Написать о сотрудниках, о людях экспедиции, о своих товарищах совсем не просто. Но, написав о караванщиках, о водителях, не писать о непосредственных сотрудниках экспедиции, об их характерах, об их жизни и судьбах нельзя. Интересные судьбы и интересные люди.
Поэтому я набросаю несколько портретов экспедиционных работников, несколько биографий, напоминающих биографии тех людей, которых я встречал в больших экспедициях. Но при этом не буду называть никаких фамилий.
Отобранные для этой книги портреты — в некоторой степени обобщение свойств характеров и судеб тех людей, которых я знал. Я хотел рассказать здесь не столько о реальных лицах, сколько о разных типах людей, встречавшихся мне за долгие годы экспедиционной работы.
Великий систематик
О Великом систематике я слыхал с детства. О нем и о его знаменитой матери, той самой, которая в ночную пургу вынесла с ледников Монблана его отца, своего мужа, брошенного проводниками.
Когда я кончал курсы коллекторов при Академии наук, то пришел к нему и сказал, что очень хочу ехать в экспедицию в Среднюю Азию. Великий систематик, который в течение долгих лет вел исследования растительности Средней Азии, в это время уже заканчивал свои большие экспедиции.
Принял он меня в здании гербария, где бывал теперь больше, чем в горах и пустынях.
Гербарий — большое здание, стоящее у входа в Главный ботанический сад. Каждый этаж его представляет собой длиннейший зал, тесно заставленный рядами шкафов, поднимающихся от пола до потолка. В этих шкафах тысячи полок, на полках сотни тысяч папок, а в папках миллионы листов картона. На каждом листе этого картона прикреплен засушенный экземпляр растения. Сюда, в этот гербарий, поступали почти все растения, собранные ботаниками нашей страны. Экземпляров гербария, хранившихся здесь, были миллионы, а сотрудников, работавших тут, совсем немного.
И в этом гигантском хранилище растений всегда царила тишина.
На том этаже, где оказался я, сидело всего два-три молчаливых, бесшумных и незаметных человека, в том числе один молодой талантливый систематик. Он ходил неслышно, тихо улыбался, и его крупные белые руки с большими бледными пальцами, похожими на аксолотлей, обитателей подземных пещер, непрерывно перебирали гербарий. И гербарий н е ш у р ш а л в его руках!
На этом же этаже был и кабинет Великого систематика. Это был огромный человек, большой и тяжелый, как шкаф, всегда с всклокоченными волосами и всегда в поломанных очках на вытаращенных подслеповатых глазах. Он был крупнейший специалист по растительности Средней Азии, автор толстенных монографий и сотен работ поменьше. Только карточки с названиями его работ в библиотечном каталоге занимали полметра. И это здание построил он, и гербарий основал он.
Великий систематик тогда был в расцвете сил и был поразительно трудоспособен. Он с утра до вечера перебирал гербарий, и его сотрудники, и сам он работали как машина.
Он долго смотрел на меня и потом сказал:
— Хотите ехать в Среднюю Азию?
— Хочу. Очень.
— Не пожалеете?
— Думаю, нет! — сказал я.
И он долго смотрел на меня.
— Там жарко, там малярия и вообще трудно, — сказал он и опять долго молчал.
Потом он подписал мое заявление о приеме в экспедицию и задумчиво сказал, по-моему не мне, а себе:
— Но ведь я вот не жалею, что когда-то поехал?
Потом было еще много разных встреч, но я расскажу об одной.
Лето 1943 года, блокадный Ленинград. Я стою в обороне где-то под Пулковом. На фронте тихо, отпускные в город дают легко, и я нередко появляюсь в Ленинграде. Но куда идти? Друзья, родные — кто умер, кто эвакуирован, кто воюет. И в этом огромном городе, моем городе, мне некуда пойти.
Я захожу в Ботанический сад и сижу в тени деревьев, слушаю шорох листвы, но мои мысли не там, а в роте, не о листве думаю я, а о неудобных ходах сообщения на моем участке обороны и о воде в окопах. Рядом садится сторож, мы разговариваем, и я неожиданно узнаю, что Великий систематик в Ленинграде, что он работает дома и часто бывает в гербарии.
Я иду к нему домой: он живет здесь, рядом, на территории Ботанического сада.
Он сидит за столом, заваленным рукописями, гербарием, книгами. Он все такой же огромный, громоздкий, хотя и худой. И волосы его все так же всклокочены. Оторвавшись от рукописи, он долго с недоумением смотрит на меня через скособоченные железные очки с толстыми-толстыми стеклами. Смотрит на форму, потом на лицо и наконец вспоминает:
— А, это вы, — говорит он. — Вы откуда?
— Я под Пулковом, — говорю я. — В обороне. А вот как вы? Что вы тут деваете?
— Что я?! — говорит он, и на его лице отражается недоумение, Он ошарашен, он недоумевает: как об этом можно даже спрашивать!
— Как это?! — говорит он. — Я же пишу флору Ирана! — И молчит. — Как же вы-то этого не знаете? — И потом добавляет уже деловито: — И знаете, работа идет хорошо. Сейчас тихо, никто не мешает. Самая рабочая обстановка.
Так говорит ученый, работающий над флорой Ирана под ежедневными обстрелами и бомбежками, в осажденном Ленинграде!
И еще одно, последнее, свидание. Один из трудных послевоенных голодноватых годов. Вечеров накануне Нового года я кончаю работать в гербарии, где обрабатываю памирские материалы, когда мне говорят, что Великому систематику плохо. Нужны лекарства, нужно куда-то пойти и что-то достать, а пойти и достать некому.
Он живет, как и прежде, на территории сада. Он очень стар, очень болен. В разрезы у него на животе вставлены какие-то резиновые и стеклянные трубки. Что-то ему вливают, что-то отсасывают. Но с раннего утра до часу он работает. Потом подходят боли, потом долгие и мучительные процедуры, А вечером ему чуть легче.
С рецептами, карточками, талонами я мчусь куда-то, что-то добываю, а когда являюсь со всем этим часов в одиннадцать, меня зовут к нему. Он полусидит в постели, смотрит на меня через свои немыслимо толстые и скверные очки и улыбается. И он протягивает мне маленькую книжку тезисов какого-то совещания с дарственной надписью, В этой книжке его статья о районировании растительности Памира.
— А я все-таки первый! — говорит он и улыбается широко и счастливо.
Вот ведь действительно удивительное дело: он, старый, умирающий, шел до конца впереди здоровых и молодых, и он первый дал флористическое районирование Памира.
Удивительный характер, удивительное упорство и трудоспособность до последних минут…
Картировщик
А вот еще фигура, настоящий экспедиционный волк, всю жизнь проработавший в маршруте, лучший знаток растительности Западного Таджикистана.
Он родился на хуторе близ Диканьки от потомков запорожцев, вскоре после революции. Учился в пединституте, воевал. После госпиталя в конце войны попал в Таджикистан. Сначала преподавал в школе естествознание, потом пошел в аспирантуру. Дали ему тему, и поехал он изучать растительность Кураминского хребта. Он ехал на Кураминский хребет через два перевала, за триста километров, ехал вдвоем с природным номадом — калмыкам. Ехал верхом вышедший из госпиталя солдат, у которого не хватило куска мяса, вырванного осколком. Этот недостающий кусок и мешал именно вследствие того, что его не было. Но когда они добрались до Кураминского хребта, вымотался калмык, лошади измотались, а подбитый солдат был «ничего себе».
С этого маршрута и начинается экспедиционный путь охотника за кормами, геоботаника-картировщика. В конце сороковых годов он обследует Кураминский хребет. В начале пятидесятых картировщик носится по горам и долам, ищет места для геоботанических стационаров, которые должны расположиться во всех природных зонах Таджикистана — в пустынях, лесах, высокогорьях. На этих стационарах — в Гараутах, Анзобе, Ренгетау и других — начинаются многолетние работы по изучению растительности, кормовой базы, по изучению биологии растений.
А картировщик, закончив выбор участков под стационары, уходит в многолетний беспрерывный картировочный рейд, который продолжается до сих пор. Он работает на лошадях и знает их настолько, что твердо командует: эту отдать такому-то, эту такой-то, эта норовистая, на эту сяду я сам, эту под вьюк. И вот ведь что чудно: поработает он с лошадьми, и они сами почему-то после этого за ним ходят. Любят. Это я не раз замечал, встречаясь с ним в маршрутах.
А маршруты каждый год, маршрут за маршрутом — Гиссар, Матча, Курома, Актау, Дарваз, пешком и с ишаками, потом с лошадьми, потом машинами, потом вертолеты… И каждый маршрут несет свои неожиданности.
Хребет Петра Первого, высота три с половиной тысячи метров, ближайшее жилье — в пятидесяти километрах. Поздняя осень, снег, мороз, а на снегу шесть человек и шесть собак. Это отряд незадачливых охотников. Наступает ночь, продовольствия нет, неопытные охотники в панике. Тут-то на них и наткнулся картировщик. Его не смутить такими вещами, как снег и мороз. Он имеется. Без паники! Не хныкать! Копать снег, собирать кизяк! Молчать! С неохотой, не веря в успех, собирают охотники кизяк. А вскоре ярко пылает костер и гремит выстрел: на свет костра прилетел филин. Ожили охотники!
Все согрелись, все понемногу поели полуобжаренного филина, даже собаки. А затем каждый охотник взял свою собаку к себе в спальный мешок и, довольный, уснул. А у картировщика не было собаки. Он разгреб уголья, расстелил свой мешок на месте, согретом костром, и заснул. Ему было тепло с вечера, а ночью стало еще теплее: все собаки сбежали из спальных мешков хозяев и, сгрудившись, спали на теплой земле вокруг картировщика или на нем самом.
И так всю жизнь, год за годом — геоботанические экспедиции, геоботаническое картирование — пешком, на ишаке, на лошади, на машине… Из одного маршрута в другой: Каратегин, Вахшский хребет, Нижний Пяндж, ледник Гармо, Зеравшан…
И если действительно кто и знает растительность Западного Таджикистана, его кормовые угодья, то это он. Он может сказать, хватит ли в каком-либо районе по Кызылсу, Яхсу, Вахшу или Кафирнигану пастбищ. И если это неизвестно и необходимо это выяснить, то правительство Таджикистана посылает туда именно его.
Что еще о нем написать? Говорят еще, что он змей не боится, что змеи его боятся. И даже рассказывают, что когда однажды раненый кабан на охоте надумал пырнуть его клыком в локоть, то он обложил его «черным словом» и кабан убежал. Говорят, что это чистая правда.
Железная женщина
Все, кто подъезжал к Памирской биостанции в Чечекты и в довоенные годы, и в военные, и в послевоенные, весной, летом или осенью, всегда могли видеть на ее опытных полях невысокую плотную фигуру в фуражке образца начала двадцатых годов, в черной жилетке, коротеньких штанишках и высоких шнуровых ботинках.
Это женщина, «продавшая душу» Памиру. Она то одинока, то окружена учениками. Она непрерывно работает, и в жару, и в снег, всегда. Кетменем она действует всегда сама — и будучи молодым преподавателем, и будучи профессором, и членом-корреспондентом.
Родилась она в Средней Азии, и только ее раннее детство было светлым. Еще в детстве она потеряла мать. А три года спустя после смерти матери к ней, школьнице, пришел отец и сказал, что и он скоро умрет. Отец был полковой священник, в молодости тщетно мечтавший об университете, о снятии сана, о другой, нерелигиозной жизни. Потом умерла жена, а потом оказалось, что и его дни сочтены. Он пришел к дочери, сели обсудили, что ей делать и куда деваться, когда его не станет. Конец ее детства и юность были уже одиноки, гимназию она кончала круглой сиротой.
Потом были Бестужевские курсы, мировая война, революция. И вот к ней, среднеазиатке, живущей в Петрограде, приходит весть о том, что по декрету Ленина в Ташкенте создается Туркестанский университет.
Кругом разруха, гражданская война, а в феврале 1919 года на Брянском вокзале стоит под погрузкой эшелон, в который все высшие школы Петрограда и Москвы везут все, что могут, — книги, приборы, коллекции для вновь созданного Туркестанского университета. Москва и Петроград дали библиотеки, Тимирязевская академия — аппаратуру для сельского хозяйства. Грузились больше чем полмесяца. А ехали два месяца.
И сразу в Ташкенте началась бешеная работа.
В 1923 году Совнарком Туркестанской республики организует экспедицию на Сарезское озеро. Ведь если оно прорвется, то смоет многие города Средней Азии. В эту экспедицию рвется и она. И с этого начинается ее «заболевание» Памиром, начинается Большая Памирская Экспедиция, в которую она уходит на всю жизнь.
В 1927 году ей предлагают новый маршрут по Памиру. Геолог Наливкин дал лошадь под седло и лошадь под гербарий. Теперь она идет через Ош, через Каракульскую котловину, через Восточный Памир на Западный. На Западном Памире она увидела овринги. Это такие тропы по крутейшим скалам. Иногда это кладка из камней, иногда упоры для ног, выбитые в скале. А вот в Шидзе овринги другие. Здесь к скале прислонены два ствола тополя с дырками, в Дырках перекладины. Это лестница высотой десять метров, ведущая на неприступную скалу. С этой неприступной скалы нужно идти метров десять по карнизу. А выше вторая такая же лестница, и только наверху, уже над кручей, по скале идет «хорошая», «безопасная» тропа шириной двадцать — тридцать сантиметров. По ней уже можно идти, не цепляясь за скалу руками. Но верхняя лестница с фокусами: мало того что она качается — еще поперечные палки вставлены кое-как и выскакивают. В одном письме, рассказывая про верхнюю лестницу, она писала, что «ступеньки у нее выдвижные. Когда в руку возьмешь, выдергиваются. Мне это пришлось испытать на верхней ступеньке. И впечатление оставляет острое; как это мне повезло — вставить поперечину на место, когда она выскочила, ума не приложу».
Ей повезло, она дошла до конца маршрута. А вот ее лошадь на одном овринге кувыркнулись вниз…
Эти два путешествия — 1923 и 1927 годов — были рекогносцировкой. А уже с 1933 года начинается великое наступление на Памир, и это наступление связано с рождением Памирской экспедиции САГУ, с великолепной деятельностью ее основателей. Она становится заместителем начальника этой экспедиции.
1933 год. Экспедиция САГУ в составе всего нескольких человек делает рекогносцировку по Восточному Памиру, заходит в Джаушангоз и Булункуль — и там появляются первые опытные посевы. Но в ту пору двигаться по Памиру было все равно что играть в рулетку. Если она благополучно одолела Шидз, то на переправе через реку Кокбай под ней сбило лошадь и она сама чуть не утонула. Начальник экспедиции в том году тоже отличился: скатился вместе с лошадью с овринга. У лошади были переломаны все ребра и ноги, у начальника — только два ребра.
А с 1936-го начинаются основные работы на стационаре в Чечекты. Под ее контролем испытываются огромные коллекции ячменей, пшениц, турнепса, репы, редиса. Непрерывная многолетняя кропотливая работа с весны до осени по сортоиспытанию культур, пригодных для Памира. Этому делу она и отдает всю жизнь. И не зря. В результате мы сейчас твердо знаем, что на высоте 3800 метров могут расти редис, турнепс, репа, лук. Отобраны сорта ячменей. Потом, когда выяснилось, что кормовые растения — люцерна, клевер, тимофеевка — расти на Восточном Памире не могут, она начинает отбирать для культуры кормовые растения из дикой флоры Памира, начинает создавать новые кормовые растения из диких. И это ей удается.
И так с 1934 года и до самой войны — каждое лето опытные поля и маршруты. Все военные и послевоенные годы она тоже проводит на полях Памирской биостанции и в маршрутах — в Модьян, Алайскую долину, на Шахдару…
Сейчас ей около восьмидесяти, но свое семидесятилетие она праздновала на Памире. Вся ее жизнь ушла на нечеловеческую борьбу с природой, с жесткой, суровой, но, как оказалось, не совсем неприступной природой Памира. Длинная жизнь, полная каторжного труда, как гвоздь, вбитая, вогнанная в Памир. Все менялось: годы, сорта, люди. Она оставалась. Она встает раньше всех и норовит всех будить, за что на нее многие ворчат; она целые дни с кетменем: сама поливает, окапывает, наблюдает, за что многие над ней посмеиваются. Она всегда опаздывала к обеду и к ужину, и за это на нее тоже ворчат. Она всю жизнь думала, что могла бы сделать в десять раз больше, чем сделала, поэтому кидалась на все и все хотела сделать сама. И если не в десять, то раза в три больше, чем могла, она все-таки сделала.
Мой одноклассник
Вспоминается мне еще одна жизнь, жизнь человека, только-только вошедшего в науку. Судьба отпустила ему не меньше талантов, чем другим, но вот времени не отпустила.
Это был мой одноклассник. Он вырос в рафинированно-интеллигентном ленинградском семействе. Отец его был первоклассный скрипач, ученик Танеева, мать до революции была спириткой, секретарем мистического журнала «Ребус». Не знаю, насколько это точно, но он клялся, что знаменитую книгу йога Рамачарака об индийских йогах на самом деле написал его дядька, носивший «в миру» совсем другую фамилию и живший в Ленинграде на 7-й Советской.
Дом моего друга был утонченный, артистический и даже вегетарианский. В школе мой одноклассник сидел впереди меня, а жил вовсе не в вегетарианском, музыкальном или школьном мире, а в дебрях Африки и в горах Тянь-Шаня.
Я непрерывно получал от него такие записки: «Кто из членов Моссовета первый побывал за 84° северной широты?», или: «Как ты считаешь, какой был главный недостаток Пржевальского?», или: «Отрезали уши Семенову-Тянь-Шанскому или нет?» Потом выяснилось, что севернее восьмидесяти четырех градусов первым побывал Нансен, выбранный в почетные члены Моссовета за помощь голодающим русским детям в первые послереволюционные годы, и что главным недостатком Пржевальского было то, что на охоте он не знал удержу и стрелял беспрерывно, пока были патроны.
Мы оба после окончания школы не попали в вуз, и я пошел на лесопильный завод, а он сразу уехал коллектором в экспедицию. Когда он прибежал сообщить мне о том, что уезжает, он светился от счастья. Я мучительно ему завидовал, но все же решил пробиваться в вуз.
Перед отъездом мы с ним говорили только об экспедициях и вообще находились в каком-то экспедиционно-бредовом состоянии. Мне до сих пор стыдно этого, но в те дни нас дважды можно было видеть на Елагином острове, увешанных ледорубами и высотомерами. Какое ужаснейшее пижонство! Какими мы были идиотами!
Потом он уехал, а когда вернулся, его рассказы были потрясающими, с таким азартом он рассказывал. Иногда даже, пожалуй, с излишним азартом. Как-то раз в пылу рассказа за чинным семейным столом, где в числе приглашенных были и знаменитости, он, увлекшись, выругался. Отец воздел свои руки, мать зажала себе рот, мертвое молчание воцарилось над этим сверхинтеллектуальным обществом. Но это мелочь, а вот от людей я знал, что он молодец, что он в экспедиции работал как дьявол.
Через некоторое время ему снова нужно было уезжать, но он заболел. Называли разные болезни, но точно никто ничего не мог сказать. Проходил месяц за месяцем, а ему становилось все хуже. А потом стало так плохо, что он уже не мог даже сам садиться в постели. Я заходил к нему, но не часто. Трудно объяснить почему. По-видимому, я слегка завидовал ему и немного стеснялся. Может, считал неудобным навязываться. Только после я понял, как он был одинок в это время. Но выдержка у него была чудовищная. Он никогда не говорил о своей болезни.
Между тем ему становилось все хуже. Видимо, в организме шел какой-то процесс. У него вырезали часть ребер. Процесс продолжался.
Я видел его последний раз, когда он только что перенес вторую операцию. Он был румяный и бодрый.
— Ты знаешь, — сказал он, — я впервые за эти полтора года, что лежу, почувствовал, что начинаю поправляться.
Минуты через две меня заставили уйти.
Я ушел, а он ночью умер. Его жизнерадостность накануне объяснялась просто: ему сделали укол морфия. Мне до сих пор стыдно. Почему я не ходил к нему, когда ему было так плохо? Ему досталась только одна экспедиция и после этого — смерть. Но какую же выдержку он показал и какие мог бы совершить дела, если бы ему достались и следующие экспедиции!
Географ
Другой портрет из экспедиционной галереи.
Это небольшой человек с бородой и горящими, как уголья, глазами. Зимой, когда он не в экспедиции, он читает лекции. Причем свои лекции — а он читал в вузах разных городов — он читает не в крахмальном воротничке и не стоя за кафедрой. Читает он в свитере или другом костюме с экспедиционным оттенком, сидя на кафедре с трубкой в зубах.
А лекции он читает хорошо, интересно. Все, что он делает, он делает быстро, бегом. Так он пишет статьи, так написал кандидатскую и докторскую. Писал быстро, но исправлял мало, и ему это сходило, ибо он умен.
Это один из самых блестящих собеседников, которых я встретил в своей жизни. А вот печатные работы у него не такие блестящие, как его красноречие. Он их другой раз недотачивал, отчего иногда подвергался нападкам.
Начал работать он в тундре, работал с известным тундроведом, человеком умным, но тучным и медлительным. Ужиться и сработаться они не смогли. Когда начальник еще только выходил из лагеря, он уже проходил полдороги, когда начальник был на полпути, тот был уже неизвестно где. Вообще во время работы он всегда был на двести метров впереди начальника или в ста метрах позади. И когда он был нужен, его никогда не было поблизости.
После тундры он поехал в Среднюю Азию и там сделал кандидатскую, причем сделал ее буквально бегом. Потом он был на разных научных должностях в Таджикистане, но сбежал с них, ему были нужны экспедиции, вообще движение. В начале пятидесятых годов он появился на Памире.
Он много поездил по Памиру, был на Пшарте, Сарезе, Язгулеме, Бартанге, Шахдаре, в Кызылработе, на Каракуле, в Тохтамыше. В конце шестидесятых годов уехал с Памира и перешел на преподавательскую работу. Но привязан к Памиру, до сих пор ездит туда ежегодно, где бы ни работал.
Чимчик-отар
Родился он в почтенной мусульманской рабочей семье. Правда, отец его, по мнению правоверных, занимался не совсем подходящим для правоверного делом: он работал на пивоваренном заводе.
Семья жила в городе, созданном Железным Хромцом, — Самарканде. Город этот переполнен знаменитыми памятниками архитектуры, здесь высится мавзолей Гур-Эмир, поднимает свой голубой купол мечеть Биби-Ханым, здесь и там стоят минареты. На эти памятники приходят и приезжают любоваться. Того, о ком я говорю, тоже влекли эти памятники, но только совсем с другой стороны: его интересовали птицы, жившие в развалинах. К Биби-Ханым он бегал не любоваться куполом, а в поисках сов и сычиков, живших под темными сводами, и старые минареты привлекали его квартировавшими там сарычами и сипами. В доме постоянно были подбитые птицы, собаки и покалеченные звери, и мальчик получил прозвище Чимчик-отар — «охотник за воробьями».
Его пристрастие к животным вызывало насмешки прохожих, нападки родных и нередко презрение сверстников. Поэтому когда он окончил среднюю школу, то прямехонько из нее двинулся в университет на кафедру зоологии, где можно было заниматься зверями и птицами, не вызывая осуждения окружающих. Здесь его еще более заразил любовью к птицам профессор зоологии, человек с горящими глазами и всклокоченными волосами. Чимчик-отар занимался птицами все студенческое время, но окончательно «заболел» ими, когда умный профессор отправил его за Мурманск поработать на птичьих базарах.
После университета — работа на кафедре со студентами, а летом маршруты, и все время птицы — на Кули-Калоне, в Зоомингских степях и т. д. Там, в Зоомингских степях, местный колхоз поселил дорогих гостей, молодых ученых, в абсолютно новом доме. А молодым ученым как раз повезло: им кроме птиц удалось поймать четырех тушканчиков Северцова. Уходя на работу, ученые и заперли их в абсолютно новой квартире. А когда вернулись, не было новой квартиры, а была развалюха. В каждом углу дома были выгрызены дыры в добрый казан величиной, и из каждой дыры смотрели большие выпуклые симпатичные глаза…
В пятидесятые годы Чимчик-отар работает на Памире, изучает гусей на Зоркуле, уларов в Чечекты, саджу на Акбайтале, белоголовых сипов на Рангкуле, вьюрков, рогатых жаворонков, клушиц… А в шестидесятые — маршруты и по Памиру, и по Зеравшану.
Бывали удачи. На Памире, например, обнаружил большую редкость — гнездо одной птицы. А бывали и неприятности. Во время обследования птичьего населения на Кайраккумском водохранилище сильнейший шторм загнал испортившийся катер на островок посреди озера. Это был первый сюрприз. Второй был в том, что в мешках вместо хлеба оказались сети, а вместо котла — веревки. Было голодно, но, конечно, наблюдать птиц было удобно. Загнанные штормом на остров, они отсиживались шесть дней в ямах рядом с людьми. И вместе с людьми их там засыпал песок. Голодали все, а когда шторм кончился, кончился и мир на острове. Из-под песка вылез удавчик и сразу сцапал ящерицу-круглоголовку, а хищные птицы начали рвать уток. Сидевшие рядом чайки принялись грабить гнезда куличков.
Так каждый год: маршрут на юг, маршрут на север, маршрут в горы. И всюду — птицы.
Вообще биография довольно типичная: студент, лаборант, аспирант, старший научный, завсектором, директор. Докторская степень, издание двухтомника… Сейчас он здоров, бодр и в расцвете сил. Эта биография — пример жизни экспедиционного ученого, идущего прямым курсом.
Спокойный
А вот еще одна короткая биография экспедиционного работника. Трагически короткая. Я познакомился с ним в середине двадцатых годов в кружке юных натуралистов при Ленинградском зоопарке. Потом мы встретились в Центральном ленинградском кружке накануне окончания школы. У него было прозвище Спокойный, которое он получил еще в кружке при зоопарке.
После школы Спокойный поехал в экспедицию. Сначала в Муюнкум, потом в Даурию, на Зеравшан, на Тавильдару. Начал он хорошо, вскоре стал работать самостоятельно и сделал стоящую работу.
В 1934 году летом, входя в ворота Ленинградского университета, я встретил одного старого кружковца.
— Ты знаешь про Спокойного? — спросил он.
— А что?
— Убит басмачами, — сказал он.
Мы постояли, вспоминая его. Его высокую фигуру, крупное и невозмутимое лицо, всегда спокойное, доброжелательное, даже чуть сонное. Я вспомнил, как он выручил меня, когда, запоров огромную таблицу за день до открытия Географического музея, я явился к нему ночью и сказал:
— Как хочешь, а таблицу ты должен сделать к послезавтра.
А он ответил:
— Я хочу одного: чтобы ты не сидел на моих брюках. Мне их надо надеть!
И он поехал со мной, и всю ночь и весь следующий день и еще ночь делал таблицу, а я стоял над ним и ничего не делал, потому что испортить таблицу я мог, а вот начертить — нет.
Я вспомнил, как часто в воскресенье мы, взяв бинокль, ходили смотреть и слушать птиц в Удельный парк. И мне нечего не захотелось слышать о смерти Спокойного, и я ушел.
Уже потом я узнал, что он погиб в Таджикистане, в Кабадиане.
Накануне к нему в лагерь направлялся один известный ботаник, но по дороге ему пришлось заночевать из-за дико крутого спуска. А утром к нему прибежал рабочий и сообщил о гибели Спокойного. Он сказал, что накануне они приехали к колодцу, где и разбили лагерь. Спокойный поехал еще поработать, но вскоре вернулся и сказал рабочему, что в горах встретил двух подозрительных людей. А пока ставили палатку, пропали ишаки. Рабочий пошел искать их и вернулся только к утру. Спокойный лежал у палатки с записной книжкой в руке. Очаг еще дымился. Когда рабочий его окликнул, он не ответил, а когда дотронулся до его руки, у него откинулась голова. Она была пробита пулей. Из вещей были взяты винтовка и бинокль.
Вот и все. Он проработал в экспедиции четыре сезона и начинал пятый…
Садовод
Еще одна биография, еще один ученый. Жизнь связала его судьбу с судьбой Ботанического сада. И родился он совсем недалеко от сада, в кишлаке, где еще его отец и дед, потомственные садоводы, сажали фруктовые деревья. Они же посадили и знаменитую тополевую аллею в столице этой области, ставшей сейчас знаменитой на весь мир.
Впервые он столкнулся с Ботаническим садом еще школьником, когда для заработка пришел туда копать арык. И там ему в первый раз в жизни хорошо досталось. Он заинтересовался, как это взрывают скалу, и вышел посмотреть из-за прикрытия. Любопытство обошлось ему дорого, но могло обойтись еще дороже.
Трудно считать садовода экспедиционным работником: он работает на одном месте. Но этот садовод занимался разными делами, и все на Памире. То он залужает склоны, то занимается лесопосадками на галечниках. Он был сначала лаборантом, потом аспирантом, потом научным сотрудником, потом директором. Но дело не в продвижении его по службе, не это важно. Важно, что вся жизнь этого человека имела одну цель: все что можно притащить в сад.
Долгие годы в саду на той же должности сидел другой «скупой рыцарь», собиратель богатств и красот высокогорного Ботанического сада. Он его создал и вырастил, а потом ушел. И его место занял наш садовод. И этот садовод уже многие годы непрерывно в пути. Каждый год он в экспедиции: в 1961-м — на Зеравшане, в 1962-м — на Алае, в 1963-м — на Ванче и Ишкашиме, в 1970-м — по Бартангу, потом в Молдавии, Белоруссии, на Украине, в Польше…
Сейчас садовод кроме накопления новых богатств для сада занят постройкой мощной насосной станции. Она должна дать столько воды, что сад станет в несколько раз больше. И тут история повторилась; только теперь не мальчишка выглянул из-за скалы, а директор, несмотря на заградительный знак, вылетел на машине под взрыв. Ох и наделали же камушки дырок в крыше и боках его газика! В какую палец просунешь, а в какую и кулак.
Что еще можно сказать о садоводе? Любит свою работу, любит высокогорный сад и свободу действий. Хочет увеличить сад в пять раз и сделать его самым богатым горным Ботаническим садом в мире да еще построить главный лабораторный корпус…
Вот, кажется, и все.
Олег-охотник
Пожалуй, труднее всего мне написать об Олеге-охотнике, и как следует написать о нем мне сейчас не удастся: слишком он был ярок. Но я все-таки попробую написать о нем хотя бы вчерне, что смогу.
Это было в начале пятидесятых годов. Я приехал на Памирскую биостанцию из очередной экспедиции, и тут оказалось, что моя койка занята и на ней спит человек могучего телосложения и с большой бородой. Жили мы тогда в комнате вдвоем с Тадиком Кишковским, и было нам и так тесно, а тут, пожалуйте, какой-то нежданный постоялец. Я состроил кислую физиономию, сказал что-то достаточно неприятное, и к вечеру этот парень с бородой очистил помещение. Это оказался аспирант-зоолог. Так что началось наше знакомство со столкновения.
Через несколько дней мы втроем отправились вверх, на Зор-Чечекты, и сидели там два дня. Мы с Тадиком в ледниковом цирке проводили ботанические наблюдения, а Олегу, так звали аспиранта, нужны были козлы.
Мы-то с Тадиком свое дело сделали, а у Олега ничего не получалось. Козлов, как он выразился, он так и «не узрел» и никого из них не «прищучил», поэтому, когда мы пошли вниз, он остался. По его желанию палатку мы сняли и спальный мешок его забрали, а он остался в одном ватнике, чтобы еще ночь покараулить козлов. Но вместо ночи он прокараулил у ледника двое суток, пока не «срубил» козла.
Только тот, кто работал на Памире, может понять, что́ это такое — караулить козлов на высоте 4800 метров две ночи сряду, «греясь на месяце» при морозе десять градусов. И когда через два дня он вернулся с козлом, я спросил его: «Ну как?» — намекая в основном на ночевки, то он ответил: «Да ничего!» И я подумал: «Ну, этот, кажется, тянет».
Потом мы отправились с ним на Баландкиик и работали там два месяца. На Баландкиике работать трудно. Мы все время были на высоте от 4100 до пяти тысяч. И жить нам было тяжело, да еще холодно и голодно. Но выдержка у Олега была каменная, он никогда не хандрил и не жаловался. А я, нужно сказать, один раз его подвел, очень подвел, но он промолчал.
Как-то раз я без него начал переправляться с ишаками через реку. Река была неглубокая, но очень широкая и холодная-холодная, а высота четыре с половиной тысячи метров. На такой высоте и человеку трудно, и ишаки шли через реку с трудом. Но хотя вода била сильно, большинство ишаков перешло благополучно. Мне и Мамату пришлось переходить реку несколько раз, сколько — я и счет потерял.
Я выбился из сил, и Мамат выбился из сил. А один ишак все не шел и все ложился в воду, ложился и ложился, и вода тащила его. Мамат перешел впереди с предпоследним ишаком — тот еще шел. А я остался с последним на середине реки. Поднимал я его раз сто, но он все поджимал ноги, когда я пытался снова поставить его. Наконец у меня разжались пальцы от усталости, и ишака поволокло. Ишак уже не сопротивлялся.
Я был в таком же состоянии, как и ишак. Мне тоже уже было все равно. И я боялся, что и меня сейчас вода свалит и поволочет. И я ушел. Я оставил ишака на середине реки и пошел к берегу, а когда дошел, то стоял на берегу и смотрел на ишака, который застрял между камней в реке. Я был совершенно без сил. Не знаю, сколько я так стоял — пять минут или десять, когда пришел Олег. Мы вместе вошли опять в реку, принесли снятые с ишака вьючные сумы, потом седло. Потом принесли ишака, но он уже был мертвый. А сумы, те самые сумы, в которых была кинопленка, оказались залитыми водой. На этой пленке были кадры, на которые Олег с огромным трудом снял диких козлов. Им цены не было, этим кадрам, а я их угробил. Но Олег промолчал. Только и сказал: «Да-аа!» — когда вылил воду из коробок с пленками…
За эти испорченные пленки я всегда был в долгу перед Олегом.
Правда, я считал, что несколько выручил Олега там же, на Баландкиике, когда не пустил его переправляться через реку за медведем. Он сгоряча обязательно полез бы и утонул. Медведь был на той стороне реки, а Баландкиик в этом месте сумасшедший. Конечно, добыть шкуру и череп медведя с Памира, с Баландкиика, было для Олега очень важно. Вот и пришлось ему тащиться вверх по реке на переправу. Я этого категорически потребовал.
У меня на стене висит медвежья шкура, добытая Олегом. Количество медведей, добытых им, достаточно велико, и попадал он с этим «чермным зверем» в разные сложные положения, но почему-то в противоположность обычным рассказам о нападающем опасном, хищном, коварном звере он говорил о медведе всегда с любовью и нежностью, как о каком-то слабом и беззащитном существе.
Тогда, на Баландкиике, Олег все-таки убил медведя, а медведь оказался медведицей да еще с медвежонком. И в настроении Олега произошел резкий перелом. Он все время повторял:
— Куда же теперь этот малый денется? — это о медвежонке.
Жена Олега Галя рассказывала, как в Якутии, уже гораздо позже, Олегу нужен был экземпляр медведя из Верхнеомолонской впадины, но столкнулся он с ним, когда сам был измучен и устал до предела. Но медведь не напал, а «кинулся бечь». И еще долго, поглядывая в бинокль, они видели его бегущим по склону гольца, пока он наконец не скрылся за перевалом. Когда, через час, и чай был готов, и все отдохнули, Олег неожиданно с сожалением сказал:
— Вот мы тут чаевничаем, а он, бедняга, все удирает!
Вообще если говорить о настоящих экспедиционных работниках, то второго такого встретить мне в жизни не удалось. Это был человек, созданный для экспедиции.
Он родился в деревне в семье сельского учителя, с детства любил природу — лес, реку, озера. Он с детства знал всех птиц и был хороший охотник и рыболов, поэтому, конечно, пошел в университет на биологический. Но началась финская война, и он пошел с лыжным батальоном на фронт. Началась Отечественная — пошел добровольцем в десантники.
Когда он партизанил, его зачем-то послали в свою деревню, и кто-то из предателей немедленно выдал его немцам, сообщив, что он десантник и партизан. Олег ни в чем не признавался: «Был на окопах, прятался в лесу, пришел в свою деревню». Его долго держали и каждый день били. Держали в подвале школы, а бить выводили в классы. Он говорил:
— Иногда, знаешь, подолгу били. Когда руками бьют, это ничего. Когда палкой, это хуже. И когда бьют, знаешь, что самое важное? Самое важное вставать и закрывать голову и живот. Если сбили, обязательно надо вставать, иначе начнут бить ногами и изломают. А встанешь, они бьют, бьют и устанут. Меня, знаешь, все больше в классе били, а на стенах карты и все кровью забрызганы. И когда на Италию или Индию брызги летят, ничего. Когда по Сибири — хуже, а вот когда до Северного полюса брызгает, тут только об одном думаешь: молчать, молчать. И как собьют — вставать, вставать.
— Сколько же это продолжалось?
— Да, знаешь, порядочно. Я как-то уж потом и со счета дней сбился. Каждый день, без выходных, даже по воскресеньям не ленились.
— А что дальше было?
— А дальше смешно: не то мое дело по пьянке потеряли, не то следователь новый мне поверил, только меня выпустили.
— И что?
— А ничего, через две недели опять забрали.
Почему его опять забрали, это уже рассказал мне не он, а его брат. Он пожил дома с неделю, потом приехал какой-то представитель рейха. Сход всей деревни. Агитировали на работу в Германию. Добровольцев не было. Стали вызывать поодиночке. Вызвали его и сказали: «Или к Власову, или на работу в Германию, или смерть». Олег, пожав плечами, при всей деревне спокойно ответил: «Против своих воевать не буду, в Германию не поеду, если другого не остается — значит, смерть». За это он был отправлен в лагерь уничтожения, но бежал, партизанил и кончил войну уже в регулярной армии.
После войны — Тянь-Шань, потом Памир, где он занимается горным козлом — кииком, а с 1953 года — надолго Якутия. Он изучает белку и пишет блестящую работу о ее биологии, затем новая работа — и вторая монография «Дикие копытные Якутии».
Нельзя перечислить все его походы, все маршруты и экспедиции. Но вот последние: 1959 год — Токко, приток Олексы, река Марха; 1955-й — бассейн Яны, 1956-й — Вилюй и Адыганское нагорье, 1957-й — Алданское нагорье, 1959-й — снова Адыганское нагорье, 1960-й — Верхоянский хребет, 1961-й — горы юга Якутии, 1962-й — низовья Лены, 1963-й — дельта Лены, 1964-й — Яно-Индигирская тундра, 1965-й — Новосибирские острова, 1966-й — междуречье Колымы и Индигирки, 1967-й — Нижняя и Средняя Колыма, 1968-й — Среднесибирское плоскогорье, 1969-й — Колымское нагорье, 1970-й — истоки реки Колымы.
В одну из экспедиций его с женой забросили на гидросамолете на одно из озер посреди Яно-Индигирской тундры, а взять потом обратно не смогли. В тундре без дров и керосина — гибель. Когда полетели белые мухи и надежды на самолет растаяли, Олег с женой собрали все свое имущество, в том числе кошку и собаку, и тронулись к берегу Ледовитого океана. От озера к озеру, перетаскивая имущество через перешейки, они плыли двести пятьдесят или триста километров. Пища кончалась, и они почти ничего не ели. Трехсоткилограммовая лодка несла полтонны научных материалов, а сверху сидели люди. Над холодными водами озер, в которых с каждым днем все больше сгущалась шуга, резавшая борта лодки, в корзиночке ехал кот. Почему не подул ветер посильнее, почему не разгулялась вьюга? Кто знает? Но тундра была снисходительна, все время дул попутный ветер.
В ночь после того как они добрались до плавника у берегов океана, замерзли все озера. А на следующий день разразилась злая пурга, палатку разорвало на ленты, и на ее месте тут же намело сугроб. И когда они дрожали на ветру, думая, что же делать, как словно по волшебству ветер нагнал на них стадо домашних оленей. И на них набрели пастухи. Вьюга бушевала две недели, но они уже с комфортом жили в чуме.
В последний раз я видел Олега зимой 1968 года в Москве.
Была ночь. Я шел по улице Горького. Мне нужно было забрать свои вещи у одного приятеля и трогаться в Домодедово на аэродром. Самолет на Душанбе уходил рано утром.
Недалеко от ресторана «Якорь» сквозь шум машин, проносившихся мимо, я услышал и увидел человека, оравшего на противоположном тротуаре мое имя и махавшего руками.
Сначала я не понял, кто это, но потом в могучем незнакомце узнал Олега. Он показывал то на часы, то на портфель и кричал, что у него оппонент, и какой-то «конник», и что ему некогда.
Почему Олег в Москве, когда ему нужно защищать докторскую в Ленинграде? При чем тут часы? И какой конник?
Я показал на «Якорь», приглашая его туда, но Олег выразительно показал, как запирают дверь ключом, и я, поглядев, увидел, что действительно «Якорь» давно закрыт. Тогда я перешел улицу. Оказалось, что Олег приехал в Москву к оппоненту (поэтому крик «оппонент»). Свидание с оппонентом в восемь утра, то есть провожать он меня не может (поэтому жест на часы), и нам надо выпить посошок на дорогу, ибо неизвестно, через сколько лет мы встретимся (жест на портфель), а единственное место, где можно выпить, — подоконник какого-то окна на улице Горького.
И Олег достал из портфеля бутылку шампанского и два роскошных хрустальных стакана, не стесняясь поздних прохожих.
— Ну! За ветер удачи, за ветер добычи! — сказал я.
— К черту! — ответил Олег.
И мы выпили и налили еще по стакану.
— Может, после защиты заскочишь в Душанбе? — сказал я.
— Постараюсь, — сказал Олег. — Но вряд ли. А может, ты в Магадан соберешься?
— Постараюсь, — отвечал я, — но тоже вряд ли. Мы помолчали.
— Ну, бывай! — сказал Олег, и мы поцеловались.
Напротив нас стоял милиционер, он все слышал и все понял, и он молчал. Я снес бутылку в стоящую рядом урну для мусора. Мы еще раз пожали друг другу руки и пошли в противоположные стороны.
Пройдя шагов десять, я оглянулся. В это же время оглянулся и Олег, мы помахали руками, а милиционер, все еще стоявший возле нашего подоконника, поднес руку к козырьку.
Больше я Олега не видел. Письма были, но повидаться больше не удалось.
В прошлом году я был в Памирском ботаническом саду, где бывал когда-то и Олег.
— Кирилл, а где Олег-охотник? — спросил меня как-то Давлят, старый рабочий сада. — Олег-охотник, который на Ванче медведя убил? Ну твой друг, хороший человек? Ну, помнишь?
— Помню, Давлят, — ответил я. — Он, правда, был мне друг и был хороший человек. Он умер — Олег. Умер в Магадане в 1970 году от удара.