Плата за такого рода представления была добровольной – один из артистов обходил зрителей с шапкой. Кое-кто бросал монеты, иные норовили отойти или отводили взор.
4Ранние уличные впечатления
В восприятии моего поколения отечественная история делится на два резко отличающиеся периода: до революции и после. Родился я три года спустя после октября 1917 года и, естественно, никакую «дореволюцию» видеть не мог. Теперь понимаю: видел, и весьма отчетливо. Вспоминая Москву своего детства и сопоставляя виденное с описаниями Москвы дореволюционной, осознаю: внешне город почти не изменился. «Весь мир насилья» был разрушен, но материальный мир остался, каким был. Конечно, вместо городовых появились милиционеры, вместо офицеров – красные командиры, вместо чиновников – скромные совслужащие, не стало богачей, исчезли с улиц пышные купеческие вывески. На праздники вывешивались красные флаги, революционные лозунги и эмблемы, изменились названия многих улиц. Но дома, заборы, мостовые, магазины, мебель, утварь и люди – разумеется, взрослые люди – были сплошь «дореволюционными», из той эпохи. Город сохранял старую застройку, новых домов почти не было. Более того, сказывалась разруха. После долгих лет мировой, а затем гражданской войны город был весьма обшарпан, запущен: на ремонт и благоустройство у государства еще не хватало средств. Изредка дворники освежали суриком деревянные ворота и заборы. Заборов тогда было очень много – остатки частных домовладений с их четкими границами.
Москва, кроме центра, выглядела провинциально и скромно. Старое давало себя знать на каждом шагу. Частновладельческие названия нагло пробивались на брандмауэрах сквозь жидкую побелку, удивляя своими ятями и твердыми знаками. Люки, электросчетчики, унитазы, даже комнатная электроарматура сохраняли названия своих дореволюционных производителей. Книг со старой орфографией было неизмеримо больше, чем с новой.
Но начну с того, что ребенку бросалось в глаза в первую очередь, – с земли. Не только переулки, но и крупные улицы – вроде Покровки, Маросейки, Солянки – были замощены булыжником. Это рождало своеобразный звуковой фон – грохот телег на металлических шинах слышался издалека. Вовсю звенели трамваи, тарахтели и пронзительно дудели редкие автомобили. Возле красивых особняков, превращенных в посольства и торгпредства, колёсный шум неожиданно затихал: некогда богачи-домовладельцы за свой счет залили прилегающую мостовую асфальтом. Эти асфальтовые островки отделялись от остального булыжного моря железными полосами. Но таких островков было очень мало, да и тянулись они всего метров на двадцать – двадцать пять. Въезжая на такой островок, гулкая телега делалась почти бесшумной, зато особенно четко слышалось цоканье конских подков.
Позднее я узнал, что булыжник по-немецки носит образное название – каценкопф, то есть «кошачья голова». Не видел я булыжника в Германии, но московские булыжные камни были гораздо крупнее кошачьих голов. С интересом наблюдал я работу мостовщиков. Оградив подновляемый участок мостовой пустыми бочками с наложенными на них ограждающими тесинами, здоровые бородатые мужики, стоя на коленях, обвязанных мешковиной, забивали в грунт новые камни, выравнивали выбоины. Важно было укладывать булыжник ровно, плотно: от одного неплотно забитого камня могла «поехать» вся мостовая. Вбивали булыжник большими молотками, затем действовали деревянными трамбовками, засыпая зазоры песком.
Тротуары во многих местах были асфальтовыми, но на тихих улицах и в переулках крылись плитняком. Плиты со временем прогибались в разные стороны, раскалывалась. По краям тротуаров стояли гранитные тумбы, служившие для привязывания лошадей. Приворотные тумбы ограждали воротные столбы и углы подворотен от ударов экипажей. У особо богатых домов стояли литые чугунные тумбы. На тумбах охотно сидели – своего рода одноместные скамьи. Отсюда и старая, глупая песенка:
Тарарабумбия,
Сижу на тумбе я.
В тихих, незаезженных переулках земляные зазоры между булыжниками и тротуарными плитами летом зарастали мятликом и подорожником – идиллическая картинка полузеленого уличного покрова. Булыжник только взрослым казался серой, безликой массой. Ребенок различал многообразие камней, среди которых не было двух одинаковых. Особенно красочной становилась мостовая после дождя; тут обнаруживалось, что камни разноцветные: синие, красноватые, желтые – и образуют мозаичный ковер. По желобкам вдоль тротуаров неслись дождевые потоки, то разливаясь в лужи, то сливаясь в узкие ручейки – плетёнки. Потоки несли всякую мелочь: пустые спичечные коробки, горелые спички, листья, щепки, обрывки бумаг. Как интересно было после дождя идти по тротуару, следя за движением этих «плавсредств», иногда подталкивая ногой застрявшее «суденышко». Но всё это заканчивалось решетчатым водостоком, заглатывающим мелочь и задерживающим крупное. Наряду с тумбами, хотя и пореже, по краям тротуаров стояли фонари. В моем детстве они были уже не масляными, а газовыми.
То были невысокие чугунные столбы с граненым стеклянным верхом, внутри которого помещалась горелка. К вечеру на улице появлялся фонарщик, вооруженный длинной крюковатой палкой. Концом этой палки он проворно открывал краны горелок, и улица постепенно озарялась мутно-желтым светом. Никакого кремня или огня у фонарщика не было, как же зажигался фонарь? Не скоро я узнал, что фонарщик только расширял отверстие горелки, незаметно горевшей и днём, с минимальным расходом газа. Не знаю, кто придумал такой способ, но он оказался предпочтительней и экономичней, нежели зажигание каждого фонаря путем влезания к горелке по приставной лестнице, как это делалось при масляных фонарях.
Картина московских улиц и дворов немыслима без импозантной фигуры дворника – обычно немолодого, крепкого мужика с бородой «лопатой» и в переднике. Он аккуратно подметал свой участок метлой из ивовых прутьев, после дождя разгонял лужи, убыстряя движение потоков к водостокам. Кроме метлы у каждого дворника был большой жестяной совок, куда он метлой загонял «конские яблоки», сбрасывая их потом неизвестно куда. До того у кучек с конским навозом неугомонно копошились воробьи – непереваренные зерна были их основной пищей.
Дворников часто заменяли их жены – сильные, дородные женщины с зычными голосами.
Зимой снег с мостовой дворники начисто не счищали – это парализовало бы движение транспорта, в то время преимущественно санного. При сильном снегопаде с мостовой убирался только свежий, поверхностный слой снега – это делалось с помощью широкого деревянного скребка со срезом, обитым жестью. Более тщательно очищались тротуары – металлическим скребком, а в гололедицу – еще и ломом. Очищенный снег сметался в большие гряды, тянувшиеся вдоль тротуаров. Исчезали они только к весне. Правда, изредка привозили неуклюжее устройство для снеготаяния: в большой котёл, подогреваемый дровами, набрасывали лежащий снег, и он превращался в воду. Это делалось обычно к концу зимы, когда к наземному снегу добавлялся снег, сбрасываемый с крыш.
5В годы нэпа
Я еще застал нэп, вернее конец нэпа. Москва тех лет являла собой пеструю картину. Много было частных лавочек и палаток. В отличие от дореволюционного периода на вывесках не были крупно выведены фамилии частных владельцев: в начале указывалось назначение или название магазина, а уже ниже мелкими буквами ставилась фамилия хозяина. Напротив нашего дома висела вывеска: «Бакалейные и колониальные товары» – крупно; строкой ниже, мелко: «Л. Кригер». Я долго не понимал, что такое «колониальные товары» и из каких своих колоний вывозит их семья Кригер.
На углу Покровки и Машкова переулка находился частный кондитерский магазин с вывеской «Огурме». Сестра, изучавшая французский язык, пояснила мне, что по-французски это означает «Для лакомок». В «Огурме» меня посылали покупать сахар и чай, и эту миссию я, лакомка, выполнял охотно: не было случая, чтобы продавец не давал мне в виде премии за покупку несколько слепившихся леденцов монпансье, извлекая их щипцами из огромной, стоявшей на прилавке стеклянной вазы.
Привлечению покупателей нэпманы вообще уделяли немало внимания. Реклама для них поистине была двигателем торговли. До сих пор ненужным грузом в памяти лежат нэповские рекламные стишки, вроде:
Есть дороже, но нет лучше Пудры «Киска» Лемерсье.
Крошечная парфюмерная фабрика Лемерсье находилась неподалеку от нас, на Чистопрудном бульваре. Не уверен, что Лемерсье – подлинная фамилия её хозяина, а не рекламный псевдоним. Лучшей парфюмерией спокон веку считалась французская. Даже когда частников-парфюмеров заменили государственные фирмы, они избрали себе «французские» названия: в Москве – «Тэжэ» (Т – «трест», Ж – «жировой»), в Ленинграде – «Ленжет» (Ленинградский жировой трест).
Немало было и концессий. Американец Хаммер, и впоследствии хорошо известный как активный поборник американо-советского торгового сотрудничества, открыл в Москве фабрику канцелярских принадлежностей. Тогда он писался не «Хаммер», а «Гаммер» и уснастил всю Москву (а может быть, и всю Россию) плакатами с запомнившимся стишком:
Перья, карандаши
Фирмы Гаммер хороши.
Усиленно рекламировала зубную пасту – в то время новинку, только начинавшую вытеснять зубной порошок, – немецкая фирма «Хлородонт». Позднее о ней писали как о «крыше», под которой таилась шпионская организация германских фашистов. Эмблемой «Хлородонта» была женщина с ослепительно белыми зубами.
Время от времени в наш переулок приезжал огромный фургон, везомый парой упитанных лошадей. На фургоне красовалась большая надпись: «Яков Рацер – лучший древесный уголь». У дверей фургона быстро выстраивалась очередь домохозяек с ведрами. Древесный уголь, ныне в быту никому не нужный, в то время был ходовым товаром. Во-первых, утюги (электрических тогда не было), во-вторых, самовары, без которых не обходилась ни одна семья. В каждой кухне была вытяжка, к которой приставлялась самоварная труба.