Утро красит нежным светом… Воспоминания о Москве 1920–1930-х годов — страница 7 из 41

В пассажирских поездах беспризорные ходили попрошайничать. Чаще всего – в товаро-пассажирских, которые именовались в народе «Максим Горький» или попросту «максим», ибо ехала в них небогатая публика, во многом напоминавшая героев Горького. Слово это было настолько общеупотребительным, что давно уже не вызывало улыбки, а стало почти термином. «На скорый не достал, придется на максиме ехать», – можно было услышать около вокзальных касс. В классные вагоны беспризорных не пускали проводники, в «максимах» таковых, кажется, вовсе и не было.

Для попрошайничества использовалась особые сценарии и репертуар, придуманные явно не самими попрошайками, а их взрослыми патронами. Вот дверь вагона открывается, и на пороге появляется маленький оборванец со страдальческим выражением на лице. Четко и звонко он заученно провозглашает на весь вагон: «Граждане-товарищи! Вы видите перед собой круглую сироту, обездоленную жизнью. Батька погиб в немецкую войну, мамка померла с голоду в гражданскую. Приютила меня с сестренкой бабушка Анисья. Сестренка померла от тифу, бабушка, царство ей небесное, скончалася от старости, и вот остался я круглой сиротой-горемыкой. Нету у меня никого на целом свете, и живу я подаянием добрых людей. Граждане-товарищи, не оставьте несчастную сироту, помогите кто чем может».

Далее следовала заунывная, сердцещипательная песня – любимый шлягер беспризорного мира:

Ах, умру я, умру я,

Похоронят меня,

И никто не узнает,

Где могилка моя.

И никто на могилку

На мою не придет,

Только раннею весною

Соловей запоет.

После монолога и песни пассажирки начинают сопеть носами и утирать уголками косынок слезы. Расстегиваются кошельки, и развязываются узелки. В ладонь сироты сыплются медные монеты, в котомку – куски хлеба.

Зимой часть беспризорных подавалась в теплые края, но немало оставалось и в Москве, ночуя в подвалах полуразрушенных зданий, в котельных или в котлах для варки асфальта. К утру котлы остывали, и нередко из уст в уста испуганно передавалось: «Нынче в котле, что у нас на углу, мертвого парнишку нашли. Помер с холоду да? голоду. Милиционер утром подобрал».

Такого рода сообщения можно было прочитать даже в «Вечерней Москве».

Зимой головы многих беспризорных по уши утопали в почерневших, но довольно богатых меховых шапках типа «пирожок». Такие модные шапки носили в то время мужчины посостоятельней. Как же эти шапки оказывались у беспризорных? Подкравшись сзади и подпрыгнув, оборванец сдергивал шапку, ничем не закрепленную, с головы её обладателя и молниеносно исчезал. Отнимали беспризорные шапки и варежки и у школьников.

Попавшийся на краже беспризорный проявлял чудеса энергии и изворотливости. Однажды я был свидетелем того, как двое взрослых парней держали пойманного с поличным 12—13-летнего воришку, который ужом извивался, пытаясь вырваться из их железных рук:

– Ой, дяденьки, за что ето, отпустите! Ой, больно, больно, не могу, – следовали отчаянные стоны, хотя никакой особой боли не могло быть. – Зачем мучаете сироту?

Если жалобы не действовали, в ход пускались угрозы:

– Пустите, а то заплюю, я больной – заражу. Я Ваньке Идолу про вас скажу, он большой и сильный, он вам выдаст! У него ножичек есть, не жить вам после этого! Ой-ой, больно, отпустите, не брал я ничего: на земле лежало, я подобрал, ой, руку сломаете, – следовал душераздирающий рёв.

На помощь призывались окружающие:

– Ой, дяденьки, тётеньки, ослобоните меня от йих! Не брал я ничего, никого не трогал, чего они ко мне пристали? Ой-ой-ой!

Видя этот спектакль, толпа постепенно смягчалась и начинала уговаривать поимщиков:

– Да отпустите вы его, Христос с ним, всё одно краденое-то отняли. Ишь, у него еле-еле душа в теле.

Парни, дав вору крепкий подзатыльник и пинка в зад, отпускали его, и беспризорный с неожиданной для ослабленного быстротой удирал со всех ног.

Помимо беспризорных нэповская Москва кишела уголовниками и полууголовниками, бороться с которыми милиции было нелегко ввиду массовости этого явления. Немало было шпаны – подростков, живущих с родителями или с матерью – многодетной, полунищей вдовой. Над такими семья теряла всякую власть. Изрядное количество шпаны жило и в нашем дворе. Эти хулиганы подстерегали нас, благовоспитанных мальчиков, около подворотни, когда мы шли в магазин покупать хлеб или молоко (кошелка и бидон выдавали наличие денег). Требовали денег, в лучшем случае на обратном пути – сдачу. Террор был настолько силен, что хождение в магазины становилось пыткой. Обычно ссылались: денег нет – в ответ слышалось: а ну, разожми кулак, покажи карманы. Подчас в руке вымогателя сверкало «перо» – ножик. В ход он не пускался, но угрозу представлял реальную. Мне везло, денег у меня никогда не отбирали: завидя издали шпану, я старался прошмыгнуть через соседний двор или переждать. Но многие мои ровесники вынуждены были отдавать мелочь или получать тумаки. Тощий Изя Гольдберг из девятого подъезда (его изводили: «Жид, жид, на веревочке висит») пытался откупиться от поборов и побоев мелкими подачками – самое гиблое дело, ибо величина требуемого откупа каждый раз росла.

Я просил родных не посылать меня в магазин, но мольбы мои почему-то сочувствия не вызывали. Отец говорил, что надо уметь постоять за себя и давать достойный отпор. Где уж там!

Был во дворе один особенно мерзкий и опасный подросток по кличке Йодина. Лет ему было 13–14, семья от него отступилась, ни дворники, ни другие взрослые ничего не могли с ним поделать. Казалось, главной целью своей жизни он поставил вредить всем, без разбора. Разбивал камнями окна, бил и всячески обижал маленьких. Никакой уголовщины он не совершал, но был отпетым негодяем, не знавшим ни страха, ни совести. Слушая брань и угрозы взрослых, Йодина нагло и насмешливо смотрел им в глаза, явно наслаждаясь их бессильной злобой. В школу он не ходил и целый день шатался по двору, одним своим видом вызывая ужас детворы, которая тут же забирала свои игрушки и убегала подальше. А это ему было приятно.

Неподалеку была Хитровка, бывший печально знаменитый Хитров рынок[1]. Хотя милиция давно закрыла все ночлежки и притоны и выслала всех сомнительных хитрованцев, нравы этого московского дна еще долго давали себя знать. Хитровка была рядом с моей школой, и некоторым ученикам приходилось пересекать её по дороге в школу или домой. Одним из таких людей был учившийся на два класса старше меня Леня Хрущев, сын будущего генсека, а в то время секретаря МК[2]. Жили Хрущевы в новом доме в Астаховском (бывшем Свиньинском) переулке[3], Лёня, завзятый двоечник и прогульщик, парень лихой и сильный, не раз подвергался нападениям хитрованцев.

– Надо сделать так, чтобы не мы боялись Хитровки, а она боялась нас, – говорил, выступая на каком-то пионерском собрании, приятель Лёни, по фамилии Троицкий, а по кличке Мустафа: несмотря на чисто русскую фамилию, у него была совершенно татарская физиономия. – А для этого надо развивать мышечную силу. Надо быть сильнее хитрованцев, тогда они нас будет уважать и бояться. Как это сделать? Очень просто. – И Мустафа тут же с помощью венского стула стал показывать, как развивать бицепсы.

Заходили в наш двор и прилегающий к нему «Грибовский сад» юнцы лет 16–18, целыми группами по 8—10 человек. Нас, мелюзгу, они не трогали, о чем-то тайно беседовали, играли на деньги в ножички и расшибалочку или орлянку, а то и в карты. Иногда в этой компании фигурировала накрашенная девица, говорившая хриплым, почти мужским голосом.

– Это проститутка ихняя, – шепнул мне как-то соседский мальчик Борис. – Знаешь, что такое?

Я не знал, но, чтобы не упасть в глазах товарища, понимающе кивнул головой. Дома же украдкой заглянул в «Словарь иностранных слов» и прочитал: «Проститутка – женщина, торгующая своим телом». Краткое объяснение ввело меня в полное недоумение. Как можно торговать собственным телом? Руки, ноги что ли давать отрезать за деньги? Но все зримые части тела были у девицы на своем месте и в полной сохранности. После «Словаря иностранных слов» девица с загадочной профессией стала внушать мне почти мистический трепет.

Нельзя сказать, чтобы мир уголовников или полууголовников не оказывал влияния на нормальную молодежь. Грязные свои дела «урки» (так они назывались на жаргоне) прикрывали «блатной романтикой», проникнутой культом силы, отчаянной дерзости, товарищеской солидарности и конспиративности. Всё это было сдобрено налетом дешевой сентиментальности. Блатной язык и фольклор шел из «Одессы-мамы», немалую роль в его распространении сыграл молодой тогда Леонид Утесов, песни которого охотно подхватывала молодёжь: «С одесского кичмана бежали два уркана», «Жил-был на Подоле гоп со смыком» и т. п. Вся Москва пела трогательную песню об уголовнице Мурке; эта девица порвала с преступным миром, «связалась с лягашами и пошла работать в губчека», за что герой по приказу «малины» (банды) был обязан её убить, что и сделал, несмотря на сильное личное чувство к Мурке. Прощание убийцы с телом зарезанной жертвы звучало поистине трагически: «И теперь лежишь ты в кожаной тужурке, смотришь в голубые небеса…» Мораль же песни была отвратительна: жестокие законы «малины» преступать нельзя, за измену – кара любой ценой.

В школах, на «пустых» уроках, когда приближался директор или завуч, мы оповещали друг друга об опасности блатными словечками: «зека» (одесское «гляди-ка») или «шухер» (по-одесски «сыщик»). «Лягавить» означало «доносить, выдавать», «хаза» – «квартира», «бан» – «вокзал», «хруст» – «рубль» и т. д.

Первым полноценным звуковым советским фильмом была «Путевка в жизнь», повествующая о борьбе милиции с малолетними правонарушителями и об их трудовом перевоспитании. Фильм был поставлен талантливо и правдиво, идея его была весьма гуманна. Но, увы, блатной мир был изображен в нем настолько жизненно и красочно, что чем-то даже подкупал, вызвав новую волну подражания, во всяком случае внешнего. Песенки и блатные словечки из «Путевки в жизнь» получили широчайшую популярность, родились и частушки на темы фильма: