- Пойду, значит.
- На Ганзейский Двор пойдешь? - спросил Степанка.
- А куда ж больше? Сам приду, повинюсь, голову не снимут.
Михалка пошел было, остановился.
- Худо, если в Любек отправят. Ох, Степанка! Как вспомню Любек, - тоска берет! Ох и тоска! Шесть лет в Новгороде прожил; душа моя здесь, с новгородцами. Ну, прощай.
- Стой, немчин! - Степанка встал в дверях, путь загородил. - Не дело тебе сейчас на Ганзейский Двор идти. Пусть поутихнут ваши мейстеры. Дождись хоть боярина; может, вместе что придумаете. Да и как знать, - может, и не выдал еще он тебя боярыне. Поди сюда. - Степанка выглянул за дверь, поглядел, нет ли кого поблизости, и опять дверь прикрыл. - Укрою тебя до поры. А там вместе ответ держать будем. - Он нагнулся и отвернул конец ковра, покрывающего пол светелки. В полу - большое железное кольцо. Степанка потянул его вверх - от пола отделилась половица и поднялась вместе с кольцом.
- Полезай!
Михалка глянул вниз, помедлил, - темно больно.
- Полезай, не мешкай. Неглубоко тут. В этом голбце-подвале боярыня сундуки да коробья держит. Притаись и жди. Скорей, идут будто.
Михалка ноги спустил и прыгнул. И верно, неглубоко. Пол под ногами деревянный, справа маленькое оконце - еле-еле свет мерцает.
И только успел Степанка половицу на место приладить, ковром закрыть, как вошел Оверьян; сумрачен - глаз не подымает. А следом сама боярыня входит. Степанка было оробел, да опомнился: дело сделано, будь что будет.
- Немчин где? - спрашивает грозно боярыня.
- Ушел немчин, - отвечает спокойно Степанка.- Как проснулся, так и пошел со двора. А куда, не сказал. Я было бежать за ним хотел, да без приказу не осмелился.
Оверьян зорко взглянул на слугу - ой, врет чего-то Степанка: не было с Михалкой такого уговору, чтобы тому уходить.
А у боярыни с души отлегло. Ушел, и ладно - хлопот меньше. Пускай теперь немцы сами своего приказчика ищут. На Степанку только прикрикнула для порядку, из светелки выслала. Сама на лавку села, от тревог отдыхает.
И надо бы еще сына поругать, да сердце уже отошло. И как на такого красавца-молодца гневаться? Сидит, сыном любуется.
- И что мне с тобой делать, Оверьян Михайлович? Ума не приложу. Разве что женить тебя время пришло? Мать не сладит, так авось молода жена остепенит.
Оверьян и тут не посмел возразить, только в уме своем заупрямился: еще что матушка удумала!.. И не погулял довольно, и невесту еще не приглядел, а она - женить! Сейчас Оверьяну никак про свадьбу думать не время. Большое дело замыслил Оверьян Михайлович, но об этом разговор еще впереди.
А у боярыни тем временем уж и слезы навернулись - верный признак, что гроза отошла.
- Иди, - говорит сыну, - гуляй, я сама за тебя подумаю. - Поднялась тяжело и пошла из светелки. Помечтать да поплакать - самое милое дело теперь Василисе Тимофеевне.
Только и ждал Оверка, когда матушка выйдет,- Степанку кликнул.
- Делом говори куда немчина девал?
Тот так прямо и выложил - в голбце, мол, сидит. Оверка и рот раскрыл - он и не знал, какой такой голбец у него в горнице имеется. Оверка ковер откинул, за кольцо потянул - вылезай, значит, немчин.
Как показалась Михалкина голова над полом, Оверка со смеху на лавку повалился, позабыл, что и часу не прошло еще, как матери друга выдал. Смеется - хорошо дело обернулось, лучше некуда.
Смеются молодые новгородцы, а бедному немчину не до смеха. Что ж ему теперь, так и жить в голбце?
Сидит, темные свои кудри ерошит и одно твердит:
- Опротивел мне Ганзейский Двор. И почему, скажите вы мне, я таким несчастливым уродился? - И так это жалостно, что у Оверки со Степанкой и смех пропал. Притихли, слушают, как немчин говорит, свою душу облегчает.
- Отец, - говорит, - мой мейстер Нимбругген привез меня в Новгород десятилетним мальчишкой, а как в Любек вернулся, там вскоре и помер - стар уж был. Думал, - позабыли там обо мне, в Любеке; и хорошо, коли забыли - никуда не хочу из Новгорода. Шесть лет так прожил, привык сильно. А тут вдруг - мейстер Яган! Как на голову и свалился. Приехал из Любека да к хозяину моему, Шиле Петровичу, и является. На беду свою, я ему понравился. По плечу хлопает: «Карош малец! Домой пора!» Шила Петрович сперва меня отдавать не хотел. «Сирота, - говорит, он, - пускай живет у меня». А тот не соглашается - Ганзейскому Двору толмач нужен. И увез меня в Любек. Три года прожил - никак не привыкнуть. И вдруг - радость: мейстер Яган говорит: «В Новгород еду, тебя с собой беру». Но недолго я радовался, понял, что меня ожидает, когда мейстер стал мне законы Ганзы втолковывать. «Честный немец не должен знаться с русскими. Из ворот Двора ни на шаг». Да еще пообещал: «Послужишь у меня кнехтом, сам мейстером станешь - Эльзу за тебя отдам». Нужна мне его Эльза!
- А что, - спросил Оверка, - али в Новгороде себе кого уже присмотрел?
Михалка ничего на это не ответил.
- Как приехали, думал, хоть к Шиле Петровичу пустит повидаться, - никуда не пустил. Живем как в тюрьме. Другим-то кнехтам, может, и ничего, а моя душа воли просит.
«И не скажешь, что немчин, - вон как рассуждает, истинно наш, новгородский», - подумал Степанка.
- Семь дней прошло, - продолжал Михалка, - вы и ввалились всей ватагой. Тут все законы Ганзы позабудешь. А куда я теперь? - Михалка охватил голову руками и замолк.
Нет, никак нельзя отдавать друга Ганзейскому Двору. Пускай покамест тут поживет. Боярыня сюда в горницу еще, может, год не взойдет. Для верности пусть Михалка в голбце сидит. Там его никто не разыщет. Время покажет, что с ним дальше делать.
А пока молодцы в боярской хоромине совет держали, Ганзейский Двор пребывал в большом смятении.
Глава четвертая
НА ГАНЗЕЙСКОМ ДВОРЕ
Ссора мейстера Ягана с Микелем, побои, которые он нанес своему любимому кнехту, буйное появление новгородских молодцев и, наконец, исчезновение Микеля - все это сильно взбудоражило Двор. Дело дошло до Ольдермана.
Ольдерман - лицо, назначенное правлением Ганзы - Союза немецких городов, пользовался неограниченной властью на Дворе. Он наблюдал за порядком торговли, вел сношения с начальством Ганзейского Союза и с новгородскими властями; был высшим судьей над всеми жителями Ганзейского Двора. Словом, был самым главным человеком среди ганзейцев.
Ольдерман приказал закрыть все ворота, чтобы ни один русский не смог проникнуть во двор, чтобы ни один немец не мог выйти со двора. Торговля прекратилась, на дверях повесили тяжелые замки.
Общее собрание ганзейцев было назначено на шесть часов вечера в большой палате. На площади и в переулках- между лавками - всюду толкался народ. У стены храма Святого Петра собралось несколько человек. Один из них, молодой человек со щеками, словно натертыми свеклой, в теплой безрукавке поверх зеленой блузы, говорил громко и уверенно:
- Порядочный немец никогда бы этого не сделал. Ганзеец не должен проводить время с новгородцами. И правильно сделал мейстер Яган, что расквасил ему рожу.
Стройный черноволосый кнехт в порыжелой куртке не соглашался с ним:
- Постой, Отто, как же так? Если нельзя нам встречаться с русскими, так нельзя и отправлять нас к русским на выучку. А всем известно, что старый Нимбруг-ген отправил сына в Новгород, когда Микелю еще десяти лет не было. И чуть не семь лет прожил Микель у русского купца. Это, значит, можно было?
- Это было нужно, - ответил Отто. - Ганзейскому Двору нужны толмачи. Микель выучился, и его вернули в Любек. Теперь он такой же кнехт, как и мы. Должен знать законы Ганзы. А теперь, говорят, Ольдерман готов совсем закрыть новгородскую контору.
Курт свистнул.
- Об этом не тревожься. Новгород - основа всех контор ганзейских, ключ торговой жизни всей северной Европы; и Ольдерман знает это лучше нас с тобой. Закрыть новгородскую контору! Скажешь тоже!
- Думаешь, он будет терпеть своевольство?
- Своевольство в обычае новгородцев. И это знает Ольдерман. А за убытки город заплатит. Не проиграет от этого Ганзейский Двор.
В дорисе-спальне, где фогтом был Яган Нибур, у самых молодых кнехтов шел другой разговор. Здесь шептались и судачили о том, что мейстер прочил за Микеля свою сухопарую Эльзу, и будто узнал, что Микель вздыхает по новгородской красавице и со двора сбежал ради нее. Мейстер пришел в такую ярость, что набросился на Микеля с кулаками, хотя и знает, что за нанесение побоев придется ему платить штраф.
Молодежь судила да рядила, и только один человек не принимал участия в разговоре, а сидел в стороне, уставившись глазами в пол. «Старая лиса Тидеман»,- так называли на Ганзейском Дворе этого мрачного, озлобленного и хитрого человека. Говорили, что некогда Тидеман плавал на собственной шхуне с товарами из Любека в Лондон и в Берген, бывал и в Испании, и уж, конечно, торговал с Новгородом. Имел своих кнехтов и прославился жадностью к наживе. Говорили, что однажды при большом кораблекрушении он потерял большую часть своего достояния и с тех пор уже никогда не мог поправить свои дела. Теперь Тидеман занимал очень низкое положение в Ганзейском Дворе и помещался вместе с самыми молодыми кнехтами в комнате, которая звалась «детской». Оттого-то и шептались молодые кнехты, обсуждая события последних дней, что знали: Тидеман состоит при них не столько надзирателем, сколько доносчиком.
Самый смелый из них, подмигнув товарищам, все же обратился к Тидеману:
- Говорят, ты знал Микеля Нимбруггена еще мальчишкой? Наверное, тебе известно поболее, чем нам обо всей этой истории?
- Что известно мне, то скоро станет известно всем, - сказал Тидеман и снова уставился в пол.
Загадочная фраза сильно разожгла любопытство молодых кнехтов, но Тидеман больше не проронил ни слова, пока колокол не возвестил о начале общего собрания.
У большого камина, по обе стороны которого тянулись полки, уставленные оловянными и серебряными блюдами, кубками и рогами в серебряной оправе, стояло крытое алым тисненым бархатом резное деревянное кресло с высокой спинкой - место Ольдермана.