оги! Безумие, чтобы я уверовал в самого себя! дайте мне конвульсии и бред, сменяйте мгновенно свет и тьму, устрашайте меня холодом и зноем, какого не испытывал еще ни один смертный, устрашайте меня шумом и блуждающими тенями, заставьте меня выть, визжать, ползать по земле, но только дайте мне веру в себя! Сомнение съедает меня!.. Новый дух, который во мне, — откуда он, если не от вас? Покажите же мне, что я — ваш; только безумие докажет мне это”. И эта мольба часто достигала своей цели.
Древнейшее средство утешения.
— Первая ступень: человек видит в каждой болезни, в каждой неудаче, нечто такое, за что он должен мстить кому-нибудь другому, — при этом он чувствует еще в себе силу, и это утешает его. — Вторая ступень: человек видит в каждой болезни, в каждом несчастии наказание, т. е. очищение от греха и средство освободиться от злых чар действительной или воображаемой несправедливости. Видя такую выгоду, которую приносит с собой несчастье, он уже перестает думать, что за это надобно мстить другим, — он освобождается от такого рода удовлетворения, потому что для него есть удовлетворение другое.
Первое положение цивилизации.
— У диких народов есть обычаи, цель которых состоит, кажется, лишь в том, чтобы у народа был только обычай вообще: это тяжелые, и в сущности, лишние законы: например, камчадалы никогда не очищают снега с обуви ножом, не кладут железа в огонь: за нарушение этого полагается смерть. Такой факт подтверждает только великое положение, с которым вступает в историю цивилизация. Лучше, чтобы народ имел какой бы то ни было обычай, чем чтобы не имел никакого.
Добрая и злая природа.
— Сначала человек придумал вмещать себя в жизнь природы: всюду он видел себя и себе подобных, именно свой злой капризный характер, — и в облаках и в бурях, и в хищных зверях, и в деревьях, и в травах: тогда-то он и нашел “злую природу”. Потом настало время, когда он отделил себя от природы, время Руссо: люди так надоели друг другу, что захотели непременно иметь такой уголок мира, куда человек не приходит со своими терзаниями: тогда изобрели “добрую природу”.
Мораль добровольного страдания.
— Какое может быть высшее наслаждение для людей той маленькой, воинственной, постоянно находящейся в опасности общины, где царит самая строгая нравственность? А также для ее сильных, мстительных, злобных. Коварных, хитрых душ, готовых на все самое страшное и закаленных лишениями и нравственностью? Наслаждения жестокости! В таком культурном состоянии добродетелью души считается изобретательность и ненасытность в жестокости; деянием жестокого наслаждения община; в ней черпает она свою энергию и силу. Жестокость принадлежит к древнейшим праздникам человечества. Тогда думали, что даже и боги наслаждаются и радуются жестокими сценами, устраиваемыми человеком, — и таким путем незаметно проникло в мир представление, что добровольное страдание, самоистязание имеет какую-то цену. Мало-помалу в общине возникают обычаи, соответствующие такому представлению: при всех слишком больших удачах человек впадал в страх и сомнение, и при несчастиях он становился увереннее: может быть, говорили себе, боги разгневаются на нас за наше счастье, и милостиво отнесутся к нам за наше несчастье. Не сострадательно, а милостиво! Сострадание презирается и считается недостойным сильной и грозной души. Таким образом, в понятие “нравственного человека” общины входит добродетель частого страдания, лишения, суровой жизни, жестокого самобичевания, но, заметьте опять, все это считается нужным не как средство для воспитания, самообладания, искания личного счастья, но как добродетель, угодная богам, как жертва очищения, постоянно требуемая для их алтаря. Все духовные руководители народов, хотевшие достигнуть какой-нибудь цели, нуждались, кроме безумия, также и в добровольном истязании, чтобы найти доверие к себе, а главным образом и прежде всего, как и всегда, веру в самих себя. Чем дальше шел их дух по новому пути и, следовательно, чем больше мучались они угрызениями совести и страхами, тем больше неистовствовали они против своего собственного тела, своих похотей, своего здоровья, — чтобы предложить божеству вознаграждение на тот случай, если ему не понравится пренебрежение к старому и стремление к новым целям. Вполне ли освободились мы сами от такой логики чувства? Пусть спросят об этом себя наиболее героические характеры! Каждый малейший шаг на поле свободного мышления, самостоятельно устроенной жизни всегда приобретается ценою душевных и телесных страданий. Не только ход вперед, нет! сам ход, движение, перемена имели своих бесчисленных мучеников; особенно много бывало их в переходные, полагающие основание столетия. Конечно, когда говорят о “всемирной истории”, не думают о них, об этом до смешного малом отрезке человеческого существования; и даже в этой так называемой всемирной истории, которая, в сущности, представляет только крик о последних событиях, нет более важной темы, как древняя трагедия мучеников, которые хотели всколыхнуть болото. Ни за что не заплачено было так дорого, как за эту малую частицу человеческого ума и чувства свободы, которая теперь составляет нашу гордость. Но эта же гордость делает почти невозможным для нас вспомнить те громадные эпохи “нравственности обычаев”, которые предшествовали “всемирной истории” и, будучи действительной и решающей главной историей, создали характер человечества: там страдание было добродетелью, добродетелью была жестокость, добродетелью было притворство, добродетелью была месть, добродетелью было скрывание ума; там счастье было опасно, опасна была жажда знаний, опасен был мир, опасно было сострадание; сделаться предметом сострадания там было позором, и позором был труд; безумие там считалось нисходящим от богов! Изменилось-ли это, и изменило ли человечество свой характер?
Нравственность и отупение.
— Обычай есть результат опыта прежних поколений в вопросе о том, что полезно и что вредно. Но приверженность к обычаю не имеет никакого отношения к опыту как таковому; она объясняется древностью, святостью, неприкосновенностью обычая. И эта приверженность всегда мешала делать новые опыты и исправлять обычаи, т. е. нравственность препятствовала возникновению новых лучших обычаев: она притупляла.
Свободно поступающий и свободно мыслящий.
— Свободно поступающие оказываются внакладе против свободомыслящих, так как люди больше страдают от последствий поступков, чем мыслей. Но если вспомнить, что и те и другие стремятся к своему удовлетворению, и что свободомыслящим доставляет удовлетворение мыслить и высказываться о запрещенных вещах, то в отношении мотивов они уравниваются. То же можно сказать и в отношении последствий, при том условии, если судить не по ближайшей и грубой реальности, т. е. не так, как судят все. Надобно многое отнять из оклеветания, с которым люди относятся ко всем тем, которые своими деяниями ломали обычаи. Каждый, кто ниспровергал существующий обычай, сначала постоянно считался дурным человеком; но потом, если не могли восстановить ниспровергнутый обычай и удовлетворялись новым, то предикат мало-помалу изменялся: — история говорит почти только об этих дурных людях, которые позднее называются хорошими.
Исполнение закона.
В случае, если исполнение морального предписания дает другой результат, чем обещалось и ожидалось, и приносит нравственным людям не обещанное счастье, а несчастье и беспомощность, то всегда возможна для мнительного и добросовестного человека оговорка — “здесь была какая-нибудь ошибка в исполнении”. В крайнем случае глубоко страдающее и разбитое человечество постановит даже: “невозможно точно исполнить предписание, мы слишком слабы и грешны и неспособны к нравственности; поэтому, мы не имеем права на счастье и успех. Нравственные предписания и обещания даны для существ лучших, чем мы”.
Дела и вера.
— Протестантские учители говорят, что все заключается в вере, и что из веры необходимо должны следовать и дела. Это прямо неверно, но звучит так соблазнительно, что обмануло не только Лютера, но и других, в том числе Сократа и Платона, хотя очевидность ежедневных фактов говорит против этого. Самое достоверное знание или вера не могут дать ни силы к делу, ни опытности в нем; ни знание, ни вера не могут заменить работу тонкого и сложного механизма, которая должна совершиться для того, чтобы представление перешло в действие. Прежде всего и важнее всего дела! Дела и дела! А нужная для этого “вера”- будьте уверены — явится.
В чем мы наиболее развиты.
— Вследствие того, что в течение нескольких тысяч лет все вещи были оживленными и одухотворенными, могущими вредить человеку, то чувство бессилия среди людей развито было гораздо сильнее и встречалось гораздо чаще, чем это должно бы быть. Необходимо было овладеть вещами — как людьми, так и зверями — силой, принуждением, лестью, договорами, жертвами, — отсюда ведет свое происхождение большинство суеверных обрядов, т. е. значительная, может быть, преобладавшая и все-таки бесполезная, даром потраченная часть человеческой деятельности! Но так как чувство бессилия и страха было в таком долгом и почти непрерывном напряжении, то у человека развилось такое тонкое и такое щекотливое чувство власти, точно самые чувствительные весы для золота. Оно сделалось его сильнейшей страстью.
Оценка предписания.
— Судить о том, хорошо или друно предписание, например, предписание печь хлеб, можно только по тому, получается обещанный результат или нет, — конечно, при условии точного исполнения. Иначе обстоит дело с моральными предписаниями: здесь нельзя видеть результатов. Эти предписания основываются на гипотезах наименьшей научной ценности, доказать или опровергнуть которые из результатов, в сущности, одинаково невозможно. Но прежде, в эпоху невежества и небольших требований, предъявляемых к доказательству истинности слов, оценка хорошего или дурного предп