Утоли моя печали — страница 24 из 62

Вернувшись в Париж, он читал свои некрологи. Первые газеты, появившиеся в освобожденном Париже, называли его среди погибших героев Сопротивления. Всем участникам Сопротивления был известен закон: тот, кто попал в гестапо, должен продержаться не менее суток, а позднее может давать показания, чтобы избегнуть пыток. За это время товарищи успеют скрыться, замести следы… Но после того как был арестован Игорь Кривошеин, гестаповцы и через месяц не пришли ни на одну из тех квартир, которые знал он, и не пытались искать никого из его товарищей. И те восприняли это как свидетельство его гибели.

Между тем он выдержал все пытки, которыми славилось парижское гестапо, в том числе и «ледяную ванну», а его подельник — немецкий офицер-антифашист — самоотверженно и умно выгораживал его, отводил ему скромную роль порученца. Немца приговорили к расстрелу, Игоря Александровича — к 15 годам каторжного лагеря. Летом 1945 года он вернулся к родным воистину с иного света, воскресшим из мертвых.

Еще в 1940-м он так же, как некоторые другие эмигранты, принял советское гражданство. И после войны парижские сограждане избрали героя Сопротивления председателем «Союза советских граждан». А когда усилилась холодная война, французская полиция арестовала его и 27 его товарищей. Их выслали в СССР.

Игоря Александровича с женой и сыном направили в Ульяновск; он стал работать инженером. Не прошло и года, как его арестовали и увезли в Москву. Следствие было недолгим и мирным. Его белогвардейское прошлое подпадало под несколько амнистий. Но он и не пытался скрывать, что вплоть до высылки из Франции был масоном, руководителем русской ложи в Париже; признался он и в том, что в 1940–1943 гг. был связан с французской разведкой, добывал сведения о передвижениях немецких войск во Франции, о состоянии военной промышленности. Правда, в те годы Франция была союзницей СССР, но честному советскому гражданину следовало помогать отечественной социалистической разведке, а не иноземной, капиталистической… Следователи были вежливы, даже любезны, сочувственно расспрашивали о том, как его пытали в гестапо, каким был режим в Бухенвальде.

Прошло несколько месяцев, и дежурный по тюрьме прочел ему решение ОСО — десять лет «в общих местах заключения».

Сразу же из тюрьмы его привезли на шарашку. Все, что он увидел и услышал у нас, его необычайно поразило. Арест, следствие и нелепый приговор он воспринимал с печалью, но без удивления. Поначалу ожидал худшего. Ведь о деятельности ЧК — ГПУ — НКВД он был достаточно осведомлен из довоенных газет. Однако на Лубянке обходительные офицеры, в мундирах старого русского покроя с погонами, допрашивали корректно, обещали позаботиться о его жене и сыне, давали ему газеты и журналы со статьями о величии русской истории, о преодолении «низкопоклонства перед иностранщиной». Все это в свете еще не остывших воспоминаний о гестапо, о Бухенвальде как бы успокаивало, обнадеживало… Тем более сильное впечатление производила вся обстановка на шарашке — чистое постельное белье, хлеб на столах в столовой, — ешь сколько хочешь, — пища, показавшаяся после баланды великолепной, и люди вокруг, словно бы вовсе непринужденно занятые своими делами, много интеллигентов, видны приветливые улыбки, слышны и шутки, и смех…

Когда мы познакомились и я спросил, не родственник ли он царского министра, он несколько мгновений глядел удивленно:

— Да… Сын… Вот не ожидал, что здесь еще помнят об отце… Для вас его имя, вероятно, звучит одиозно.

Тогда я рассказал ему, что помню это имя с детства. Мой отец, агроном, часто спорил со мной, пионером, а позднее и комсомольцем, доказывал, что я не знаю истории нашей страны, что моя большевистская нетерпимость и мозги, забитые болтовней брошюр и газет, мешают узнавать правду о событиях и людях. И каждый раз он вспоминал: «Вот Александр Васильевич Кривошеин — был царским министром, убежденный монархист, приятель Столыпина… И при всем при том не только великолепный администратор, образованный, умный, рачительный, но еще и великодушен, благороден, по-настоящему либерален… Это я сам видел. Благодаря Кривошеину меня назначили земским агрономом несмотря на то, что я еврей, да еще и политически неблагонадежным числился, исключался из института… Кривошеин знал дело и умел ценить людей. Когда он приезжал в села, в имения, на опытные станции, ему никто не мог пыль в глаза пустить. Он все замечал и в поле, и в парниках, и на скотном дворе. У нас в Бородянке он бывал три раза. Обедал у нас и твоей маме ручку целовал. Этот царский сановник был воспитанней, умней и образованней всех ваших народных комиссаров, да еще и человечней и демократичней…» С первых дней знакомства Игорь Александрович мне очень понравился, вскоре стал душевно близок. И воспоминания — рассказы моего отца о его отце — казались неким знамением судьбы. Ведь арестанты чаще всего склонны ко всяческой мистике, и даже иные записные позитивисты-материалисты всерьез размышляют о снах, предчувствиях, предзнаменованиях, роковых датах…

Игорь Александрович, мягкий, деликатный до застенчивости и в мирных разговорах, и в жарких спорах, оставался несгибаемо тверд в самом существенном — в представлениях о добре и зле, о вере и чести, о нравственных основах своего мировосприятия. Русский патриот, даже националист, и глубоко верующий православный, он полагал, что советское государство стало правомерным наследником Российской империи и уж, конечно, наиболее мощной, наиболее влиятельной и международно значимой из всех былых ипостасей Российской державы.

Это сближало и наши политические взгляды, вернее, наши суждения о важнейших политических событиях. Мы были согласны в неприятии всяческой «американщины» — от плана Маршалла и атомной бомбы до рок-н-ролла и голливудских фильмов — и в желании победы Северной Корее.

* * *

Едва мы успели закончить отчет о фоноскопических исследованиях по делу Иванова, как принесли записи новых разговоров с американским посольством. В обоих один и тот же молодой голос разбитного парня говорил с внятной южнорусской или украинской артикуляцией, которую старался скрыть, натужно подражая московскому говору:

— Я могу дать точные сведения за аэродромы, какие есть, за танковые части, где вони ремонтируются, какие есть новые конструкции… Ишчо можно узнать за многие штабы… А што я за это хочу? Ну, можно деньгами, а лучше вещи. Ну, какие? Например, хорошее радиво. Вы можете мне дать хорошее радиво? И фотоаппарат. Ну, чтоб с подходящими пленками. Можете? И часики, чтоб камней побольше. Што не понимаете? За камни? Какие часики бувают? Ну, часы, ур-ур, на руку браслеткой. А еще бинокель. Понимаете, бинокель? Чтоб далеко видеть. Ну и, конечно, что из одежи. Только не польта. Пальто, его сразу видно, что заграничное, иностранная вещь. А вы давайте мужской трикотаж высокого качества.

Американец был в обоих случаях тем же, кто в последний раз говорил с Ивановым, лениво-равнодушный либо недоверчивый. Все же он согласился встретиться, предложил на вокзале или в Парке культуры.

— А вы на какой машине ехать будете? Так вашу ж машину сразу видно, что она заграничная. А флаг на ней есть? Ну, флаг, знамя, на радияторе. Ну, от видите! Как же я до вас подойду? Тут сразу легавые набегут. Не знаете, кто легавые? Ну, гепеу, милиция, или, по-вашему, полиция. А приехайте на такси. И только возьмите с собой такой предмет, чтоб я вас признал. Есть у вас большой портфель? Ну, портфель, но большой, как чемойдан. А какой цвет? Желтый — это хорошо, здалека видно. Вы будете вроде гулять, а я до вас подойду… Вы курящий? А что курите — папиросы или цигареты? Трубку? Тоже хорошо. А мне принесите цигареты, которые с верблюдом. Я до вас подойду вроде прикурить, тогда и поговорим.

Этот разговор велся в два приема. В первый раз он прервался.

Для сопоставления были приложены тоже две записи: разговоры каких-то мастеров или бригадиров-производственников с начальниками о бракованных или недоставленных деталях, слесарных и монтажных работах. В одном случае звучал, казалось, голос похожий и говор был тоже южным.

Но звуковиды немногих совпадающих в разных разговорах слов — «можно», «нужно», «знаю… знаете» и т. п. — не позволяли отождествить голос. Существенные различия в микроинтонациях и микроладе мне представлялись органичными… Правда, их можно было объяснить и нарочитыми изменениями голоса, и простудой («производственник» несколько раз чихнул). Однако после довольно подробных исследований я пришел к выводу, что это голоса разных людей. Новый отчет уместился уже в одной папке. Антон Михайлович и Абрам Менделевич подписали его без околичностей.

А через несколько дней Антон Михайлович сказал, зайдя в лабораторию с утра:

— А ваш второй блин — комом. Этот сержант во всем признался.

Оказалось, что разговоры с посольством велись не из разных автоматов, как в первом случае, а из проходной воинской части — мастерских, в которых ремонтировали танки, бронетранспортеры и другие армейские машины. Смершевцы провели обыск в казарме и в тумбочке сержанта Н., бригадира слесарей, нашли его дневник, в котором были записи о расположениях аэродромов, танковых частей, штабов, о количествах ремонтируемых машин и какие-то зарисовки. После ареста он сознался, что хотел «с понтом шпионить», подурачить американцев и для этого позвонил в посольство.

Получил я вскоре и записи двух допросов. Оба раза ходил уже один Толя; разочарованный неудачей, Абрам Менделевич устранился. Толя сказал о подследственном:

— Вроде обыкновенный солдат. Такой невысокий, русявый, невидный… А вообще дурак, сукин сын. Еще темнить пробует.

Но и звуковиды с тех записей допросов, в которых звучали такие же слова, как и в перехваченном разговоре, не позволили утверждать тождество этого голоса с голосом неизвестного парня, набивавшегося в шпионы.

Допрашиваемый говорил уныло, без сколько-нибудь повышенных эмоциональных интонаций. И на слух голос был непохож.

— Так я же ж только звонив раз… ну да, ну да, два разы… То я уж и забыв… Так я же только звонив… Я ничего им не докладывав. То я так, для смеху звонив… Ну, как говорится, дурочку с них строить хотив. Ну, чтоб посмеяться с них, с тех американцев… А что в тетрадочках, так то ж я себе на память… Ну да, ну да, там аэродромы и наши части, соткуда нам машины пригоняют для ремонту… Да нет, за радио я ничего не знаю. Какое еще радио? Не-е, фотоаппаратов не просил… Ну, я же вам сразу признався, что виноватый… Да нет, я не собирався до них идти… Я же не дурной… И тех тетрадочек никому не показував. Да нет, и не собирался, я думал, скажу в крайности, но только не то, что в тетрадочках, а вроде. Ну так, чтоб оно похоже и совсем не то… Ну, дурацкая шутка… ну да, ну да, вся придумка дурацкая… Но только же я ничего не сделав, так только, потрепался для с