олод… Мой мост – издыхающий кит городского строения, мой мост, дрожащий от множества машин, мой мост…
Одно из пересечений Бульвара – улица Дачия (проспект Мира). Осенью деревья, высаженные по обеим ее сторонам, — а мой город зелен, ах, как он зелен…, — помогут и спасут любого дальтоника, любого слепца, любого равнодушного. Все цвета мира, все полутона и все оттенки его живут осенью на листьях деревьев, высаженных по обеим сторонам улиц моего города. Проезжая в троллейбусе, вы не отведете взгляда от них, этих цветов и цветков, тонов и оттенков, и, проехав, горько пожалеете, а о чем – неважно. Но мы, мы – проехали, и вот, мы наверху. Улица Гренобля. Холм. А там, – в долине, — виноградники бывшего Костюженского поместья.
Капли серной кислоты минувшего полвека назад дождя плавят листья, машины, дороги, и вот – 1941 год. Нет ни нас, ни Верхней Ботаники, — и ни будет ни нас, ни ее – а крестьянин везет в психиатрическую лечебницу нового главного врача, и нет здесь пока немцев. 1941 год. 18 июня.
— Что за чертовщина? – Главврач, да собственно, и не врач он, срывает со столба совершенно пустое объявление.
— Больные, товарищ доктор, — возница утирает лицо промокшей рукавицей, — все они. Вы бы навели там порядок. Кстати, вы, человек образованный, знаете, должно быть, — будет война, как говорят, или нет?
— Не мелите чепухи!
Новому врачу, — да и не врач он, а действительно, лишь – управляющий, неприятен вопрос крестьянина. Он, управляющий – молодой человек, двадцати четырех лет, выпускник педагогического института, специальность – преподаватель биологии. Биологию знает плохо. Совсем не знает. Впрочем, она психам и не нужна? Ему поручили все организовать.
Уроженец молдавского села Мартаноши, что на Украине, Василий Андроник, — сын Терентия Андроника, двухметрового мужика, шутя таскавшего пятипудовые мешки. Терентий Андроник расстрелян, как злостный «кулак». Маленького Василия отправили в Москву к родственникам по материнской линии (мать мальчика повесилась после расстрела мужа – кобеля, но доброго и веселого). Дядя – опекун, генерал Советской Армии, позже погибший при загадочных обстоятельствах в Иране, где он водил конвои… Распределению сюда, — на край Союза, и, стало быть, света, — Василий рад. Три – четыре года. Все забудется…
В общем, войны не будет, и Василий встряхивается. Толстые губы его, — память об арапе – денщике, хаживавшем к прабабушке, когда в селе стояла царская еще армия, — поджаты. Вот и больница.
Глава третья
— И неужели ничего нельзя поделать?
Старик с красноватыми прожилками на бледном носу умоляюще складывает руки на груди. Пахнуло валокордином. Он – писатель – фронтовик. Был хорошим фронтовиком, но стал плохим писателем. Что ж, лучше быть живым, но плохим писателем, чем каким угодно, но мертвым.
В преддверии дня Победы старик умолил меня опубликовать его полуполосное творение, окончательно добив отказом от гонорара. Ему, видите ли, хотелось лишь увидеть свою «окопную правду» в газете, а все остальное неважно. Врал. И я видел, что он врет, но, сердобольный дурак (да я, а не он!), текст опубликовал. Текст а–ля Вася Теркин. Все там было: удалые фронтовики, что под гармошку клали немцам по самые гогошары, песня лейся – разлейся, путь до Берлина, легко, шутя, играючи, а если кто и сдох, так все пускали слезу, благодарили партию, проклинали фашистов, и снова пели и плясали на бортах поверженных немецких танков.
— Ведь неправда? – дал я ему тогда последний шанс.
— Неправда, — печально согласился мой Твардовский. – Но вы напечатайте. Денег не надо.
А сейчас стоит передо мной и умоляет выдать гонорар: сердце, лекарства, больная жена… Б…ь! Конечно, я выдам ему гонорар! Я еще никому не отказывал и горжусь этим! Хотелось бы напомнить, конечно, старику, как я тогда предложил ему написать о штрафных батальонах (командиром одного из которых он был) и заградительных отрядах. Пообещал приличный гонорар. Но дедушка отказался:
— Да вы что?! Меня из районного Совета Ветеранов исключат!
Ладно. Выпишу я ему гонорар. Чуть позже мне, — а был я тогда уже заместителем редактора ежедневной городской газеты, — обольстительный титул с минимумом полномочий, — позвонил другой ветеран. Теперь уже – румынской армии. И визгливо обматерил меня за «восхваление советской оккупации». Я послал его на хер, сообщив (видимо, чтобы уравновесить), что мой дедушка закончил румынскую королевскую школу. Но уголовное дело о клевете на нас, по почину ветеранов–румын, все‑таки открыли. Не помог дедушка…
Кстати, не знаю, правда ли это, — о королевской школе. Дедушка любил мистифицировать, а я – в него. Так что это он мог выдумать, а мог я, черт разберет эту семейку.
В то время я был Крез, не обогатившийся ни на копейку, и в то же время раздавал деньги направо и налево. Причина парадокса заключалась в том, что, как один из замов, гонорарную ведомость расписывал я.
2000 леев. Деньги небольшие, а, между тем, благодаря мне нищие и сироты блаженствовали, вдовы, особенно те, что посимпатичнее, покупали ароматные масла, калеки бросали костыли и слепцы прозревали. Я был Иисус Набивавший Мошны Убогих. А поскольку мошна убогого всегда съежена, наполнить ее из нашего гонорарного фонда не составляло труда.
Увы, я не воровал. Не потому, что честен. Напротив, я крайне нечист на руку, просто, в силу привычки (отмечу – пакостной) привык делать все не так, как полагается. А поскольку в Молдавии полагается воровать всем и везде, я не делал этого никогда. Господи, если все мои сограждане станут вдруг честными, мне, исходя из ложных побуждений гордыни, придется стать рецидивистом…
Впрочем, о гонорарах и внештатных авторах. Политика газеты – и мне ее прояснил новый главный редактор, — заключалась в «привлечении серьезных, высококвалифицированных авторов». Великолепно! Но не за две же тысячи в месяц! На всех авторов! Раньше мы брали все, и из кучи материалов выбирали поприличнее и повменяемее. На прочих проливался кофе, их теряли, путали листы – «редакция рукописи не рецензирует и не возвращает, и ответственности не несет, и…». Это нервировало авторов. Это нервировало нового редактора. Хорошо. Хорошо, сказал я, и перестал брать материалы вообще. Авторы сошли с ума. Редактор нервничал и требовал «вливания свежей крови», будто я, мать их так, донор. Хорошо. Я стал брать материалы. Все. Я брал все, вплоть до сатирических од, написанных в подражание Державину и Маяковскому (и такие гибриды бывают).
Постепенно я привык к авторам, как дрессировщик – к бешенным и избалованным цирковым тиграм. И платил им, платил… Из гонорарного фонда, конечно. Этот – старикашка, черкавший статьи на дни Победы и 22 июня, был далеко не самым худшим. Ко мне приходили студенты и сумасшедшие, плотники и директора сетевого маркетинга, бизнесмены и дети, учителя и бомжи, проститутки и бездомные, романтики и ублюдки, торговавшие на живодернях родными братьями оптом. Они были или графоманами, или стяжателями. Не говорите, что это не так – иначе на кой хрен они все писали, писали, писали… Я же не подходил к сантехнику, смущаясь и краснея, я же не говорил ему – знаете, а я тут придумал концептуально новую трубу унитаза. Тогда почему они подходили ко мне, потея в своей отвратительной робости, и шептали, а то и кричали – я тут статью начеркал…Почему? Начеркал… Им казалось, что это слово немного умаляет торжественность и пафос момента, а им очень не хотелось быть чересчур пафосными. Так, пустяки, начеркал… Но ты ведь возьмешь это, да, ублюдок?! Я ведь начеркал по меньшей мере на Нобеля!!! Я брал. Я публиковал все, что мог. И платил. А как же? Они же – люди и братья мне, не так ли? Это ведь и есть траханное вами милосердие?
Правда, куда лучше было бы, если бы они, авторы, не появлялись в редакции, а присылали опусы почтой, и гонорары получали также. Клянусь, я бы пошел на это!
Через несколько месяцев подобной нервотрепки раздерганность и взвинченность мои ушли: на смену им явилось спокойствие обреченного. Я понял, что любая проблема разрешима, достаточно лишь от нее отвернуться. На моем столе, и под ним, и за ним, и около него, и в нем, росла груда принятых, частью опубликованных, частью нет, материалов. Эта куча бумаг ползла ко мне, шурша и чертыхаясь. Плевал я на нее! Плевал я на тебя, ясно, куча?! Пошла вон!
Удовлетворяя растущие не по дням, а по часам (совсем как груда статей) требования внештатников, я старался не забыть и о редакторе. Итак, я нашел для него специалистов – чудненьких – расчудненьких журналистов из интернет–издания с «экономической направленностью». «Инфомаркет», так оно называлось. Плевал я…
Я платил им по 70 бань за строку. Больше, чем в «Комсомольской правде» (вернее, их молдавском филиале) в то время. В этом «Инфомаркете» работали славные ребята, которых я знал еще по факультету журналистики, и в экономике они действительно разбирались. Это, конечно, не могло в глазах моего редактора быть оправданием таким гонорарам. Слово таким он произносил с таким видом, будто эти 600 – 800 леев могли нашу газету спасти или угробить. Ни черта – она существовала сама по себе, как злобный гомункул, как цыганское проклятье, снять которое невозможно, она зависела ото всех и никому не была подконтрольна, и если бы кто‑то попробовал разобраться, как у нас идут дела, он бы сошел с ума.
800 леев больше, 800 меньше, какая разница, если все мы умрем, в шесть часов вечера у меня свидания, а планете грозит глобальное потепление? Так я рассуждал и чувствовал себя великолепно. Но редактору говорил, что плачу «Инфомаркету» за «серьезные, взвешенные экономические статьи» по 20 бань за строку! Иисус разрыдался бы от такого гонорара, хоть он и наговорил на целый «Новый Завет»!
Итак, все были довольны. «Инфомаркет$1 — они получали больше, чем могли бы в другом месте, но в другом месте им бы просто не дали этого сделать, ведь практически в каждой редакции сидит ублюдок, считающий себя Драйзером, Финансистом, Гейтсом, и он крепко держится за свой кусок. Редактор – он полагал, что получает материалы солидного уровня за мизерные деньги. Я – они были довольны, и я чувствовал, что меня все оставили в покое, заваривал себе чай и читал в кабинете книги.