Усман Юсупов — страница 3 из 51

Невесело дома. То ли дело улица. Тут озорная возня с друзьями в теплой, уютной, как пух, пыли, шумные игры в бабки, в камешки, в прятки, в пускание змея или в «белый тополь». А то вдруг пожалуют верхние мальчишки из верхней Каптархоны, явятся ватагой, начнут по обыкновению задираться, надо встретить их как следует. не струсить, главное — забросать комками сухой глины, пылью, заставить бежать с позором и — гнать, гнать наверх, до самой мечети, дразнясь и улюлюкая им вслед.

Лобастый, стриженый Усман обычно останавливался первым, говорил, трудно справляясь с дыханием: «Хватит… пошли назад».

Он не любил верхнего кишлака, как не любили его все нижнекаптархонские мальчишки. А чего, спрашивается, в нем хорошего? Мечеть одна — и все. Тамошние пацаны только из-за дувалов храбрецы орать — в чистое поле, на честную битву их халвой не выманишь. Взрослые сверху — не лучше: вор на воре. Воду летом и осенью воруют у нижних дехкан. Арык-то один на всех, на верхних и на нижних. Вот они и пользуются, потому что сидят наверху, в голове арыка, воруют воду… Взрослые постоянно ругаются из-за воды, ходят — верхние к нижним, нижние к верхним — узнавать: кто кого на этот раз надул с водой. До кетменей, бывало, дело доходит, до крови, до убийства смертного…

Мальчишки не торопясь возвращаются на прежнее свое насиженное место. Обсуждают с азартом: как они этих-то, верхних крикунов… Пусть еще сунутся только, ворюги… Идут босые, потные, грязные как черти, довольные. Увидели переходящих дорогу с тяжелой поклажей, ровно покачивающихся на ходу верблюдов, закричали разом:

— Верблюды, верблюды!

— Горькие верблюды!

Долго смотрели вслед маленькому удалявшемуся каравану.

Усман вдруг вспомнил прошлогодний базар в Алты-арыке, тоже звеневший колокольцами верблюдов, оравший ослиными трубными голосами, бурливший как пестротканое сказочное море — из бабушкиных историй. Будто наяву, услышал он острый запах кунжутного масла, на котором тут же, на базаре, приготовлялись удивительные разные снеди — пальчики оближешь, услышал гул торгующегося люда, стук кузнечных молотков, ржание коней. Удивительный был это мир — лавки, лавчонки из дранок и камыша, навесы из камышовых плетенок на тоненьких подпорках из таловых жердей. Тут работали и торговали одновременно кузнецы, шорники, седельники, портные, серебряники, медники. Вперемежку с ними — касабы (мясники) и бакалы (мелочные лавочники), продающие мясо, дыни, морковь, перец, лук, масло, рис, табак. Вот лавочки с книгами. Рядом варят и продают пельмени и пирожки. Там выделывают шубы. Вон кудунгар толстой карагачевой колотушкой отбивает яркий, с замысловатым узором атлас. А неподалеку мадда, весь в поту, с вытаращенными глазами, размахивая руками и бия себя в грудь, ходит большими шагами взад и вперед и не своим голосом выкрикивает биографию какого-то мусульманского святого. Вдоль узенькой улочки — целый ряд лавчонок с войлоками, волосяными арканами, шерстяными мешками. Бежит по ней продавец халвы, орет во все горло: «Щакар-дак!» («Как сахар!»), а в ответ ему с другого конца доносится: «Муз-дак! Шербет!» («Шербет! Холодным как лед!»).

Сколько богатства вокруг, сколько вкусных вещей — и все не для них, не по их карману…

Они вернулись тогда домой ни с чем. Везли на обмен с десяток мотков хлопковой пряжи, бутыль масла, детские, расшитые матушкиной рукой нарядные тюбетейки. Думали разживиться немного зерном, да не вышло.

Вспомнилось Усману злое отчаяние отца, торговавшего мешок джугары у худого, как жердь, алтыарыкского крестьянина. Не сошлись на какой-то мелочи — алтыарыкец уперся как бык, стоял на своем. Так и уехали, не купив зерна.

Дома говорили с тревогой, недоумевая: каждый год дорожает на базарах зерно. Люди точно сбесились: все сеют хлопок — за него больше платят. Ячменя, пшеницы, джугары на поливных землях становится все меньше. Русский начальник, наезжавший из Нового Маргилана, арык-аксакал — главный человек на арыке, распределявший воду между кишлачными, оба каптархонских бая — нижний и верхний — все твердят одно: хлопок, хлопок. Поистине мир сошел с ума.


Откуда было знать правоверным мусульманам из нищего кишлака Каптархона и тому прижимистому алтыарыкскому дехканину, не уступившему отцу Усмана нескольких жалких таньга на базаре за джугару, что волею исторических судеб все они вовлечены отныне в глобальную мировую экономику, отмеченную с началом шестидесятых годов девятнадцатого века резким спросом на азиатский хлопок.

Вожделенное хлопковое волокно занимало в ряду многих причин военно-политического, экономического и внешнеполитического характера, обусловивших прямую колонизацию царизмом местных феодальных ханств, не последнее место.

Гражданская война на Североамериканском континенте принесла с собой ослабление тамошнего хлопкового экспорта. Залихорадило русскую хлопчатобумажную промышленность, питавшуюся преимущественно заокеанским волокном. Сырьевой голод стоял у ворот текстильных производств. О «надобности в бухарской бумаге», о «таинственном, но непреодолимом тяготении России к Востоку», о невозможности «строго миролюбивой политики при соприкосновении с племенами полудикими» заговорила с подозрительным единодушием российская разношерстная печать — от либерального «Голоса» до консервативных «Московских ведомостей».

Ввоз туркестанского хлопка в пределы Российской империи увеличивался многократно. Цена его к 1864 году по сравнению с 1860-м поднялась и пять раз.

Русский фабрикант-миллионер с лихорадочностью утопляемого подталкивал колеблющееся правительство на экспансию в Азии: у него горели барыши.

Вот небольшая справка. В 1890 году под хлопком в Туркестане лежало 50 тысяч десятин земли, в 1895-м — 110 тысяч, в 1901-м — 210 тысяч, в 1911-м — 267 тысяч десятин. К 1900 году среднеазиатский хлопок обеспечивал уже четвертую часть потребности текстильной промышленности, а к началу первой мировой войны — половину этой потребности.

Надо ли удивляться, что при подобной беспроигрышной, в сущности, игре российский финансовый капитал и в первую голову его высочество Русско-Азиатский банк щедро субсидировали возникавшие там и тут туркестанские заготовительные и торгующие хлопковые фирмы, а те, в свою очередь, более мелких жучков, непосредственно уже, лицом к лицу, что называется, обиравших по осени мелкого производителя, держа его круглый год на жалком пайке нищенского жульнического кредита.

Так, через множество приводных ремней колонизаторской машины доходила воля «мануфактурной империи» до полуголодной, лишившейся значительной доли своего зерна Каптархоны. И, окончательно запутавшись в малопонятном ему мире рыночной, товарной конъюнктуры, положившись целиком на волю всевышнего (иначе говоря, на все махнув рукой), запахивал Юсуфали последний свои незаложенный клочок глиноземного клинышка под хлопок, надеясь в душе, подобно остальным, что, может, и вправду принесут три-четыре мешка осенней ваты немного денег в дом…


Замкнут, нелюдим в думах своих о хлебе насущном древний кишлак. Где-то за перевалами, в далях неоглядных разрывается от противоречий, гудит набатом растревоженный беспредельный мир… Царь расстрелял в Петербурге безоружных рабочих… В Ташкенте, Перовске, Кизил-Арвате боевые рабочие дружины закупают револьверы, изготовляют самодельные бомбы. По примеру черноморского «Потемкина» восстали солдаты резервного батальона и артиллерийского склада ташкентской крепости… Мир бурлит, обливается кровью, идет на баррикады.

…Но это где-то там, на другой планете. Тут, в Каптархоне, как сто, как тысячу лет назад, как во времена старца Ноя, оседает к вечеру оранжево-невесомая пыль, поднятая арбами на Аувальской дороге, садится за верхний кишлак солнце, дым кизячный зависает над остывающими двориками, плывет — слоисто, медленно — над полуосвещенными крышами, цепляясь за кроны деревьев, истаивая незаметно, мешаясь с синими сумерками…

Но жестоко ошибется тот, кто примет за подлинную суть Голубятни начала двадцатого века эту приземленную сцепку из «Сказок тысячи и одной ночи».

С каким смятением и надеждой ждал ту весну и лето за ней (и осень недальнюю) Юсуфали, сколько молитв вознес лоскутному полю! Думал, пугаясь собственной смелости: пудов бы пятнадцать сложить на хирман и — прощай нужда, опостылевшая жизнь в долг.

Рассчитался б сполна с кровососом Абдурахманом, мяснику бы задолженное вернул — глядишь, еще б осталось чего в поясном платке. Быка бы купил, в пару к своему — с двумя бы он развернулся!.. Хозяйство поднял. Усмана б, старшего, в мечеть отдал к имаму — учиться. Да мало ли чего?..

В кулак зажал волю Юсуфали. Взял в аренду, на началах музара-ат — товарищества — добрый кусок земли у Абдурахмана (в последний раз, конечно). Получил хозяйский инвентарь, семян посевных десяток пригоршней, продовольствия в долг все за четвертую часть ожидаемого урожая: Абдурахману — три четверти, ему — остальное. Все на законном основании, буква в букву по шариату: «Музара-ат есть вид товарищества, в котором один из товарищей приносит свою землю, а другой — свой труд» (умели, дьяволы, и три шкуры драть с ближнего, и выражаться красиво).

Пустой оказалась затея. В полуторастраничной своей биографии Юсупов пишет: «…С семилетнего возраста начал работать с отцом у баев…» Более точное указание находим в регистрационном бланке члена КПСС (партбилет № 05953935): «…Март 1908 — ноябрь 1910: кишлак Каптархона Алтыарыкской волости Ферганской области. Батрак. Вакуфная (церковная) земля».

Ясно как божий день: не принесла хлопковая запашка отчаявшемуся Юсуфали ни ваты, ни денег. От хорошей жизни не отдают семилетних сыновей в батраки, да еще в мечеть, куда учеником мечтал недавно пристроить первенца.

Кончилось короткое Усманово розовое детство.


— Браво, браво, вы прекрасный садовод, господня Мартыненко! Позвольте полюбопытствовать, кто творец сей гениальной ирригации?

— А-а, местные тут одни. Сезонники. Работают у меня с весны. Ничего, стараются. Что, действительно неплохо?