пройдена. После того как люди ощутили, что такое солидарность, они стали другими. Ну, натурально другими! Вот и все. Власть тоже должна меняться, становиться гибкой, чтобы выдерживать все эти вызовы, которые бросает глобальный кризис и ЛГБТ-сообщество.

— Если ЛГБТ — это вызов, то бросает его Европа, в которую вы хотите. Разве нет?

— В Польше тоже невозможно провести гей-парад. Они — очень католические. Ну, что греха таить, так ведь и есть… Я люблю людей, но я считаю, что геи и лесбиянки — это… — она ищет подходящее слово, — это болезнь! И алкоголизм, и наркомания, и рак — тоже болезнь. Но никто же не выходит на площадь и не кричит: «У меня рак! Давайте, помогайте мне! Вы обязаны меня понять!». Так нельзя… Не надо вставать на площадях. Давайте, мы, нормальные, тоже выйдем и будем устраивать оргии.

— Вы бы многих обидели, произнеси эти слова в Европе, — замечаю я.

— А я их там произношу! И они нормально на это реагируют — толерантно. Я, как Уинстон Черчилль, родилась тридцатого ноября, и я, как он, — за демократию, но в каких-то рамках.

Рава Русская открывается желтыми домами, у некоторых — рельефные фасады. На одном из зданий — синий флаг с золотой россыпью звезд Евросоюза.

— Это я потихонечку их покрасила, — поглядывает Ирина на дома.

— Желтый — ваш любимый цвет? — спрашиваю ее.

— Мой любимый — фиолетовый, но не могу же я покрасить дома в фиолетовый? А это — памятник Яну Непомуцкому, мы его недавно только заново отстроили. Он — хранитель всей Чехии. Впервые его здесь поставили двести лет назад. — Она показывает через машинное стекло на серую статую, стоящую на постаменте. Очертания ее круглого нимба, украшенного звездами, напоминают рисунок на флаге Евросоюза.

С той стороны, где Польша, окраины Равы Русской продолжаются мерзлыми полями, на которых снег лежит редкими пятнами. На обочине вырастает синий указатель — «Варшава — 308 км». Строем стоят серые будки под синей крышей. Их белые пластиковые двери глухо закрыты. За ними — серые крыши российской таможни, нейтральная полоса, и красные крыши таможни польской.

— Вот эту сервисную зону я построила, — говорит Ирина. — Она пока не открыта. Здесь будет обменный пункт, бистро, аптека, туалет, все как в Европе. ЕС дал деньги, и мы какие-то минимальные проценты от себя добавили.

Машина поворачивает вправо, огибает объезд и возвращается в сторону Равы Русской. Теперь дорожный указатель говорит — «Киев — 598 км».