В больнице — страница 3 из 8

Подходила сестра, и он заставлял себя открывать глаза, скашивал их на капельницу. Желтоватая жидкость тянулась и тянулась по прозрачному шлангу и стекала на обмершей растянутой руке в вену. Никакого присутствия чего-то постороннего он не ощущал и снова в приятной слабости погружался в тепло.

Для чего-то надо было очнуться, он открыл глаза. В полумраке перед ним стоял врач, отчетливо выделяясь белым халатом и шапочкой.

— Что, доктор, как там… когда операция? — стараясь, чтобы голос не звучал слабо, спросил Алексей Петрович.

— Посмотрим, посмотрим, — он, казалось, для того и зашел, чтобы посмотреть на Алексея Петровича, и, посмотрев, не прикоснувшись к нему, вышел. Успокоенный, что не надо подниматься, Алексей Петрович счастливо оттолкнулся от твердого берега, куда он ненадолго приставал, и, как аквалангист, медленно и томно поплыл, поплыл опять в приятную глубину.

* * *

На следующий день Носову запретили подниматься. На гремящей тележке привозили в палату еду, он едва трогал ее и, изнемогая, отставлял, чувствуя, как неудобно, грубо укладывается в желудке пища. День опять вставал хмурый и мокрый, в окно наливался серый тяжелый свет. В больном месте как бы перебегало что-то из конца в конец и садняще тукало. В одном подействовало лекарство: кашель стал меньше и выкашливался без надсады, поэтому Алексей Петрович мог больше спать. Он уходил в сон мгновенно, стоило лишь закрыть глаза, но был ли это сон, трудно сказать. Словно он окунался по многу раз в одну и ту же купель с нечистой водой и застоявшимся воздухом. В ней не было ни плохо, ни хорошо, она просто утягивала в себя и затуманивала сознание. Приходили с уколами, с таблетками, с приборами — он механически исполнял все, что требовалось, бессмысленно смотрел с минуту на дергающиеся в телевизоре фигуры и безвольно закрывал опять глаза.

Изредка случались просветления, возвращающие к жизни. В одно из них он вспомнил, что жена беспокоится, не находит себе места, а в эту, режимную, больницу без пропуска не пустят, и попросил соседа позвонить жене и сказать, что он закажет пропуск на завтра. Завтра должно стать легче. Он уже попросил соседа, тот стоял наготове, но никак не мог Алексей Петрович найти в своей памяти телефон. Совсем отказывала память. Все отказывало. Он вспомнил, наконец, зайдя в память с другой стороны: представил, как записаны цифры на приклеенной к телефонному аппарату маленькой желтой карточке. А добившись результата, совсем очнулся.

Сосед позвонил, передал и засобирался за газетами, надевая на белую нательную рубаху куртку от ярко-синего спортивного костюма. Ожидание операции делало соседа беспокойным и натянутым, голос его иногда оборванно взбулькивал, глаза смотрели затравленно. Вечером он просил у сестры снотворное.

— Возьмите, пожалуйста, и для меня, — попросил Алексей Петрович и назвал две газеты.

Сосед, оглядывающий себя в зеркало, неопределенно хмыкнул и вышел.

В первый раз идти на операцию особенно тяжело. Жил-жил человек, каким создал его Господь Бог, и вдруг что-то происходит, что требует немедленного вмешательства и ремонта. Есть в этом что-то неестественное, грубое, незаконное, особенно теперь, когда стали менять органы. Божественное, единое, незаменное опускалось до уровня механического и составного. Можно вырезать желчный пузырь, убрать негодную почку, легкое, окоротить и подтянуть, как шланги, выводные пути, вырезать из одного места и приставить к другому, подшить оборванную руку или ногу, из аппендикса сшить мочевой пузырь. Наука ремонта достигла невиданных результатов и совершенствуется все больше и больше. Вмешиваясь в божественность человеческого сосуда, споря с нею, она сама по степени мастерства становится божественной и претендует на высочайшую роль. Спасенная жизнь оправдывает все — пока человек живет. Но каждое такое спасительное вмешательство, должно быть, откладывается в нем в особый счет… и кому он потом будет предъявлен? Алексей Петрович четырежды прошел через операционный стол, живет от починки к починке, как примус, но после каждой операции невольно в нем нарастает тревога от какого-то словно бы повторяемого предательства… Он не мог сказать, что предавалось и что именно тревожило его, но чувство нечистоплотности не проходило.

Вернулся сосед, ни слова не говоря, шурша газетами, стал укладываться.

— А про меня забыли, Антон Ильич? — спросил Носов.

— Откровенно говоря, не забыл, — вдруг резко, отчеканивая слова, точно вздымая принципы, ответил сосед и дернулся лицом. — Не захотел руки марать. Вот так.

— То есть как? — не понял Алексей Петрович. — Что вы такое говорите?

— Одна вражеская пропаганда в ваших газетах. Вред один. Вот так. Если хотите, читайте мои.

— Можно, конечно, и ваши, — растерянно отвечал Алексей Петрович, всматриваясь в соседа с болью и стыдом. И вдруг тоже разозлился, беспомощно и жалко. — А разве там у вас, — трясущейся рукой он показал на телевизор, не вражеская пропаганда? Не растление? Не одурачивание?

— Нет. А если бы и так? Дураков одурачивать — только умными делать.

— А вы не слишком грубо? Да и рискованно, пожалуй…

— Я не имел в виду вас лично.

— Спасибо. Но если мы с вами не входим в число дураков, вы бы этой штуковине, — Алексей Петрович с ненавистью кивнул на телевизор, — давали иногда отдохнуть. Неизвестно, как она действует на умных…

— Говорите, если мешает. Что же не говорите? Будем договариваться.

«Неужели так трусит перед операцией? — размышлял Алексей Петрович, закрывая глаза. — Но в таком случае, кажется, должно быть наоборот». Он стал вспоминать, что чувствовал перед операцией сам. Но можно было и не вспоминать. Да, угнетенность… жаль себя немного. И в то же время особая пристальность ко всему, что окружает, словно стараешься крепче зацепиться, внимательность к людям, примирение с ними, готовность оказать услугу. Так грустно бывает и почему-то так легко! Ничто от тебя больше не зависит, ты, как никогда, свободен и обращен в сторону, где живет вечность. Но зависит еще до операции, до хирурга, от мнения о тебе людей, которое собирается вместе в бестелесную, как тень, фигуру, ангелом-хранителем стоящую неподалеку. Да, там без ангела-хранителя нельзя. Алексей Петрович перевел размышления на себя. Где сейчас его, Алексей Петровича, ангел-хранитель, не устал ли он его сопровождать?

Однажды, после одной из операций, кажется второй, которая могла кончиться печально, Алексей Петрович видел сон. Он пришел в себя после наркоза в реанимационной, кровать почему-то была поднята высоко, на уровень стоящей рядом тумбочки. Неподалеку стонала и вскрикивала женщина, быстрые шаги приближались и удалялись. Было не душно, но воздух, казалось, был обработан до сухости и колючести. Алексей Петрович и не проснулся бы, если бы не тормошила и не шлепала его по щекам сестра — зачем-то требовалось, чтобы он не спал. Он очнулся в страшном ознобе, тело ходило ходуном, и, не слыша своего голоса, попросил, чтобы его укрыли. Озноб не проходил. «Не спите, не спите», — повторяла сестра, оттягивая его руку и массажируя ее в локте, чтобы найти вену. Ему хотелось помочь ей, но веки, едва разведенные из-под непосильной тяжести, снова и снова закрывались.

Тогда он и увидел этот сон. Огромный, ярко освещенный зал без окон, стены завешены картинами в легких прямоугольных рамах, на холстах все что-то абстрактное, неправильные фигуры и ломаные, рвущиеся линии. Он ищет выход и не может его найти, снова и снова обходя зал и приподнимая все подряд картины, за которыми могли бы быть окно или лаз. Ничего, все та же белая глухая стена. В отчаянии он принимается плакать, понимая, что оставаться ему здесь нельзя. И уже бегает, бегает, совсем потеряв голову, а свет становится все ярче и ярче… еще мгновение, и он испепелит его.

Сестра едва добилась, чтобы он снова очнулся. Слезы продолжали бежать, он попросил сестру не отходить, ухватившись, как маленький, за ее руку. «Не спите, — умоляла она. — Попробуйте не закрывать глаза. Держитесь». Все двадцать лет после этого, вспоминая случаи, когда ему удавалось всерьез проявить волю, Алексей Петрович начинал перечень прежде всего с того огромного усилия, которое удалось тогда в полубессознании собрать, чтобы не соскользнуть в беспамятство.

С тех пор он боялся повторения этого сна. Да и не сон, казалось ему, это был, а что-то иное, прощальное. Когда- нибудь оно должно было вернуться. Он так четко, так зримо помнил глухой зал, залитый нестерпимо ярким электрическим светом, и себя, со слезами мечущегося по нему, что где-то это должно было находиться неподалеку. В последний раз, в госпитале, легко придя в себя после неглубокого наркоза, он обрадовался сильнее, чем прежде, должно быть, все меньше надеясь на свои запасы. И обрадовался, сам того не сознавая, больше всего тому, что вернулся, миновав знакомый зал.

Сестра дежурила вторые сутки подряд. Она же была и за нянечку. Сегодня Алексей Петрович лучше рассмотрел ее: удлиненное и сухощавое доброе лицо со спокойными, терпеливо светящимися глазами, привыкшими к страданиям, и чуть более, чем нужно, укороченные, толчковые движения человека, пережившего лучшую пору. И нагибалась она как-то изломанно, и шваброй по полу водила со стесненными, безразмашными движениями, и, выпрямляясь, прислушиваясь к звукам в коридоре, чуть заметно клонилась вперед.

— Как вас зовут? — с опозданием спросил Алексей Петрович, с мукой наблюдая, как она, чтобы отереть пот, отворачивается и тычется в подставленный платок.

— Татьяна Васильевна зовут. Сорок лет трудового стажа. Почти двадцать лет здесь, — подсмеиваясь над собой и одновременно гордясь, доложила она, не оставляя работы.

— А что вы без отдыха второй день?

— Не люблю отдыхать. В молодости любила, как все молодые, а теперь так бы и жила в больнице, — она говорила и гремела передвигаемыми стульями, взглядывая на Алексея Петровича с обращенной к себе иронической улыбкой.

— Зарплаты, что ли, не хватает? — вмешался сосед. — Не может быть, чтобы у вас здесь была маленькая зарплата.