Утехи и дни — страница 9 из 26

едного жильца, запоздавшего со взносом платы; он делает исключение только в том случае, если хочет превратить этого жильца в своего шпиона или вступить в связь с его дочерью. Его всегда видишь в экипаже, он одевается без всякого изящества и обычно носит монокль.

Они не чувствовали большой симпатии и к протестантскому обществу; это общество надменно, помогает только своим беднякам и состоит исключительно из пасторов. Их храм слишком напоминает дом, а дом скучен, как храм. К завтраку обязательно явится в гости по крайней мере один пастор. Прислуга поучает своих господ, цитируя библейские изречения; протестанты слишком боятся веселья, для того чтобы не иметь тайн, и в разговоре с католиками дают почувствовать, что их злоба по поводу отмены Нантского эдикта и Варфоломеевской ночи навеки неослабна.

Мир богемы тоже обособлен, характер его совсем иной. Житель богемы всегда распутен, всегда не в ладах со своей семьей, никогда не носит твердых шляп и говорит на особенном языке. Вся их жизнь проходит в том, что они проделывают различные штуки над чиновниками, пришедшими их арестовать, и придумывают забавные костюмы для маскарадов. Тем не менее они неизменно создают шедевры, и для большинства из них злоупотребление вином и женщинами является даже необходимым условием вдохновения, если не гениальности; они спят днем, разгуливают по ночам, работают неизвестно когда и, с запрокинутой назад головой, с развевающимся по ветру мягким галстуком, беспрерывно скручивают себе папиросы.

Театральный мир мало отличается от богемы. Здесь семейная жизнь совсем не привилась; здесь все не от мира сего и все бесконечно великодушны. Хотя актеры тщеславны и завистливы, все же они постоянно оказывают услуги своим товарищам, аплодируют их успеху и усыновляют детей чахоточных или несчастных актрис; они всегда желанны в светском обществе, хотя, не получив образования, часто бывают набожны и всегда суеверны. Тех же из них, которые служат в субсидируемых театрах, нужно выделить; они во всех отношениях достойны нашего восхищения и заслуживают быть посаженными за стол раньше генерала или принца; они обладают теми же душевными свойствами, что и герои великих произведений искусства, которых они изображают на сцене лучших театров. У них удивительная память, а их манеры безукоризненны.

Что касается евреев, то Бувар и Пекюше, не осуждая их (потому что нужно быть либеральными), признавались, что ненавидят их общество. Все они в молодости продавали лорнеты в Германии и в точности сохранили в Париже — с благочестием, которому Бувар и Пекюше, в качестве беспристрастных людей, воздавали должное — свои обычаи, свой непонятный жаргон и своих специальных мясников. У них у всех крючковатый нос, исключительный ум, низкая и корыстная душа. В противоположность им, их женщины красивы, немного вялы, но способны на большое чувство. Скольким католичкам следовало бы подражать им! Но почему их богатство всегда неисчислимо и всегда скрывается? К тому же они образуют что-то вроде огромного тайного общества, как иезуиты или франкмасоны. Они хранят где-то неисчислимые сокровища, состоя на службе у каких-то неизвестных врагов и преследуя какую-то ужасную и таинственную цель.

II. Меломания

Когда велосипедный спорт и живопись надоели Бувару и Пекюше, они серьезно взялись за музыку. Но в то время как Пекюше — вечный друг традиции и порядка — провозгласил себя последним поклонником гривуазных песен и «черного домино», революционер Бувар (если считать его таковым) «смело объявил себя вагнерианцем». Откровенно говоря, он не знал ни одной партитуры «Берлинского крикуна» (как жестоко именовал его Пекюше, всегда плохо осведомленный и настроенный патриотично), ибо их нельзя услышать ни во Франции, где консерватория задыхается от рутины, исполняя лепет Колонны и Ламуре, ни в Мюнхене, где традиция не сохранилась, ни в Байрейте, зараженном нестерпимым снобизмом. Бессмысленно пытаться сыграть их на рояле: сцена необходима в такой же мере, как скрытый оркестр и темнота в зале. Однако увертюра из «Парсифаля» постоянно стояла открытой на его рояле между снимками с пера Цезаря Франка и «Весной» Боттичелли. Эта партитура была готова в любой момент обрушиться громом на головы его гостей. «Весенняя песня» была старательно вырвана из партитуры «Валькирии». На первой странице из оглавления опер Вагнера были с негодованием вычеркнуты красным карандашом оперы «Лоэнгрин» и «Тангейзер». Из первых опер имела право на бытие только «Риенци». Отрицание этой оперы сделалось банальным; настало время, как тонким нюхом почуял Бувар, провозгласить противоположное мнение. Гуно смешил его, Верди внушал желание кричать. Кто же, за исключением Эрика Сати, может сравниться с ним? Бетховен казался ему, однако, очень значительным, кем-то вроде Мессии. Даже сам Бувар мог, не унижая себя, приветствовать в Бахе его предтечу. Сен-Санс лишен глубины, а Массне недостаточно владеет формой, беспрестанно повторял он, обращаясь к Пекюше, в представлении которого, наоборот, Сен-Санс обладал исключительной глубиной, а Массне ничем другим, кроме формы.

— Вот почему один нас учит, а другой, не воспитывая, пленяет, — настаивал Пекюше.

По мнению Бувара, оба были одинаково достойны презрения. Массне набрел на какие-то новые, но вульгарные мысли, к тому же они уже отжили свой век. У Сен-Санса был какой-то свой стиль, но вышедший из моды. Мало знакомые с Гастоном Лемером, но забавляясь тем, что идут против века, они в красноречивых беседах сравнивали Шоссона и Шаминаду. И оба — Пекюше вопреки отвращению с точки зрения эстетики, а Бувар в силу врожденного французам рыцарства и почитания женщин — галантно уступали этой последней первое место среди современных композиторов.

Бувар осуждал музыку Шарля Леваде не столько как музыкант, сколько как демократ; разве останавливаться на устарелых стихах г-жи де Жирарден в наш век пароходов, всеобщего голосования и велосипедов не все равно, что противиться прогрессу?

Кроме того, Бувар как сторонник теории «искусства ради искусства» и поклонник игры и пения без нюансов заявлял, что не может слышать его романсов. Он считал, что в его музыке есть что-то от мушкетера, какое-то пошлое шутовство, какое-то дешевое изящество устарелого сентиментализма.

Но объектом самых горячих споров являлся Рейнальдо Ганн. В то время как его интимные отношения с Массне постоянно вызывали жестокие насмешки со стороны Бувара, — в глазах страстного поклонника Пекюше они делали Ганна безжалостно терзаемой жертвой; Ганн обладал способностью приводить Пекюше в отчаяние своим восхищением перед Верленом — восхищением, которое к тому же разделял и Бувар. «Изучайте Жака Нормана, Сюлли Прюдома, виконта Борелли. Слава Богу, в стране трубадуров еще нет недостатка в поэтах», — добавлял он, воодушевленный патриотизмом. Под влиянием звучности старинной немецкой фамилии, с одной стороны, и южного имени — с другой, предпочитая, чтобы лучше исполняли его из ненависти к Вагнеру, чем защищали из уважения к Верди, он в заключение строго заявлял Бувару:

— Несмотря на старание всех этих ваших великолепных господ, наша прекрасная Франция остается страной ясности, и французская музыка будет или простой, или не будет существовать вовсе! — для большей убедительности он стучал кулаком по столу.

— Плюньте на чудачества, которые приходят к нам из-за Ла-Манша, и на туманности из-за Рейна. Перестаньте смотреть только по ту сторону Вогезских гор! — прибавлял он, бросая на Бувара пронзительно-строгий взгляд. — Сомнительно, чтобы «Валькирия» могла нравиться даже в Германии!.. Но для французских ушей она всегда будет какофонией. Прибавьте к этому — какофонией самой унизительной для нашей национальной гордости. К тому же разве эта опера не есть соединение самых ужасных диссонансов и самого возмутительного кровосмешения?! Ваша музыка, сударь, кишит чудовищами; и не знаешь, что еще можно выдумать! Даже в природе, хотя природа — мать простоты, вам нравится только все ужасное. Разве господин Делафосс не пишет музыки на тему о летучих мышах? Разве экстравагантностью композитора он не испортит свою давнишнюю славу пианиста? Почему бы ему не выбрать какой-нибудь приятной птички? Музыка на тему о воробьях была бы в достаточной мере парижской; ласточка легкомысленна и грациозна, а жаворонок до такой степени французская птица, что говорят, будто Цезарь приказал своим солдатам наколоть жареных жаворонков на каски. Но летучие мыши! Француз, вечно жаждущий искренности и ясности, всегда будет гнушаться этими мрачными животными. В стихах господина Монтескье еще куда ни шло! При всей строгости можно простить эту фантазию пресыщенному вельможе. Но в музыке! Когда же напишут Реквием на смерть Кенгуру?

Эта удачная шутка расправляла морщины Бувара.

— Признайтесь, что я насмешил вас, — говорил Пекюше (с самодовольством, не заслуживающим порицания, ибо среди умных людей допускается сознание своих собственных достоинств). — Ударим-ка на этом по рукам, вы обезоружены!

Печальная дачная жизнь г-жи де Брейв

I

Франсуаза де Брейв долго колебалась в этот вечер, не зная, пойти ли ей на бал к принцессе Элизабет д'А…, в Оперу или в Комедию Ливрей.

У друзей, где она обедала, гости встали из-за стола уже более часа назад. Нужно было на чем-нибудь остановиться.

Ее подруга Женевьева, которая должна была уехать отсюда вместе с ней, стояла за бал у г-жи д'А…, в то время как г-жа де Брейв, сама не зная почему, предпочитала либо две другие возможности, либо третью — поехать домой и лечь спать. Доложили, что ее карета подана. Она все еще не приняла никакого решения.

— Право же, ты не любезна, — сказала Женевьева, — ведь ты же знаешь, я надеюсь, что там будет петь Резке, а это доставляет мне удовольствие. Можно подумать, что визит к Элизабет будет иметь для тебя важные последствия. А кроме того, в этом году ты не побывала ни на одном из ее званых вечеров, что не очень любезно с твоей стороны, принимая во внимание ваши близкие отношения.