Яков Рацер, как я позднее узнал, был угольным монополистом еще дореволюционной Москвы. Удивительно, как он сохранил свои капиталы и склады после многочисленных муниципализаций, и национализаций. Со мной в классе учился его племянник Виктор Шмидт, капитан футбольной команды нашего класса, а в одном из старших классов – родной его сын Женя Рацер.
Яков Рацер, предвидя, вероятно, недолговечность своей фирмы, учил сына музыке. Как правило, художественная часть наших школьных вечеров начиналась прелюдом Шопена или Скрябина, исполняемого долговязым мальчиком в не по возрасту коротких штанишках. Эта музыка единодушно почиталась скучной и исподнялась под шум и болтовню всего зала. Впоследствии Женя Рацер стал доцентом Оперной студии при Московской консерватории.
Слово «нэп» звучало как ругательство. Неожиданно явившиеся после всех бурь революции и гражданской войны богачи, одетые в роскошные наряды и пирующие в богатых ресторанах, вызывали негодование еле-еле сводящего концы с концами рабочего класса, тем более – многочисленных безработных. Родился даже горестный лозунг: «За что боролись?» В газетах появился термин «Гримасы нэпа». Критики писали, что многие спектакли и фильмы ставятся «в угоду нэповской публики». Были, конечно, и скромные, небогатые нэпманы, таких, наверное, даже было большинство, но на виду были нэпманы-жуиры, демонстративно щеголявшие своими капиталами. Постепенно частников стали прижимать растущими налогами, и вскоре на моих глазах частные фирмы и магазины полностью прекратили свое существование.
Характерная особенность нэповской Москвы – чрезвычайная разнородность населения. В уличной толпе почти без труда можно было определить сословную и профессиональную принадлежность людей. Полярность костюмов, обуви, головных уборов, причесок. Роскошно одетые по последней моде нэпманы: женщины – в коротких и узких юбках, с низкой прямой талией, с челками на лбу и завитками на висках, мужчины – в шляпах, с проборами посреди темени, в узких костюмах с непременным платочком в нагрудном кармане, в гетрах поверх лакированной обуви; старые интеллигентки в батистовых шляпках, кружевных наколках на груди, в высоких шнурованных ботинках; рабочие в серых блузах и брюках, заправленных в сапоги, кто постарше – в картузах, помоложе – в кепках с большим козырьком; скромные «совслужи» в толстовках и мешковатых брюках, летом – в сандалиях; солидные старорежимные инженеры – седая бородка клинышком, форменная фуражка с эмблемой – молоток и гаечный ключ крест-накрест. После шахтинского процесса (1928), особенно же – процесса Промпартии (1930) эти фуражки в карикатурах превратились в непременный атрибут вредителей и владельцы стали опасаться их носить. Военные ходили в длиннополых шинелях, зимой – в суконных шлемах-буденновках, никаких погон, золотых пуговиц и лампасов. Партийные работники носили полувоенные формы – френчи или гимнастерки, кожаные фуражки, брюки, заправленные в сапоги. Кстати, так были одеты все члены тогдашнего Политбюро (всех их до 1935 года именовали «вождями», потом остался только один вождь); исключение составлял разве что Молотов, никогда в армии не служивший. Комсомольцу появиться в шляпе или галстуке было гибели подобно – ходили в самых простых одеяниях, летом – с расстегнутым воротом. Женщины-активистки – в красных косынках (противовес буржуазным шляпкам), простых ситцевых блузках или платьях, нередко набитых рисунком серпа и молота либо трактора: шла механизация сельского хозяйства. Некоторые комсомольцы по праздникам надевали серую полувоенную форму – юнгштурмовку, заимствованную у немецкого комсомола. Выглядела юнгштурмовка не очень красиво, но при бедности тогдашней обычной одежды выгодно выделяла человека в толпе. Тем более что были в ней ремни и портупея. Помню статью в «Комсомольской правде»: девица призналась подруге, что вступила в комсомол ради того, чтобы получить юнгштурмовку, подруга донесла, и девицу с треском исключили из комсомола.
Реклама времен нэпа» Журнал «Новый зритель», 1927 г.
На улицах часто можно было встретить бывших красноармейцев, донашивавших военную форму, с обмотками, крестьян в картузах, косоворотках, сапогах, а то и в лаптях. Наконец, немало было и неопределенного рода занятий голытьбы в откровенных лохмотьях. Таких особенно много встречалось среди безработных. Где-то, проездом, я видел как-то одну из московских бирж труда. Мрачная картина: сотни мужиков с собственным инструментом – пилами, топорами, лопатами – толпились на площади в ожидании назначения хоть на временную, однодневную работу.
Мой отец – совслужащий – носил скромный костюм-тройку, но непременно с галстуком, модным в то время, – узким, в поперечную разноцветную полоску, с маленьким узлом. Такие галстуки почему-то называли селедками. К белой рубахе полагалась смена воротничков, которые прикреплялись к ней с помощью особых запонок. Это мудрое устройство, ныне начисто забытое, позволяло не менять или не стирать рубашку (тогда ее называли верхняя сорочка) ежедневно. Самым страшным был для меня непременный отцовский галстук. В то время любой галстук, кроме красного, пионерского, считался признаком зажиточности и буржуазности. Парней за ношение галстуков, как и девиц за употребление косметики, безжалостно исключали из комсомола. Дворовая ребятня изводила меня отцовским галстуком: «Твой отец – буржуй». Каждый раз, когда отец возвращался с работы, я, гуляя во дворе, внутренне сжимался, ощущая ядовитые взгляды дворовых товарищей. Как хотелось мне попросить отца, чтобы не носил он свои проклятые галстуки! Но о такой просьбе и помыслить было нельзя. Только позднее, когда галстуки перестали быть одиозными, мне запоздало пришел в голову упущенный аргумент: ведь сам Владимир Ильич всегда носил галстук!
Галстуки, шляпы, шляпки – всё это считалось интеллигентщиной, а интеллигенция тогда была не в чести, ведь прослойка эта совсем недавно верой и правдой служила буржуазии, злейшему врагу рабочего класса! Старую интеллигенцию терпели, покуда вырастала своя, рабоче-крестьянская, но не любили и не доверяли. Как-то в кино передо мной сидела пара – рабочий с женой-работницей. Я подслушал, как женщина, оглядев зал перед началом сеанса, сказала мужу: «Ну и народ здесь! Сплошь гнилая интеллигенция!». В тоне слышалась откровенная брезгливость.
В нашем классе кто-то назвал другого интеллигентом. Обиженный пожаловался учительнице, и добрейшая Анна Гавриловна, сама старая интеллигентка, объяснила классу: интеллигент – это не работник умственного труда сам по себе, а белоручка, не знающий труда физического. Большинство в классе были детьми интеллигентов в нормальном понимании этого слова, и из всех углов стали раздаваться радостные возгласы: «А мой папа сам стул починил», «А мой сам дрова колет», «А мой инженер, но дверь покрасил». Не хотел отставать и я. Вспомнив, что отец на днях прибил к стене костыль для картины, я громко сообщил об этом факте окружающим и почувствовал приятное облегчение: «Ура, мой папа не интеллигент!»
Детей интеллигенции долгое время не принимали ни в комсомол, ни в пионеры. В пионерском гимне подчеркивалось: «Мы пионеры – дети рабочих», как же мог петь такие слова сын какого-нибудь бухгалтера или инженера! Более того: детей интеллигенции наравне с детьми нэпманов или «бывших» не принимали в вузы; для получения высшего образования им надо было «вывариться в рабочем соку» – год или два поработать на производстве. Ограничение было снято только в 1936 году, с принятием новой конституции. Правда, еще до этого, в 1931 году, Сталин выдвинул свои знаменитые «шесть условий» (победы социализма). Одним из условий было широкое использование старой интеллигенции и большее доверие к ней.
6Беспризорные и хулиганы
Снующие в уличной толпе грязные, угольно-черные подростки в лохмотьях. Обычное явление Москвы 1920-х годов – беспризорные. Печальное наследие Гражданской войны – дети, оставшиеся без родителей, без крова и какой-либо опеки. У них своя, таинственная жизнь, о которой мало кому известно. Откуда родом, чем питаются, где ночуют – никто толком не знает. Много написано о беспризорных, которых перевоспитывали в колониях, – хотя бы в «Педагогической поэме» Макаренко. Но кто описал жизнь «вольных», подлинных беспризорных?
Обычный промысел – попрошайничество, мелкое воровство. Особенно последнее. При появлении группы беспризорных на рынке торговки испуганно старались прикрыть руками свой товар – словно куры, прячущие под крыльями цыплят при виде коршуна. Только немногие беспризорные занимались «честным ремеслом» – покупали пачку папирос (сигарет тогда еще не было) и продавали их россыпью, втридорога.
Жалость к беспризорным сочеталась со страхом перед ними. Жизнь закалила этих ребят, сняла все моральные препоны и превратила их в наглых и коварных волчат. Приютишь, накормишь беспризорного – нет никакой гарантии, что вместо благодарности не будешь ограблен. Большими группами они не ходили, чтобы не бросаться в глаза, бродили по двое, по трое. Конечно, существовала у них какая-то организация, лидеры повзрослее, посылавшие их как на попрошайничество, так и на кражи и забиравшие львиную часть добычи. Известно было, что взрослые банды грабителей использовали беспризорных как «форточников», для стояния «на стрёме» и других вспомогательных услуг, требующих юркости и смелости.
Лазать по карманам беспризорным было особенно трудно – слишком выдавала внешность, заставлявшая мужчин придерживать карманы, а женщин крепко сжимать сумочки. Использовали приемы отвлечения: затевалась показная драка, шумиха, и в это время к глазеющим подкрадывались сзади и быстро выхватывали ценности.
Особенно много беспризорных можно было видеть на Каланчевской площади: в поисках лучшей жизни они непрерывно мигрировали по разным городам, пользуясь порожними товарняками, тормозными площадками, вагонными крышами. Естественно, что площадь трех вокзалов была местом, где беспризорных всегда было особенно много. Неслучайно по всем её стенам были расклеены предупредительные листовки: «Остерегайтесь карманных воров».