бутылку водки… И я, поверьте, мой странный и непонятный гость, рад своей нищете, по крайней мере даже сейчас ничего подписывать не придется, терпеть не могу никаких бумаг… Чего же вы скалитесь?
— Вашей детской наивности! — с готовностью откликнулся Корф, ярко полыхая фиолетовым и заставляя Батюнина невыносимо страдать. — Посмотрите, Михаил Степанович, внимательно, здесь ничего не пропущено?
В руках у него оказался роскошный альбом-каталог, на суперобложке одна из самых любимых картин Батюнина «Обнаженная в ландышах» и его имя — крупно и золотом. Корф, явно наслаждаясь, пометил и протянул альбом хозяину. И старый художник, не желая того, принял его занемевшими руками, сразу опустившимися от тяжести на стол. Взгляд у него стал почти безумным, и, когда он развернул книгу и стал неуверенно листать ее, переворачивая каждую страницу словно могильную плиту, лоб у него покрылся холодной испариной. Наконец он поднял страдающие, больные глаза и не увидел своего страшного гостя.
— Не может быть, — обреченно сказал он. — Этого никогда не было… ложь, наваждение… мистификация! Как вы устроили?
— Помилуйте, какие могут быть сомнения? — донесся до него чей-то далекий, хотя и знакомый уже голос. — Вы держите альбом в руках, неужели вы не верите собственным глазам? Налью еще по рюмочке, с вашего разрешения. Должны вы успокоиться, Михаил Степанович, нельзя так… Что вы! Вы стишком дорого стоите… Вы должны верить. Прошу вас, прошу…
— Черта с два! Меня никому не околпачить, любезнейший Геннадий Акилович, я слишком долго жил! — вновь запротестовал художник, стараясь по-прежнему не поддаваться искушению. Перед ним потихоньку уже начинало проясняться, и он, выхватив стопку из рук Корфа, залпом выпил лимонную, по-стариковски крякнул, потер почему-то руки, пожевал бескровными губами и сказал:
— Знаете, дорогой Геннадий Акилович, мне кажется, становится чересчур прохладно. Я разожгу камин… это всегда делал Игорек, да… вот сегодня его почему-то нет и нет… Вы не против?
— Отчего же? Конечно, нет, — отозвался Корф и шевельнулся, устраиваясь удобнее. Он давно взял себя в руки и уже предчувствовал близкое завершение своей миссии. Сначала нужно было сделать главное, подписать соглашение, а потом можно будет не спеша и основательно разобраться со всей остальной чертовщиной. Время и возможность для этого представятся… Ему не понравился мгновенный, брошенный на него взгляд хозяина: какая-то странность в построжавшем лице, в губах — змеящаяся короткая усмешка, но все это тоже могло только показаться — чужой дом, чужая душа потемки, как говорят в этой дикой стране, и лучше всего хранить спокойствие и выдержку. И Корф послал хозяину легкую, безмятежную и понимающую улыбку.
Батюнин, присев перед камином, сложил в нем дрова, подсунул под них кусочек сухой бересты и чиркнул спичкой. «Чудак, чудак, — подумал Корф с невольным чувством собственного превосходства, глядя на художника, протянувшего руки к разгоравшемуся огоньку, — какая жарища, а ему холодно… Чудак… Что это… Бог мой…» Он еще успел подтянуть к себе бумаги, оставленные хозяином на столе, успел схватить другой рукой свой изящный, крокодиловой кожи, дипломатик и слегка приподняться. Но в следующее мгновение, совершенно парализованный, рухнул обратно, и закипавший в нем крик беззвучно оборвался. «Вот она, их тайная и страшная власть», — еще успели промелькнуть у него в голове короткие и рваные мысли.
— Я, кажется, схожу с ума… Плата за самонадеянность…
И все дальнейшее он мог только видеть, осмысливать он уже ничего больше не мог — мозг оцепенел. Огонь разгорелся необычайно быстро каким-то одним беззвучным взрывом, и тотчас стала светиться, раскаляясь, каминная решетка. Колдовской рисунок на ней пришел в бесконечное, затягивающее кротовое движение. И сразу же пространство этого неодолимого движения раздвинулось, и художник, до сих пор согбенный, с опущенными плечами, выпрямился, широко раскинул руки, словно стремясь охватить всю свою бешено несущуюся в вечность вселенную, и Корф вторично содрогнулся от неизъяснимого чувства сладострастного ужаса. У него на глазах вершилось невероятное — вместо глубокого и бессильного старика перед ним возник ослепительно юный, смеющийся от неведомого счастья человек. И затем он растаял, исчез в веселом и буйном пламени, и тогда Корф увидел, что горит уже весь дом, со звоном трескаются и рассыпаются стекла, из всех дверей рвется огненный, гудящий ветер. Корф хотел вскочить и бежать и по-прежнему не мог шевельнуться. Теперь и ему самому было не страшно, — его все сильнее и властнее охватывало теплое чувство возвращения к самому дорогому и заветному в себе, давно забытому. Старый дом, построенный еще в начале почти пролетевшего века, обрушился во внутрь себя, и высоко в небо понесся столб огня и дыма. Именно в этот момент, расталкивая сбежавшихся на пожар местных обывателей, бестолково кричавших друг другу о вызове пожарных, о ведрах и баграх и про всякую иную чепуху, о коей любит кричать, выказывая свою природную смекалку и смелость, всякий русский человек на пожаре, особенно когда все уже сгорело и тушить больше нечего, и появился посланный Батюниным в Москву на Арбат тот самый соседский Игорек с тяжелой, набитой продуктами и бутылками хозяйственной сумкой. Вся жизнь, казалось, сосредоточилась сейчас в его потрясенных глазах, устремленных на опадающее пламя, дожиравшее остатки старого дома. Он выронил сумку из рук и завороженно двинулся к пожарищу. Его окликнули раз и другой, затем, видя, что он ничего не слышит, один из пожилых мужчин выскочил из толпы и, подскочив к очумевшему мальчишке, схватил его за плечи и рванул назад.
— Стой! Спятил! Сгоришь, поросенок! Здесь уже ничем не поможешь!
— Да, — сказал Игорь, крупно вздрагивая. — Он ведь обо всем этом вчера говорил… а я ничего не понял… Как же так… А я?
— Ты что? Думаешь, там… кто-то сгорел? Здесь, говорят, старый художник жил… еще из тех застойных времен… говорят, совершенно неудачник… а? — спросил мужчина, по-прежнему придерживая чересчур уж впечатлительного и нервного паренька за плечи и легонько отталкивая его подольше от огня. Ответа от своего невольного подопечного он не получил, но, встретив его взгляд, отдернул руки и торопливо попятился. Его словно потянуло куда-то в провальную глубь, и от предчувствия неумолимо близившегося обрыва закружилась голова, — он долго не мог прийти в себя, а когда очнулся, вокруг почти никого больше не было.