В горах Памира и Тянь-Шаня — страница 4 из 45

е ели, пихты и орехи, привозит барбарис с Восточного Памира и дикие яблони, землянику, тутовник — с Западного.

Он не может ни минуты усидеть на месте. Когда я в этом году был в Памирском ботаническом саду и пытался поговорить с ним, разговор все время прерывался. Он то отбегал раздавить гусеницу или отрезать лишний побег у винограда, то подбегал к садовникам, собиравшим урюк, и лез на лестницу, чтобы показать, как это надо делать, то убегал на дорогу что-то сказать шоферу… Я хотел спросить, сколько же всего его растений живет в Памирском саду, но он снова убежал: услышал, что где-то мальчишки трясут персик. Между прочим, в свои почти семьдесят лет он свободно догоняет этих семи-, десятилетних сорванцов…

Университет

Когда в 1929 году я окончил среднюю школу, решение заниматься ботаникой и ехать работать именно в Среднюю Азию созрело у меня окончательно и бесповоротно. Но чтобы как следует, по-настоящему работать, нужно было получить образование, а попасть в высшее учебное заведение было и в те годы совсем не просто.

В том году в университет я не попал и пошел на лесопильный завод зарабатывать рабочий стаж, который был нужен для поступления в высшее учебное заведение. Кое-кто из моих товарищей поступили в вузы, но их было немного, значительно большее число моих друзей уехали в экспедицию. Я завидовал и тем и другим, но решил работать на заводе. Работая на заводе, я одновременно окончил курсы по подготовке в вуз. Но на следующий год меня опять не приняли, и я продолжал работать на заводе, а в январе 1931 года ушел на курсы коллекторов при Академии наук.

Курсы эти не были многолюдны, и учили на них неважно. Никакой программы у них не было, никаких денег, никакого помещения. Просто глава и создатель курсов имел массу друзей-ученых и огромное желание помочь молодежи идти в науку. И этот человек действовал бессистемно, но непрерывно. Поэтому сегодня нам читал геолог, обычно крупный и знаменитый, завтра — ботаник, тоже знаменитый, послезавтра — климатолог. Читали все что хотели и что могли. Кто мог читать несколько лекций, читал маленький курс, кто не мог много, читал один раз. Курсы давали мало систематических знаний, но главное мы знали: кто куда едет и зачем, какие экспедиции куда поедут, кто им нужен и что они будут делать. Главное, что курсанты все время варились в этом экспедиционном котле.

К весне ботаник Борис Алексеевич Федченко взял меня с курсов к себе в ботанический сад и посадил там смотреть гербарий. А потом я поехал в Казахстан, сначала на реку Чу, а потом в Джунгарский Алатау.

Осенью, находясь в Джунгарском Алатау и будучи мобилизованным в комотряд по борьбе с басмачами, я неожиданно получил телеграмму, что меня приняли в университет. Я рассчитался с делами экспедиции и договорился с одним казаком из станицы Сарканд, чтобы он доставил меня на далекую железную дорогу. Казак запряг коней в бричку, положил в нее слой арбузов и слой сена, а на сено лег я, и кони тронулись.

Мы летели шесть часов по хорошей степной дороге, очень широкой и очень гладкой, потом два часа выстаивали лошадей, час кормили и опять неслись шесть часов. Не было никаких басмачей, работа была закончена, и ее приняли, и я наконец побывал в экспедиции на Тянь-Шане, и меня приняли в университет! И все это свалилось на меня сразу! Лошади неслись, а я лежал на сене, изредка приподнимался, раскапывал сено, вытаскивал арбуз, съедал его и смотрел кругом. Как все это неожиданно и непонятно! В экспедицию не попал, в вуз не поступил, будущее темно и неясно. А потом вдруг все сразу: экспедиция, тянь-шаньские ели, борьба с басмачами, и в вуз приняли, и дальнейшие перспективы лучезарны! Как же все это здорово!

Ленинградский университет в 1931 году находился на переломе. Многие установки в науках подвергались сомнению и разрушались, на смену им приходили новые, менялись программы преподавания и специальности. Нужны были новые специалисты, и был взят прямой курс на создание настоящих экспедиционных работников.

Состав студентов того времени был пестр и специфичен. Рядом с восемнадцати-, девятнадцатилетними ленинградскими ребятами, окончившими нормальную среднюю школу, было много тридцати-, сорокалетних рабфаковцев, имевших всего четыре-пять классов образования и окончивших за один-два года рабфак. В вузы шла заводская масса. И, несмотря на низкий уровень знаний у студентов, учились они, я бы сказал, очень хорошо.

В университете этих лет непрерывно менялись и методы преподавания, и система оценок. Пробовали то одно, то другое. Сначала был какой-то кабинетный метод. Потом был бригадный метод. Потом вдруг появился ненадолго дальтон-план. А вот дисциплина была железная. За отсутствие на одной лекции или за три опоздания исключали, за несдачу зачетов исключали.

Кормежка была неважная, но не голодная. Раз в день ели досыта, брали четыре-пять супов, а хлеб лежал на столах. Супы были чечевичные, крестьянские, снетковые, очень часто соевые и обычно без мяса. Часто бывали рыбные котлеты. Из чего они делались, не знаю, судя по консистенции, из очень мелкой рыбы, которую очищали от чешуи, а потом мололи с костями. Мясо получали у нас только спортсмены по каким-то особым талонам. Одеты мы были скверно, все время обучения в университете я ходил в рваных ботинках. Но все эти бытовые трудности никого не занимали и не волновали.

А вот учили нас здорово. Насколько нас хорошо учили, я почувствовал, когда начал работать. Воспитанников Ленинградского университета знали как надежных работников. Я был поражен, когда, прибыв в Казахстан на практику, увидел, как главный агроном, принимавший практикантов, обрадовался нам. Он прямо расцвел, когда мы ему сказали, откуда мы.

— Ленинградцы! Ленинградцы — это хорошо. Ленинградцы, они потянут. — И буквально всех наших поставил на самостоятельную работу. — Эти потянут! Эти потянут! — говорил он.

Но что в Ленинградском университете того времени было совершенно поразительно, это состав профессоров. Думаю, что ни до, ни после этого времени в университете не было такого великолепного состава географов, биологов, геологов. Неорганическую химию вел академик Черныкаев, геологию — академик Чернышев, общий курс ботаники читал академик и будущий президент Академии наук Владимир Леонтьевич Комаров, систематику высших растений — член-корреспондент Академии наук Николай Адольфович Буш. Лекции по растительности степей и пустынь читал блестящий ученый, ботанико-географ, лучший знаток природы Средней Азии Роберт Иванович Аболин, зоологию — тоже прекрасный знаток Средней Азии и создатель советской экологии Даниил Николаевич Кашкаров, почвоведение — Сергей Павлович Кравков.

Нашей кафедрой заведовал Владимир Николаевич Сукачев, глава и создатель советской геоботанической школы, впоследствии — академик.

Владимир Николаевич отличался большой скромностью, работоспособностью и каменным упорством в отстаивании подлинной науки. Когда его критиковали за предложенный им действительно не слишком удачный термин «фитосоциология», он соглашался, но, когда дошло до псевдонаучных идей о перерождении видов, об отсутствии внутривидовой борьбы, тут он не соглашался ни с чем. Я бывал на подобных заседаниях. Сукачев после своего выступления сидел, слушал нападки и улыбался. Я поражался, как он может это выдерживать спокойно. А мне сказали:

— А что тут удивляться? Он же глухой, через аппарат слушает. А когда какой-нибудь противник выступает, он выключает свой слуховой аппарат.

Но дело было не только в слуховом аппарате, дело было в непреклонной принципиальности Сукачева.

Как я уже сказал, Владимир Николаевич отличался великой скромностью. На лекциях он никогда не подчеркивал свои взгляды на какой-либо вопрос. Он излагал взгляды разных авторов, а потом говорил: «Существуют и другие мнения», — и излагал свои, но не говорил, чьи они.

При мне в аспирантуру к Владимиру Николаевичу из членов нашего кружка попал Миша Мартыненко. Это был исключительно способный, самолюбивый и скромный студент, который никогда не лез вперед. Спрашивает иногда Владимир Николаевич какого-нибудь студента, а тот не знает. Он спрашивает у курса: «Кто знает?» Молчание. Тогда он говорит: «Мартыненко?» Миша встает и с блеском отвечает. Миша первый из наших защитил диссертацию. И погиб в самых первых боях Великой Отечественной войны…

Владимир Леонтьевич Комаров, академик, а впоследствии президент Академии наук, вел у нас курс общей ботаники. Читал он хорошо, ясно, четко и довольно холодно. Нельзя было сказать, чтобы его лекции увлекали. В нем подкупало другое: какая-то прямота, честность, бескомпромиссность. Так, он никогда не стеснялся говорить: «Не знаю», «Посмотрите там-то», «Поищите у такого-то». Часто в перерывах он оставался в аудитории и разговаривал со студентами. Эти разговоры в перерывах были гораздо интереснее его лекций, особенно если касались темы о происхождении жизни, над которой Владимир Леонтьевич в то время думал и работал.

Почвовед Сергей Павлович Кравков был самым блестящим лектором у нас в университете в то время. Кравков был и большой ученый, и превосходный педагог, и к почвоведению студентов умел привлекать, и аудиторию держать в руках. Почвоведение не для всех увлекательно, у большинства студентов оно не вызывало особого интереса. Но Сергея Павловича слушали всегда и все с напряженным интересом и вниманием. Это был златоуст, поэт почвоведения. Вся кафедра относилась к нему с обожанием, поэтому он был крайне чувствителен и ревнив к вниманию студентов. Упаси бог, если кто-нибудь на лекции зевнет. Он замолкал, поднимал голову к потолку, закатывал глаза и некоторое время молчал. После раздумья он тихим, вибрирующим голосом говорил:

— Товарищи! Один ваш коллега меня очень, очень обидел. — Тут делалась длинная пауза. — Или он не выспался, или я читаю очень скучно. — Пауза. — Но я не скажу, кто это! Я даже не посмотрю на него. Нет! Нет! Не посмотрю!

Конечно, вся группа начинала переглядываться, выясняя, кто же это зевнул. Если кто-нибудь переговаривался даже шепотом, даже в задних рядах, Кравков сейчас же прерывал лекцию и со сладчайшей улыбкой осведомлялся: