«Союз борьбы»
В столице
На молодого человека, приезжавшего в столицу из провинции, Петербург нередко производил довольно тягостное впечатление. Когда, например, 17-летний Глеб Кржижановский прибыл сюда для поступления в Технологический институт, Питер буквально ошеломил его. «На первых порах, – вспоминал он, – я был подавлен мрачным величием этого города. Каменные громады зданий, гранит и мрамор его дворцов, могучая черная лента Невы, блеск европейских магазинов, синие лучи электричества на главных величественных проспектах и тонущие в нездоровой сырой мгле, балансирующие на болотистой почве угрюмые фабричные закоулки окраин.
Петербург того времени был поистине ужасным городом торжествующего царизма. Отборная рать здоровеннейших городовых, торчавших на каждом перекрестке, не менее упитанные фигуры дюжих «околодкові, характерная дробь барабанов с пронзительным присвистом маршевой дудочки, аккомпанирующей непрерывно маршировавшим в разных направлениях многочисленным колоннам войск, “цвет” бюрократии и генералитета, гранивших широкие тротуары Невского проспекта, и целые тучи шпионской рати, шныряющей в мглистом тумане бесконечных петербургских улиц».
На Владимира Ульянова город столь тягостного впечатления, судя по всему, не произвел. Во-первых, ему было уже не 17, а 23. Во-вторых, исполнилась его мечта, и он все-таки вырвался из постылой, пыльной Самары и теперь уже был предоставлен самому себе. И наконец, он ведь приехал сюда не впервые. А с предыдущими приездами были связаны и успешные университетские экзамены, и новые столичные знакомства.
Помнил он, конечно, и о том, как весной 1891 года гуляли они по набережной Невы с сестрой Ольгой, смотрели ледоход. Как той же весной похоронили ее. Поэтому, сняв комнату на Сергиевской улице, он в первые же дни едет на Волково кладбище. Могила Ольги в порядке, «все в сохранности – и крест, и венок», – пишет он матери223.
Суеты, связанной с обустройством, на первых порах было много. Но уже 3 сентября Владимира Ульянова зачисляют помощником присяжного поверенного к хорошему знакомому Хардина известному адвокату Михаилу Филипповичу Волкенштейну, и отныне, облачаясь в отцовский фрак, ему приходится регулярно ходить на Литейный проспект в Совет присяжных поверенных при Петербургском окружном суде для юридических консультаций и ведения судебных дел. А в Юридическом календаре на 1894 год, на странице 276, его фамилия с указанием адреса появляется в списке столичной адвокатуры.
Постепенно налаживается и повседневный быт. Обедать он ходит к близким знакомым семьи Ульяновых – Чеботаревым. По совету матери Владимир заводит приходно-расходную книгу, в которую заносит свои траты. «Оказалось, – сообщает он Марии Александровне, – что за месяц с 28/VIII по 27/IX израсходовал всего 54 р. 30 коп., не считая платы за вещи (около 10 р.), и расходов по одному судебному делу (тоже около 10 р.), которое, может быть, буду вести. Правда, из этих 54 р. часть расхода такого, который не каждый месяц повторится (калоши, платье, книги, счеты и т. п.), но и за вычетом его (16 р.) все-таки получается расход чрезмерный – 38 р. в месяц. Видимое дело, нерасчетливо жил: на одну конку, например, истратил в месяц 1р. 36 к. Вероятно, пообживусь, меньше расходовать буду»224.
2 октября 1893 года Владимир переселяется на Ямскую улицу и пишет матери: «Комнату я себе нашел наконец-таки хорошую, как кажется: других жильцов нет, семья небольшая у хозяйки, и дверь из моей комнаты в их залу заклеена, так что слышно глухо. Комната чистая и светлая. Ход хороший. Так как при этом очень недалеко от центра (например, всего 15 минут ходьбы до библиотеки), то я совершенно доволен»225.
Само описание этой комнаты – «других жильцов нет», «дверь… заклеена», «слышно глухо» – невольно выдает какие-то новые, скрытые, тем более от матери, помыслы сына. Освоившись в столице, Владимир сразу же начинает искать контакты с нелегальными социал-демократическими кругами. Он едет в Царское Село и навещает семью Аполлона Шухта. А здесь – прибавление: родилась дочь Анна, которая спустя много лет станет известной скрипачкой. И 24 октября 1893 года, при ее крещении, в метрической книге Царскосельской церкви лейб-гвардии 1-го стрелкового Его Величества батальона в графе «Звание, имя, отчество и фамилия восприемников» появится запись: «Помощник присяжного поверенного Владимир Ильин Ульянов».
Возобновляет Владимир знакомство и с Людвигом Явейном и Альбертом Тилло. Наконец, в ход идет рекомендательное письмо, полученное им от нижегородцев к питерским студентам-землякам. В конце сентября он вручает это письмо студенту первого курса университета Михаилу Сильвину, известному нижегородцам по занятиям в кружке П.Н. Скворцова.
«В переданном им письме, – рассказывает Сильвин, – которое я тут же просмотрел, нижегородцы предлагали мне отнестись к Владимиру Ильичу с полным доверием и упомянули об Александре Ильиче. Этого было более чем достаточно… Уничтожив письмо, в тот же день я разыскал Германа Красина, сообщил об интересном приезжем и настойчиво предложил познакомиться. Имя “Ульянов” произвело впечатление, но мне заявили “обсудим”»1.
Герман Красин, как и брат его Леонид, входил в свое время в брусневскую социал-демократическую организацию. После ее разгрома в 1891–1892 годах Германа выслали в Нижний. Однако, вернувшись в столицу, он сумел воссоздать новую группу, в которую вошли студенты Технологического института Степан Радченко, Петр Запорожец, Василий Старков, Глеб Кржижановский, Анатолий Ванеев, Александр Малченко, Яков Пономарев, Михаил Названов и др. Возобновили и связи с рабочими, входившими в брусневские кружки.
Работа шла – по тем временам – успешно, и «долгожительство» группы во многом объяснялось строжайшей конспирацией, за которой тщательно следил Запорожец. Поэтому к каждому «новенькому» относились крайне осторожно. И, получив от Сильвина сообщение о желании «брата А.И. Ульянова» вступить в организацию, Красин и Радченко отправились к нему домой. «Пойдем посмотрим», – заметил Красин.
Это позднее в своих мемуарах «технологи» будут рассказывать о том, что Владимира Ульянова, сразу же поразившего их марксистской эрудицией, приняли с распростертыми объятиями. В более ранних воспоминаниях тот же Герман Красин писал: «Мы явились к Владимиру Ильичу с целью познакомиться и произвести попутно легкий теоретический экзамен ему по части твердости его в принципах марксизма». И хотя «экзамен» Ульянов не только выдержал, но и, как пишет Красин, сам превратился в экзаменующего, впечатление у «технологов» осталось неоднозначное.
Камнем преткновения стало отношение к народовольческому террору. «Помню, с какой горячностью, – вспоминал Владимир Старков, – он отстаивал от наших нападок свой взгляд на террор как на метод политической борьбы, который он изложил в первом своем литературном произведении, ходившем по рукам в рукописи (помнится, в статье под названием «Что такое “друзья народа”…»). Там он излагал еретическую, с нашей точки зрения, мысль в том смысле, что принципиально соц. – демократия не отрицает террор как метод борьбы».
Старков, видимо, запамятовал обстоятельства данной дискуссии, ибо в работе «Что такое “друзья народа”» об отношении к террору не говорилось ни слова. Но то, что споры были, – факт. «Нам, воспитанным на статьях Плеханова, резко критиковавшим программу и тактику народовольцев, поставившим во главу угла террор и лично поломавшим немало копий при борьбе с народовольцами, – писал Старков, – такие мысли казались еретичными».
«Особая позиция» Ульянова по этому вопросу проявилась еще в Самаре в спорах с Лалаянцем, который написал о «некоторых симпатиях Владимира Ильича к народовольческому террору». Ее отметили и нижегородцы, вспоминавшие о дискуссии Владимира со Скворцовым по поводу «допустимости с точки зрения марксистской программы террора как средства борьбы». И вот теперь Герман Красин и некоторые другие «технологи», страдавшие, как писал Глеб Кржижановский, от «заедавшего порой нас элементарного буквоедства», вновь решили «с особой обстоятельностью поисповедовать Владимира Ильича относительно его взглядов на террор, причем вспоминаю, как некоторые эксперты из нашей среды хотя и должны были признать правоверность его марксистских взглядов на этот метод борьбы, но все же отмечали, что наш новый друг по своему темпераменту в этом направлении слишком «красен и недостаточно надежен»…»226.
Кржижановский считал, что отношение к народовольческому террору Владимира Ульянова «шло к нему непосредственно от фамильной трагедии, от героического образа его брата, что по-иному связывало его, чем нас, с традициями предшествовавшей героической революционной борьбы»227. Но Лалаянц – первый оппонент Владимира по этому вопросу – напротив, определенно писал, что «отношение к террору у Владимира Ильича нисколько не было результатом непосредственного влияния на него его брата – А.И. Ульянова»228.
Характерно, что Юлий Мартов, которого нынешние биографы любят противопоставлять Ленину, рассказывая о своих политических симпатиях начала 90-х годов, писал: «Я обрел идеал революционера в Робеспьере и Сен-Жюсте, все речи которых хорошо знал. Из этого увлечения вытекало довольно простое, примитивно-бланкистское представление о задаче революции, которую я мыслил себе в виде торжества абстрактных, для всех времен годных принципов народовластия, воплощаемых в революционной диктатуре, прочно опирающейся на “бедноту” и не стесняющейся в средствах.
Точно сейчас не помню содержания моего первого литературного опыта: помню только, что он был, что называется, “с пылу, с жару”, заключал в себе яростное обличение всякой умеренности и аккуратности, защищал террор и обильно был уснащен цитатами из речей Робеспьера и Сен-Жюста. Русские революционеры призывались при решении вопроса о тактике руководствоваться принципом якобинцев: “perisse notre nom pour que la liberte soit sauvee” (да погибнет наше доброе имя, лишь бы спасена была свобода)»229.
Так что Лалаянц, видимо, более прав, нежели Кржижановский, ибо верность марксизму в данном случае состояла в том, чтобы к оценке любого метода борьбы подходить хотя бы «исторически», то есть с учетом времени и конкретных обстоятельств самой борьбы.
Заметим, кстати, что ссылка Владимира Старкова на Плеханова, якобы воспитавшего в них принципиальное неприятие террора, неосновательна. В «Наших разногласиях» Плеханов прямо заявлял, что «пропаганда в рабочей среде не устраняет необходимости террористической борьбы». Да и в самой программе группы «Освобождение труда» также указывалось, что социал-демократы «не остановятся и перед так называемыми террористическими действиями, если это окажется нужным в интересах борьбы»230.
С этой проблемой нам придется неоднократно сталкиваться и в последующих главах. Пока лишь заметим, что свое отношение к тактике народовольцев Ульянов не скрывал ни тогда, ни позже.
«Они проявили, – писал он, – величайшее самопожертвование и своим героическим террористическим методом борьбы вызвали удивление всего мира». С точки зрения практического результата «своей непосредственной цели, пробуждения народной революции, они не достигли и не могли достигнуть». Но в тех условиях, когда не было массы, на которую они могли бы опереться, когда казалось, что страна – подобно древним восточным деспотиям – находится в историческом небытии, сам факт открытого протеста и борьбы, пускай даже одиночек, имел огромное значение. «Несомненно, – писал Ленин, – эти жертвы пали не напрасно, несомненно, они способствовали – прямо или косвенно – последующему революционному воспитанию русского народа»231.
Отрицать, как выразился Кржижановский, «правоверность» подобной позиции с марксистской точки зрения не было оснований. Но логика борьбы с народничеством приводила молодых социал-демократических «ортодоксов» не только к тому, что они не делали различия между революционными и либеральными народниками, но и к отрицанию всего, что было связано с ними.
Спустя много лет Леонид Борисович Красин писал: «Маркс где-то упоминает, что при наличности враждующих течений идеологическая формулировка и самая позиция более молодого течения определяется часто как отрицание идей и воззрений его предшественников. И ради того, чтобы не быть похожими на них, “молодые” часто гораздо дальше идут по таким дорогам, по которым они не пошли бы без этой полемики и этой кружковой борьбы»232. Это удивительно точное наблюдение нам, видимо, тоже еще не раз придется вспоминать, анализируя позицию и самого Ленина, и его оппонентов.
Василий Старков пишет, что он не помнит, «на чем состоялось примирение» в споре о терроре, но, так или иначе, «технологи» приняли Владимира Ульянова в свою среду. Отношения, впрочем, наладились не сразу. «Впечатление, которое он произвел, вероятно, не на меня одного, – вспоминал Михаил Сильвин, – вначале было довольно смешанным. Его невзрачная, на первый взгляд заурядная фигура нам не очень импонировала, но с каждым днем каждый из нас невольно останавливался все внимательней на этом странном человеке. По-видимому, присматривался и он к нам».
Поначалу быстрому сближению, вероятнее всего, препятствовала разница в возрасте. Четыре-пять лет, казалось бы, не столь уж много. Но когда ты первокурсник и тебе девятнадцать, как Сильвину, а Ульянову – двадцать четыре и он уже помощник присяжного поверенного, то эта разница весьма существенна. Однако, как пишет тот же Сильвин, поворот «начался довольно быстро».
Они собирались еженедельно на квартире у кого-либо из студентов-технологов. И чувство уважения к его марксистской эрудиции росло буквально с каждой встречей. В те годы, как отметил Леонид Красин, теоретическое верхоглядство было достаточно распространено в среде демократической молодежи, которая полагала, что «нечего корпеть над книжками, достаточно прочесть несколько статей Герцена, Чернышевского, проштудировать “Исторические письма” Лаврова, а если к этому еще прочесть брошюру Льва Тихомирова, то теоретическая подготовка революционера может считаться законченной и ему можно и должно идти немедленно в практическую работу».
Среди социал-демократического студенчества тоже был свой «обязательный минимум»: первый том “Капитала” Маркса, статьи Энгельса, Каутского, Бебеля и Плеханова – и этого вполне достаточно. Поэтому, когда Ульянов рассказал о том, как с помощью рефератов прорабатывали они в Самаре марксистскую классику и иную литературу, «технологи» решили опробовать этот метод. Для начала взяли только что вышедшую книгу В.В. (Воронцова) «Наши направления» и поручили реферат Михаилу Сильвину. Что из этой затеи вышло, рассказал сам Сильвин: «Реферат я написал, насколько теперь помню, хлесткий, но малосодержательный. Читал я его у себя же в комнате. Были, кроме Владимира Ильича, Кржижановский, Старков, Малченко, Ванеев и Г. Красин. Ввиду очевидной убогости содержания доклада особых прений или обмена мыслями не последовало, все неловко молчали, больше всех был смущен сам автор своим полным провалом и с отчаяния порвал реферат на мелкие куски, как только публика разошлась. Молчаливо признанным лидером кружка был Г. Красин, и он-то и решил спасти положение, предложив представить к ближайшему собранию реферат о рынках».
В качестве объекта критического анализа он избрал уже упоминавшиеся «Очерки…» Николайона (Н. Ф. Даниельсона). Исследуя процесс «капитализации» всего народного хозяйства, Даниельсон утверждал, что обнищание крестьянства сокращает внутренний рынок и тем самым лишает капитализм всякой почвы. Единственная его опора – покровительственная политика правительства, которое толкает Россию на ошибочный путь. И если бы не эта политика, капитализм, а с ним и полуторамиллионный российский пролетариат неизбежно были бы обречены на деградацию.
Авторитет первого переводчика Маркса, огромная эрудиция, гигантский статистический материал – все это делало Даниельсона серьезным противником. Но Германа Красина это нисколько не смущало. В свое время в Нижнем Новгороде он не раз обсуждал данный вопрос с П.Н. Скворцовым и, основываясь на исследованиях оборота капитала во втором томе «Капитала» Маркса и на теории более быстрого роста постоянной части капитала сравнительно с переменной, вполне логично доказал, что капитализм развивается имманентно в процессе производства средств производства для средств производства.
Поскольку оратором он был неважным, то весь текст доклада написал в тетрадке, перегнутой пополам, так что полстраницы занимали поля. Текст этот он дал Владимиру Ульянову, и тот на полях набросал свои замечания. Но Герман не придал им особого значения, ибо был убежден в неотразимости своих аргументов.
Собрание состоялось в начале ноября 1893 года на квартире у Зинаиды Невзоровой, и, поскольку Красин являлся общепризнанным лидером кружка, публики собралось довольно много. Красин зачитал текст. Все было логично и правильно, вполне соответствуя цитатам из Маркса. Но кому была нужна такая правда? Это и стало очевидным, как только Ульянов изложил свои замечания.
Прежде всего выяснилось, что ни Герман, ни большинство присутствующих ничего не знают «о русском сельском хозяйстве, о всех тех многочисленных видах и формах, в которых капитализм внедрялся в самую гущу народной жизни». Без всяких ссылок на Маркса Владимир призвал своих коллег к реализму, к тому, чтобы исходить не из схем и абстракций, а из анализа российской действительности. И Даниельсон не прав не потому, что он противоречит Марксу, а потому, что его выводы не соответствуют реальности.
Опираясь на свой самарский реферат о книге Постникова, Ульянов обрисовал процесс расширения товарного производства на почве вытеснения натурального хозяйства денежным, расслоения крестьянства и его пролетаризации. «Он говорил долго, – пишет Михаил Сильвин, – со свойственным ему мастерством, старался не задевать референта, но последний, однако, чувствовал себя уничтоженным, как это чувствовали и все мы…
– Мы должны заботиться не о рынках, – закончил Владимир Ильич, – а об организации рабочего движения в России, о рынках же позаботится наша буржуазия».
Это же собрание подробно описала Софья Невзорова, лишь накануне приехавшая к сестре в Питер: «Как сейчас помню нашу небольшую, в одно окно, длинную комнатку с зеленым диваном и двумя кроватями. На этом диване за столом сидит этот новый интересный человек. Владимиру Ильичу было тогда всего 23 года. Свет лампы освещает его большой, крутой лоб с кольцами рыжеватых волос вокруг значительной уже лысины, худощавое лицо с небольшой бородкой. Свои возражения по поводу статьи Германа Красина он читает по тетрадке. Напротив него на кровати, напряженный как стрела, сидит Глеб Кржижановский, дальше кругом на стульях разместились остальные: всегда на вид спокойный, но горячий в спорах Старков, чернобровый и черноглазый Малченко, высокий красивый Петр Запорожец, коренастый белокурый Ванеев, нервный и подвижной Сильвин. На кровати сидят Зина [Невзорова] и Аполлинария [Якубова], а у печки стоит, заложив руки за спину, высокий, с большим лбом Герман Красин. В стороне на столике шумит самовар, стоят стаканы, хлеб, масло. Хозяйничаю я. Владимир Ильич кончил читать. Начинается жаркий спор. Дает свои объяснения Г. Красин, горячится главным образом Кржижановский, возражают Старков, Ванеев и др. В.И. молчит, внимательно слушает, переводя свои острые, смеющиеся, пытливые глаза с одного на другого. Наконец, он берет слово, и сразу наступает тишина. Все с необыкновенным вниманием слушают, как В.И. опровергает Г. Красина и некоторых других, возражавших ему. Не помню сейчас его доводов, но осталось яркое впечатление неопровержимости их. Я видела тогда В.И. первый раз в жизни. И сразу он принес с собой что-то яркое, живое, новое, неотразимое. Я, дикая провинциалка, была прямо потрясена этим вечером. Целый вихрь мыслей кружился в голове. И так живо и ясно встает в памяти вся картина этого вечера. Как будто вчера, а не 36 лет назад стоял В.И. в нашей комнате в своем черном с мерлушковым воротником пальто. Слегка сгорбившись и надвигая поглубже мерлушковую шапку на уши, он так заразительно молодо смеялся и шутил, уходя одним из последних из нашей комнаты».
Этот вечер как раз и стал поворотным пунктом и в отношении к Владимиру Ульянову, и в жизни самого кружка.
«Лидер питерских эсдеков»
…Надо было прожить 1880-е годы, когда казалось, что впереди нет и не будет никакого просвета, чтобы понять ту вполне интеллигентную публику, которая с воцарением Николая II ожидала от него благих перемен.
Знакомый нам по Самаре князь Владимир Оболенский в это время уже служил в столице «столоначальником» в Министерстве земледелия. Он пишет, что многие действительно «верили в либерализм молодого монарха». И были на то основания. «Рассказывали, – вспоминает Оболенский, – что он (Николай II) вышел из Мариинского дворца без всякой свиты и, купив в табачном магазине папирос, вернулся обратно. Эту необычную для России картину наблюдали многие случайно проходившие по Невскому люди, и молва о необыкновенной простоте и доступности молодого монарха моментально распространилась по городу».
Однако эта пора надежд и ожиданий длилась недолго. Мать его, вдовствующая императрица Мария Федоровна (в девичестве – принцесса София Фредерика Дагмара), не раз поучала сына: «Твой дед либеральничать вздумал, вот его бомбой и разорвало. А отец твой никакого либеральничанья не допускал и, слава богу, как добрый христианин скончался»233.
Государь внял совету. На приеме в Аничковом дворце представителей земств, городов и сословий 17 января 1895 года он заявил: «Пусть все знают, что я… буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель». Что же касается робких просьб о привлечении «общественности» к делам управления Россией, то государь назвал их «бессмысленными мечтаниями»234.
Речь эту написал Победоносцев, и ее текст, выведенный крупными буквами, Николай II положил в барашковую шапку, которую держал в руке. «Я видел явственно, – вспоминал тверской земец А.А. Савельев, – как он после каждой произнесенной фразы опускал глаза книзу, в шапку, как это делали бывало мы в школе, когда нетвердо знали урок».
Государь говорил в повышенном тоне, и его супруга, тогда еще слабо понимавшая по-русски, спросила у фрейлины: «Не случилось ли что-нибудь? Почему он кричит?» На что фрейлина ответила достаточно громко, чтобы услышали присутствующие: «Он объясняет им, что они дураки»235.
Выяснилось, кстати, что и весь эпизод с выходом государя на Невский без всякой охраны – чистейший миф. «Оказалось, – пишет Владимир Оболенский, – что покупал себе папиросы на Невском не Николай II, а его двоюродный брат, будущий Георг V, который как близнец был на него похож»236.
25 апреля 1895 года в Ярославле на бумагопрядильной фабрике Большой (бывшей Корзинкинской) мануфактуры началась стачка. Полиция, как обычно, арестовала зачинщиков. А когда толпа рабочих пошла освобождать товарищей, солдатам Фанагорийского полка был дан приказ стрелять. Троих убили, восемнадцать ранили. На донесении о случившемся Николай II начертал: «Весьма доволен спокойным и стойким поведением войск во время фабричных беспорядков»237.
Этих событий Владимир Ульянов уже не застал. 25 апреля 1895 года он выехал за границу.
Заграничный паспорт, в котором столько раз ему отказывали прежде, был выдан 15 марта 1895 года. Но о необходимости поездки в Швейцарию для установления прямых связей с группой «Освобождение труда» питерские социал-демократы договорились уже в самом начале года. Вопрос о том, кому ехать, дискуссий не вызывал. К этому времени лидерство Ульянова стало уже очевидным.
Как и почему занял он это место? В бюрократическом аппарате лидера-начальника назначают. Тут все ясно. В демократической системе его можно выбрать, хотя и в этом случае бывают «неформальные лидеры». Но в революционной среде тех лет лидеры не назначались и не выбирались. Ими становились лишь в силу авторитета знаний, опыта, а главное – авторитета самой личности.
Александр Потресов не признал за Ульяновым авторитета знаний и опыта. Спустя 32 года он написал: «Никто, как он, не умел заряжать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личностью»; никто другой не обладал «секретом излучающегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей, я бы сказал, – господства над ними… Только Ленин представлял собой, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя».
Однако поскольку «гипнотическое воздействие» можно оказать не на каждого, то, как полагает Потресов, «он умел подбирать вокруг себя расторопных, способных, энергичных, подобно ему волевых людей, безгранично в него верящих и беспрекословно ему повинующихся, но людей без самостоятельной индивидуальности, без решимости и способности иметь свое особое мнение».
Вот так, походя, можно – вроде бы и достаточно интеллигентно – унизить вполне достойных людей. Но вот ведь незадача. Не Ульянов подбирал себе окружение, а оно выдвинуло его. И «технологи», входившие в ядро организации, не были теми «расторопными» среднестатистическими «технарями», которые в силу каких-то формальных данных или «гипнотического воздействия» готовы были «беспрекословно» принять чье-либо главенство. «По своим личным свойствам, – заметил Сильвин, – каждый из нас был, конечно, вполне индивидуален: спокойный, сдержанный, даже несколько скрытный, но добродушный Степан Радченко, с хохлацким юмором и с хитрой усмешкой опытного конспиратора; чувствительный и нежный поэт-революционер Кржижановский; всегда казавшийся замкнутым в себе Старков, которому, по-видимому, чужды были всякие сантименты; Мал-ченко – изящный брюнет, с лицом провинциального тенора, всегда молчаливый, всегда любезный товарищ; широкоплечий, кудлатый Запорожец, в глазах которого светилась вера подвижника; Ванеев – с его тонкой иронией, в которой сквозил затаенный в душе скептицизм к вещам и людям; и, наконец, я, смотревший на мир жадно открытыми глазами, часто полными наивного недоумения, которое приводило иногда в смешливое настроение Владимира Ильича».
«Мы единогласно, бесспорно и молчаливо признали его нашим лидером, нашим главой, – писал тот же Михаил Сильвин. – Это его главенство основывалось не только на его подавляющем авторитете как теоретика, на его огромных знаниях, необычайной трудоспособности, на его умственном превосходстве, – он имел для нас и огромный моральный авторитет…»
Итак, авторитет знаний, ума, трудоспособности и моральный авторитет. Иных источников лидерства в этой среде не существовало. Но с этим никак не соглашался Струве. И если Потресов не мог признать за Ульяновым авторитета знаний, то Петр Бернгардович полностью отрицал какое-либо моральное превосходство.
«В своем отношении к людям, – написал он, – Ленин подлинно источал холод, презрение и жестокость. Мне было ясно даже тогда, что в этих неприятных, даже отталкивающих свойствах Ленина был залог его силы как политического деятеля: он всегда видел перед собой только ту цель, к которой шел твердо и непреклонно. Или, вернее, его умственному взору всегда предносилась не одна цель, более или менее отдаленная, а целая система, целая цепь их. Первым звеном в этой цепи была власть в узком кругу политических друзей. Резкость и жестокость Ленина – это стало ясно мне почти с самого начала, с нашей первой встречи – была психологически неразрывно связана, и инстинктивно и сознательно, с его неукротимым властолюбием».
Эту формулу с восторгом приняли Дмитрий Волкогонов и прочие нынешние «лениноеды» не только потому, что она была предельно проста. С пропагандистской точки зрения она была и вполне перспективна, ибо апеллировала к опыту российских 90-х годов XX столетия, когда мотивы политической деятельности предельно упростились и борьба за власть, как источник личного благополучия, стала вполне обычным, бытовым явлением.
Между тем, судя по всему, приведенные характеристики Потресова и Струве отражали не столько реальные впечатления и наблюдения 90-х годов XIX века, сколько наслоения политической борьбы последующих десятилетий. И в этом более всего убеждают воспоминания Мартова.
В мемуарах, написанных в 1919 году, он замечает: «В нем еще не было, или, по меньшей мере, не сквозило той уверенности в своей силе, – не говорю уже: в своем историческом призвании, – которая заметно выступала в более зрелый период его жизни… Первенствующее положение, которое он занял в социал-демократической группе “стариков”, и внимание, которое обратили на себя его первые литературные произведения, не были достаточны для того, чтобы поднять его в собственном представлении на чрезмерную высоту над окружающей средой. В. Ульянов был еще в той поре, когда и человек крупного калибра, и сознающий себя таковым, ищет в общении с людьми больше случаев самому учиться, чем учить других. В этом личном общении не было и следов того апломба, который уже звучал в его первых литературных выступлениях, особенно в критике Струве… Но и в отношениях к политическим противникам в нем сказывалась еще изрядная доля скромности». И еще одно весьма существенное замечание Мартова: «Элементов личного тщеславия в характере В.И. Ульянова я никогда не замечал».
Константин Тахтарев, принадлежавший к числу идейных оппонентов Ульянова, также постарался быть более объективным. «Я не знаю, – писал он, – хотел ли с самого начала Владимир Ильич непременно руководить его окружавшими, стремился ли он непременно стать во главе движения. Мне лично думается, что он в большинстве случаев становился руководителем своих товарищей и окружавших его не потому, что непременно хотел быть среди них первым, а потому, что он шел всегда впереди их, показывая им дорогу своим личным примером и невольно ведя их за собой».
Особенно любопытно в этой связи мнение тех продвинутых, влиятельных рабочих, которые были не только вполне независимы в суждениях, но и в силу жизненного опыта, – как говорится, за версту почувствовали бы малейший намек на «властолюбие», а уж тем более на «холод, презрение и жестокость» к людям.
Характеристика Ульянова, данная Шелгуновым, уже приводилась: «Много было хороших людей тогда среди революционеров, но большей простоты в отношениях, чем у Ильича, не замечалось ни у кого никогда». А вот мнение Матвея Фишера с завода «Сименс и Гальске» – человека, прошедшего через народовольческие и марксистские кружки, с 1901 года в эмиграции активно участвовавшего в английском рабочем движении и вернувшегося в Россию лишь спустя 20 лет. Вспоминая 90-е годы и Ульянова, он написал: «Внешне он ничем особенным не отличался от революционной интеллигенции. Разве только тем, что обладал очень небольшим запасом волос. Одним словом, ничего особенного, но его обхождение все-таки отличалось от обхождения других. Он не был напорист, не ушибал, не хвастал и не щеголял своими знаниями. Он умел так подойти к человеку, что тот, незаметно для самого себя, начинал чувствовать себя как дома, непринужденно выкладывал свою душу, чувствуя, что он получит ответ на все свои запросы».
Звучит, может быть, и несколько комплиментарно, но, зная авторов, трудно заподозрить их в неискренности. Во всяком случае, указанные мнения дают основание для того, чтобы поставить под сомнение «холод, презрение и жестокость» к людям, которые действительно следует отнести у Струве к наслоениям жесточайшей политической борьбы последующих лет.
К подобного рода «наслоениям» надо, видимо, отнести и портрет молодого Ульянова, нарисованный в 1927 году Потресовым: «Он был молод – только по паспорту. На глаз же ему можно было дать никак не меньше сорока-тридцати пяти лет. Поблекшее лицо, лысина во всю голову, оставлявшая лишь скудную растительность на висках, редкая рыжеватая бородка, хитро и немного исподлобья прищуренно поглядывающие на собеседника глаза, немолодой сиплый голос… У молодого Ленина на моей памяти не было молодости. И это невольно отмечалось не только мною, но и другими, тогда его знавшими. Недаром его звали “стариком”, и мы не раз шутили, что Ленин даже ребенком был, вероятно, такой же лысый и “старый”, каким он нам представлялся в 95 году».
Ну а теперь прочтите Глеба Кржижановского: «Кличка Старик находилась в самом резком контрасте с его юношеской подвижностью и бившей в нем ключом молодой энергией». Или Германа Красина: «Нас встретил необычайно живой и веселый человек…»; «Он обладал неистощимым юмором и умел смеяться заразительно, до слез»238. Или Софью Невзорову о том, как в феврале 1895 года решили они поехать за город, «собраться всем вместе и молодо, весело провести вечер».
«Едем в Лесной институт. Там были ледяные горы и маленький трактирчик, где можно было остановиться, попить и поесть. Были предприняты всевозможные предосторожности. Выехали с различных вокзалов и различными путями. В большой отдельной комнате трактира веселой гурьбой пили чай, закусывали. До упоения накатавшись с высоких ледяных гор, вернулись опять в комнату, пели, плясали русскую и казачка. Особенно мастерски плясал Петр Запорожец, а около него меланхолично, но старательно выплясывал Мих. Названов. Владимир Ильич был очень весел, шутил, смеялся, принимал самое живое участие в хоровом пении и катании с гор. Было морозно, снежно, небо усыпано звездами. Молодо и бодро чувствовали мы себя все тогда!»239
Насчет того, что «пили чай», Софья Павловна или запамятовала, или слукавила. Сильвин был более определенен: «В ярко освещенном зале мы за маленьким столиком пили вино и танцевали вместе с другими гостями этого заведения. Были с нами и наши дамы. Владимир Ильич также танцевал и был непринужденно весел»240.
Откуда же столь контрастные и столь несовместимые характеристики?
Утверждение Потресова и Струве о том, что с первой встречи они «раскусили» Ульянова, весьма сомнительно. Ибо и после этого, на протяжении достаточно длительного времени, они не только сотрудничали, но и поддерживали личные отношения. Помимо практических соображений, о которых уже говорилось, Владимира Ильича привела в «салон» сама возможность «скрестить шпаги» с весьма серьезными и сильными оппонентами. Как полагает тот же Сильвин, Ульянов «нашел в них, в лице Струве, Потресова, Классона, Калмыковой, Туган-Барановского, Булгакова и др., людей с большими знаниями, с высокоразвитыми общественными интересами, с навыками научного мышления. На собраниях у Калмыковой, у Классона и Потресова велись споры не только на политические темы… но и на темы отвлеченные. Владимир Ильич склонен был к чистому мышлению, любил его как гимнастику ума»241.
Но то, что с самого начала подобные контакты не влекли за собой особых взаимных симпатий, – это факт. И можно предположить, что неприязнь – кроме политических мотивов – была связана с отношением Ульянова к «салонным радикалам» вообще. Это обстоятельство и порождало ту сдержанность и холодность, о которой писал Струве.
В светском салоне традиционно принято вести себя прилично. То есть вы обязаны быть со всеми изысканно любезным, всем улыбаться и, по возможности, говорить комплименты, даже если вы глубоко презираете собеседника. С такого рода условностями Владимир Ильич не считался ни в Самаре, ни в Питере. Он никогда не изображал из себя благовоспитанного молодого человека. Просто был добр, внимателен и, как заметил Сильвин, «бесконечно деликатен»242 по отношению к друзьям, соратникам. И не очень умел скрывать своей неприязни и иронии в адрес тех, кого считал недругами.
Кстати, именно при подобных обстоятельствах, на квартире Классона, Ульянов познакомился с Крупской. На Масленицу устроили блины. Пили, ели, вели беседу… «Владимир Ильич, – пишет Надежда Константиновна, – говорил мало. Больше присматривался». Зашла речь о политике, и «кто-то сказал – кажется, Шевлягин, – что очень важна, мол, работа в комитете грамотности. Владимир Ильич засмеялся, и как-то зло и сухо звучал его смех – я потом никогда не слыхала у него такого смеха:
– Ну, что ж, кто хочет спасать отечество в комитете грамотности, что ж, мы не мешаем.
Людям, называвшим себя марксистами, стало неловко под пристальными взорами Владимира Ильича.
Я сидела в соседней комнате с Коробко и слушала разговор через открытую дверь. Подошел Классон и, взволнованный, пощипывая бородку, сказал:
– Ведь это черт знает, что он говорит.
– Что же, – ответил Коробко, – он прав. Какие мы революционеры»243.
– Так или иначе, вне зависимости от того, кто был прав и «источал он холод и презрение», как полагает Струве, или был «бесконечно деликатен», как утверждает Сильвин, Ульянова признали лидером и интеллигенты-«технологи», и наиболее авторитетные питерские рабочие. И после этого, как заметил Михаил Григорьев, «мне не приходилось более слышать обязательного прибавления к фамилии Ульянова, что это брат и т. д.»1.
В начале 1895 года эта нелегальная столичная организация уже поддерживала регулярные контакты с социал-демократическими группами Москвы, Нижнего Новгорода, Иваново-Вознесенска, Киева, Вильно. И пора было устанавливать прямые связи с социал-демократическим центром в эмиграции – женевской группой «Освобождение труда».
18 или 19 февраля 1895 года в Петербурге состоялось совещание. Столичных социал-демократов на нем представляли Ульянов и Кржижановский, московских – Евгений Спонти, киевских – Яков Ляховский, виленских – Тимофей Копельзон. Поскольку совещание подобного рода происходило впервые, то вполне естественно, что его участники попытались прежде всего прояснить принципиальные позиции, касавшиеся содержания и методов работы.
Спонти и Ляховский заявили, что стоят «за необходимость перейти к агитации, которую понимали так, как это было изложено в известной брошюре того времени «Об агитации». Но когда, как пишет Копельзон, они стали пояснять, что «российский пролетариат еще не созрел для восприятия политических лозунгов», возник спор. Спонти факт дискуссии отрицал: «Помнится, со стороны Ленина были реплики, возможно, в тех местах наших докладов, где указывалось на необходимость при агитации в массах придерживаться, главным образом, экономической почвы, пока масса не созреет для восприятия политических лозунгов. Но эти реплики не казались нам требующими дискуссии, так как никто из нас в принципе не отрицал необходимости также и политического воспитания масс… У меня осталось такое впечатление, что Ленин был, в общем, согласен с тем, что нами говорилось. По крайней мере, кроме указанных реплик, он ничем не обнаруживал своего несогласия. И только когда зашла речь о необходимости поездки за границу и Ленину было предложено передать имеющиеся у петербургской группы материалы для напечатания, Ленин заявил, что вопрос о поездке за границу петербургской группой уже решен и что они выполнят эту задачу самостоятельно»244.
Как уже говорилось, заграничный паспорт Ульянов получил 15 марта. Видимо, тогда же он был готов уехать, но тяжелое воспаление легких уложило его в постель. И точно так же, как он во время болезни Софьи Невзоровой или Михаила Сильвина навещал их, теперь все «по очереди забегали к нему и, – как пишет Софья Павловна, – делали все нужное: меняли компрессы, поили чаем, бегали за лекарствами и т. д.»245.
Сильвин пригласил ординатора Мариинской больницы доктора Кноха, и тот посоветовал немедленно вызвать мать. Мария Александровна приехала, и Владимира Ильича стал лечить бывший семейный врач Ульяновых в Симбирске профессор Александр Александрович Кальян, который с 1888 года жил в столице246.
Через пару недель Владимир Ильич был уже достаточно здоров и 25 апреля 1895 года выехал за границу.
В «прекрасном далеке»
При пересечении границы никаких проблем не возникло, хотя вслед уже летело предписание департамента полиции – «учредить за деятельностью и заграничными сношениями Владимира Ульянова тщательное наблюдение»247. Но сразу же обнаружились проблемы с языком. Выяснилось, что тот немецкий, которому учил его в гимназии Яков Михайлович Штейнгауэр, будучи вполне пригодным для чтения литературы, не совмещается с тем языком, на котором говорят австрийцы и немцы.
2 мая, во время остановки в Зальцбурге, Владимир Ильич пишет матери: «Я оказался совсем швах [слаб], понимаю немцев с величайшим трудом, лучше сказать, не понимаю вовсе. (Не понимаю даже самых простых слов, – до того необычно их произношение, и до того они быстро говорят.) Пристаешь к кондуктору с каким-нибудь вопросом, – он отвечает; я не понимаю. Он повторяет громче. Я все-таки не понимаю, и тот сердится и уходит. Несмотря на такое позорное фиаско, духом не падаю и довольно усердно коверкаю немецкий язык»248.
Следующее письмо уже из Швейцарии: «Природа здесь роскошная. Я любуюсь ею все время. Тотчас же за той немецкой станцией, с которой я писал тебе, начались Альпы, пошли озера, так что нельзя было оторваться от окна вагона…»249
В Лозанне, у родственников Классона, он получает адрес Плеханова, едет в Женеву и здесь впервые встречается с Георгием Валентиновичем. О том, что Плеханов с первого взгляда произвел на него огромное впечатление, упоминалось в предисловии. Владимир Ильич сразу вспомнил фразу Фердинанда Лассаля – «физическая сила ума». Спустя почти два десятилетия он скажет Ивану Попову о Плеханове: «Вы только взгляните на него, и увидите, что это сильнейший ум, который все одолевает, все сразу взвешивает, во все проникает, ничего не спрячешь от него. И чувствуешь, что это так же объективно существует, как и физическая сила»250.
Сказать, что Ульянов отнесся к нему с должным почтением, как к признанному российскими марксистами патриарху, было бы не совсем точно. Речь идет о другом: о «юношеской влюбленности», как выражались в старые времена. Георгий Валентинович был для него духовным пастырем, который в какой-то мере способствовал выбору жизненного пути. А от Плеханова напрямую тянулась ниточка к тем, кто стал кумирами его поколения революционеров, – к Марксу и Энгельсу. Через несколько лет Владимир Ильич откровенно напишет о «громадной любви к нему», о том, что он и его друзья «были влюблены в Плеханова и, как любимому человеку, прощали ему все, закрывали глаза на все недостатки»251.
Впрочем, в то первое знакомство внешне это никак не проявилось. Евгений Спонти, прибывший в Швейцарию несколько раньше и присутствовавший при этой встрече, писал, что Владимир Ильич «был очень сдержан, держал себя с большим достоинством» и, видимо, от волнения «говорил мало, вернее, ничего, кроме необходимых в общем разговоре реплик»252.
Во время этой беседы Ульянов презентовал Плеханову свою книгу «Что такое “друзья народа”». Георгий Валентинович «бегло посмотрел брошюру и заметил: «Да, это, кажется, серьезная работа»253. Он был вполне любезен и приветлив, но, как пишет со слов Владимира Ильича Анна Ильинична, «чувствовался все же некоторый холодок». И это объяснялось не какими-то нюансами его отношения к Владимиру Ильичу, а обычной для него манерой держать дистанцию даже по отношению к близким людям, тем более к молодым россиянам, постоянно домогавшимся встреч и знакомства.
Сразу приходит на память отзыв Максима Горького: «Когда меня “подводили” к Г.В. Плеханову, он стоял, скрестив руки на груди, и смотрел строго, скучновато, как смотрит утомленный своими обязанностями учитель на еще одного нового ученика»254.
Много лет спустя Валентинов подробно расписывал, как в 1917 году Плеханов якобы говорил ему, что уже тогда, в 1895-м, при первой встрече, он «сразу разглядел, что наш 25-летний парень Ульянов – материал совсем сырой и топором марксизма отесан очень грубо»255. Эта информация так, наверное, и вошла бы в историческую литературу… Но вот беда, сохранилось письмо Георгия Валентиновича жене, написанное сразу же после визита Владимира Ильича: «Приехал сюда молодой товарищ, очень умный, образованный, даром слова одаренный. Какое счастье, что в нашем революционном движении имеются такие молодые люди»256. На такой высокой ноте визит, судя по всему, и завершился.
Время было обеденное, но кормить Ульянова и Спонти у себя Плеханов не стал – жена была в отъезде, а порекомендовал недорогой ресторанчик, куда они и направились. Для Владимира это был, видимо, первый ресторанный обед за границей, и, как это часто бывает с россиянами, без смешного не обошлось. «Не знакомые с заграничным меню, – пишет Спонти, – мы с Лениным, после второго блюда, раза два, к великому удовольствию прислуживающей нам девушки, брались за шапки и пытались расплатиться, но оказывалось, что обед еще не окончен»257.
Для более конкретных переговоров с группой «Освобождение труда» Плеханов направил Владимира Ильича в Цюрих к Павлу Аксельроду. И если почтение, испытываемое к Георгию Валентиновичу, в какой-то мере сковывало Ульянова, то Павел Борисович чем-то напомнил ему покойного отца, Илью Николаевича, и у них сразу сложились самые теплые дружеские отношения. На неделю они уехали в деревушку Афольтерн – в часе езды от Цюриха – и, как вспоминал Аксельрод, проводили «целые дни вместе», гуляли в окрестностях, поднимались «на гору около Цуга и все время беседовали о волновавших обоих вопросах».
Говорили главным образом о содержании и формах социал-демократической работы. И за всеми разговорами Павел Борисович настойчиво проводил одну мысль – пора создавать партию. Каждый раз, когда собирались международные конгрессы Интернационала, Плеханов и его коллеги получали мандаты от достаточно случайных групп. С эмигрантским «Союзом русских социал-демократов за границей», созданным в 1893 году, дело явно не заладилось. Его молодые члены позволяли себе попрекать «стариков» оторванностью от российской революционной практики, и в воздухе уже пахло расколом. Летом 1896 года предстоял 4-й конгресс Интернационала. И Аксельрод полагал, что если связи питерцев с рабочими, как это следовало из рассказов Ульянова, достаточно прочны, то необходимо оформлять организацию. А назвать ее можно, к примеру, – «Союз освобождения труда».
Убеждать Владимира Ильича в необходимости создания партии не приходилось. За год до встреч в Швейцарии, в работе «Что такое “друзья народа”» он выдвинул эту задачу в качестве первоочередной. Поэтому дискуссий не возникало. Договорились о регулярной переписке, о том, что в Питере надо попытаться поставить нелегальную газету для рабочих, а в Швейцарии, под редакцией Аксельрода, начать издание непериодических сборников «Работник», материалы к которым будут присылать из России.
Общее впечатление о встрече было превосходным, и спустя много лет Аксельрод писал, что «эти беседы с Ульяновым были для меня истинным праздником. Я и теперь вспоминаю о них, как об одном из самых радостных, самых светлых моментов в жизни группы «Освобождение труда». И тем не менее, когда в ходе бесед зашла речь о статье Тулина «Экономическое содержание народничества», Павел Борисович, дав ей самую высокую оценку, не стал скрывать, что не может согласиться с отношением Ульянова к либералам: «У вас заметна тенденция, прямо противоположная тенденция, той статьи, которую я писал для этого же самого сборника. Вы отождествляете наши отношения к либералам с отношениями социалистов к либералам на Западе…
– Знаете, Плеханов сделал по поводу моих статей, – ответил Ульянов, – совершенно такие же замечания. Он образно выразил свою мысль: “Вы, – говорит, – поворачиваетесь к либералам спиной, а мы – лицом”.
Ульянов, несомненно обладая талантом и имея собственные мысли, вместе с тем обнаруживал готовность и проверять эти мысли, учиться, знакомиться с тем, как думают другие. У него не было ни малейшего намека на самомнение и тщеславие. Держался он деловито, серьезно и вместе с тем скромно».
Из Швейцарии Владимир Ильич направляется в Париж. 8 июня он пишет матери: «Получил твое письмо перед самым отъездом в Париж. В Париже я только еще начинаю мало-мало осматриваться: город громадный, изрядно раскинутый, так что окраины (на которых часто бываешь) не дают представления о центре. Впечатление производит очень приятное – широкие, светлые улицы, очень часто бульвары, много зелени; публика держит себя совершенно непринужденно, – так что даже несколько удивляешься сначала, привыкнув к петербургской чинности и строгости. Чтобы посмотреть как следует, придется провести несколько недель».
Владимир Ильич намеревался прежде всего встретиться с Полем Лафаргом. Талантливейший пропагандист идей марксизма, один из лидеров социалистического Интернационала, зять Маркса – для любого социалиста, тем более молодого, он был фигурой знаковой. Но Плеханову и его коллегам было важно, видимо, и другое: «предъявить», так сказать, живого представителя российской социал-демократии, связанной с нарождавшимся пролетарским движением. И когда визит состоялся, Лафарг не случайно более всего интересовался тем, как именно русские социалисты ведут практическую работу.
Со слов Ульянова, об этой беседе рассказал Мартов:
«– Чем же вы занимаетесь в этих кружках? – спросил Лафарг. Ульянов объяснил, как, начиная с популярных лекций, в кружках из более способных рабочих штудируют Маркса.
– И они читают Маркса? – спросил Лафарг.
– Читают.
– И понимают?
– И понимают.
– Ну, в этом-то вы ошибаетесь, – заключил ядовитый француз. – Они ничего не понимают. У нас после 20 лет социалистического движения Маркса никто не понимает»258.
Помимо визита к Лафаргу, в планы Ульянова входило посещение Национальной библиотеки. Здесь он составляет список книг парижских коммунаров, вышедших еще в 1871 году: «Социальная война» Андре Лео, «Третье поражение…» Бенуа Малона, «Социальный антагонизм» Адольфа Клеманса, «Красная книга об юстиции “деревенщины”» Жюля Геда, «Восемь майских дней на баррикадах» Лиссагаре. Он читает их, а книгу Гюстава Лефрансе конспектирует259.
Впрочем, законспектировал он лишь первую ее часть. Сидеть в жаркие летние дни в библиотеке не хотелось. И позднее он напишет матери: «Я жил в Париже всего месяц, занимался там мало, все больше бегал по “достопримечательностям”»260. Судя по всему, был он и у Стены коммунаров на кладбище Пер-Лашез, и в Музее революции 1789 года, и в Музее восковых фигур Гравена, в Зоологическом саду и Люксембургском саду. Он исходил все улочки и переулки, где сражались на баррикадах французские рабочие. И позднее Владимир Бонч-Бруевич рассказывал: «С особой любовью Владимир Ильич вспоминал, зная буквально все на память, события Парижской коммуны. Он знал, где какие были бои, кто погиб, кто проявил особый героизм. Он так увлекался, говоря об этих днях, что, казалось, мы присутствуем там, где не так давно совершились великие бои парижского пролетариата»261.
Есть основания полагать, что из Парижа Ульянов намеревался двинуться в Англию для встречи с Энгельсом. За год до этого Плеханов познакомил в Лондоне с Энгельсом Александра Потресова. Теперь ему можно было представить Ульянова. Эта встреча могла бы стать кульминацией всей его заграничной поездки. Но выяснилось, что состояние здоровья Энгельса резко ухудшилось и визит практически невозможен.
Из Парижа Владимир Ильич возвращается в Швейцарию. 18 (6) июля он пишет матери: «Я многонько пошлялся и попал теперь в один швейцарский курорт: решил воспользоваться случаем, чтобы вплотную приняться за надоевшую болезнь (желудка), тем более что врача-специалиста, который содержит этот курорт, мне очень рекомендовали как знатока своего дела. Живу я в этом курорте уже несколько дней и чувствую себя недурно, пансион прекрасный, и лечение видимо дельное, так что надеюсь дня через 4–5 выбраться отсюда. Жизнь здесь обойдется, по всем видимостям, очень дорого; лечение еще дороже, так что я уже вышел из своего бюджета и не надеюсь теперь обойтись своими ресурсами. Если можно, пошли мне еще рублей сто…»262
Дом крестьянина Зырянова, где жил Владимир Ульянов во время ссылки в селе Шушенском
Заграничную переписку русская полиция перлюстрировала тщательно. Поэтому трудно сказать, был ли Владимир Ильич на курорте. Вернее всего – не был. А вот то, что из Парижа он приехал в Женеву, а оттуда вместе с Плехановым, Александром Воденом и прибывшим из России Александром Потресовым отправился в горы, в глухую деревушку Ормоны, – это факт263. Причем факт, ускользнувший от составителей биохроники В.И. Ленина.
Здесь, в горах, у подножья альпийских снегов, они, как пишет Потресов, проводили все время «в прогулках и бесконечных разговорах на ходу»264. И хотя и природа, и это общество были великолепны, Владимир Ильич, судя по всему, чувствовал себя не вполне комфортно. Во-первых, в присутствии Плеханова по-прежнему ощущалась определенная скованность. А во-вторых, «бесконечные разговоры на ходу» слишком напоминали светский салон.
Георгий Валентинович действительно был человеком светским, по манерам своим более всего походившим на аристократа. С его феноменальной эрудицией, «с его, – как пишет Потресов, – всеобъемлющими интересами, дававшими пищу для неизменно яркого и талантливого реагирования его ума», Плеханов буквально фонтанировал идеями. Из него, «как из неиссякаемого кладезя мудрости, можно было черпать мысли и сведения по самым различным отраслям человеческого знания, беседовать с ним с поучением для себя не только о политике, но и об искусстве, литературе, театре, философии»265.
На этом фоне, замечает Потресов, Владимир Ульянов казался «серым и тусклым». С ним, «при всей его осведомленности в русской экономической литературе и знакомстве с сочинениями Маркса и Энгельса, тянуло говорить лишь о вопросах движения. Ибо малоинтересный и не интересный во всем остальном, он, как мифический Антей, прикоснувшись к родной почве движения, сразу преображался, становился сильным, искрящимся, и в каждом его соображении сказывалась продуманность, следы того жизненного опыта, который, несмотря на его кратковременность и относительную несложность, успел сформировать из него настоящего специалиста революционного дела и выявить его прирожденную даровитость»266.
Каково? В который уже раз, читая такого рода характеристики, поражаешься умению автора прикрывать неприязнь к прежде близкому человеку флером, казалось бы, вполне корректных фраз. Вроде бы и «даровитый», но «малоинтересный». Вроде бы и «жизненный опыт» есть, но «кратковременный» и «несложный». Когда о России говорит, становится «сильным» и «искрящимся», а в общем-то – «серый и тусклый». И все это безотносительно к тому, ради чего, собственно, ехал Ульянов за тысячу верст в Швейцарию и колесил по Европе, перехватывая у матери совсем не лишнюю сотню из семейного бюджета. Ну а насчет «серости», то в 1918 году, рисуя портрет Плеханова, тот же Потресов напишет, что – о чем бы ни шла беседа – лишь только разговор касался России, Георгий Валентинович весь преображался, «он загорался, когда о ней говорил…»267.
Георгий Валентинович был человеком проницательным, и он, видимо, уловил состояние Ульянова. Поэтому Плеханов продолжил тему, начатую в беседе с Владимиром Ильичом Павлом Аксельродом. Оба они, как со слов брата рассказывала Анна Ильинична, «нашли некоторую “узость” в постановке вопроса об отношении к другим классам общества в статье за подписью Тулина. Оба считали, что русская социал-демократическая партия, выступая на политическую арену, не может ограничиться одной критикой всех партий, как в период своего формирования; что, становясь самой передовой политической партией, она не должна упускать из поля своего зрения ни одного оппозиционного движения, которое знаменует пробуждение к общественной жизни различных классов и групп»268.
Поскольку в «Друзьях народа» Владимир Ильич писал о необходимости в борьбе с абсолютизмом стать «во главе всех демократических элементов», то принципиальных разногласий не возникло, и он, как пишет Аксельрод, заявил, что «признает правильность точки зрения “Группы” на этот вопрос». Досталось, впрочем, и «Друзьям народа…». Ухватив фразу о «материалистическом методе», Плеханов прочел Ульянову целую лекцию. И через четыре года, когда ту же фразу Владимир Ильич встретил у Каутского, он написал Потресову: «Помните, как один наш общий знакомый в “прекрасном далеке” зло высмеивал и разносил в пух и прах меня за то, что я назвал материалистическое понимание истории “методом”? А вот, оказывается, и Каутский повинен в столь же тяжком грехе, употребляя то же слово: “метод”».
Впрочем, никаких обид не осталось. Спустя два года Ульянов встретился с Петром Красиковым, который подробно рассказал ему о том бедственном – моральном и материальном – положении, в котором находился Плеханов в конце 1893 – начале 1894 года после смерти пятилетней дочери Машеньки. Владимир Ильич ответил: «Вы, конечно, знаете, теперь дело с Плехановым стоит уже иначе. Мы сделали и сделаем все, чтобы привлечь и сберечь для нашего общего дела такой блестящий ум и сделать общим достоянием такую огромную литературную силу. Вот эта книжка, – он указал на легально изданную книгу Плеханова под псевдонимом Бельтов, – прекрасная книжка, и в то же время она дала Георгию Валентиновичу изрядную сумму франков. Когда я его видел в 1895 году, от “штанов с бахромой” уже не осталось и следа! А теперь мы смело можем сказать, что он нужды уже никогда не увидит».
Во второй половине июля Ульянов едет в Берлин. 10 августа он пишет матери: «Не знаю, получила ли ты мое предыдущее письмо, которое я отправил отсюда с неделю тому назад. Устроился я здесь очень недурно: в нескольких шагах от меня – Tiergarten (прекрасный парк, лучший и самый большой в Берлине), Шпре, где я ежедневно купаюсь, и станция городской железной дороги. Здесь через весь город идет (над улицами) железная дорога: поезда ходят каждые 5 минут, так что мне очень удобно ездить в “город” (Моабит, в котором я живу, считается собственно уже предместьем).
Плохую только очень по части языка: разговорную немецкую речь понимаю несравненно хуже французской. Немцы произносят так непривычно, что я не разбираю слов даже в публичной речи, тогда как во Франции я понимал почти все в таких речах с первого же раза».
В следующем письме Владимир Ильич пишет: «Чувствую себя совсем хорошо, – должно быть, правильный образ жизни [переезды с места на место мне очень надоели, и притом при этих переездах не удавалось правильно и порядочно кормиться], купанье и все прочее, в связи с наблюдением докторских предписаний, оказывает свое действие… По вечерам обыкновенно шляюсь по разным местам, изучая берлинские нравы и прислушиваясь к немецкой речи. Теперь уже немножко освоился и понимаю несколько лучше. Мне вообще шлянье по разным народным вечерам и увеселениям нравится больше, чем посещение музеев, театров, пассажей и т. п.»269.
Насчет «шлянья» и «увеселений» он в основном пишет в расчете на цензуру. Ибо из документов и воспоминаний видно, что его берлинское время заполнено вполне определенными делами. В читальном зале Прусской государственной библиотеки он изо дня в день штудирует новейшую марксистскую литературу. Посещает рабочие собрания и на одном из них слушает доклад об аграрной программе германской социал-демократии. Встречается со старым самарским знакомым Вильгельмом Бухгольцем. Через него знакомится с виленскими социал-демократами И. Айзенштадтом и М. Розенбаумом и договаривается о связях с Питером.
Тем временем приходит печальное известие о смерти 24 июля (5 августа) Фридриха Энгельса, и Владимир Ильич садится писать статью-некролог.
В начале сентября его принимает один из лидеров Германской социал-демократической партии – Вильгельм Либкнехт. Ради этой встречи Плеханов написал ему письмо: «Рекомендую Вам одного из наших лучших русских друзей. Он возвращается в Россию. Он расскажет Вам об одном, очень важном для нас, деле. Я уверен, что Вы сделаете все от Вас зависящее»270. Они обсуждают возможность издания в Германии и транспортировки нелегальной литературы в Россию. А уже 7 сентября Владимир Ульянов вполне легально, в пассажирском поезде, пересекает русскую границу у станции Вержболово.
Его желтый чемодан с двойным дном, наполненным запретной печатной продукцией, был сработан немцами отлично. И начальник пограничного отделения докладывает в департамент полиции, что по самому тщательному досмотру багажа Ульянова ничего предосудительного не обнаружено271. Шпики фиксируют приобретение им билета до Вильно, но «засечь» его в самом Вильно не удается.
«Зачаток партии»
О дальнейших своих маршрутах Владимир Ильич сообщает в письме Аксельроду: «Буду рассказывать по порядку. Был прежде всего в Вильне. Беседовал с публикой о сборнике. Большинство согласно с мыслью о необходимости такого издания и обещают поддержку… Дескать, посмотрим, будет ли соответствовать тактике агитационной, тактике экономической борьбы. Я напирал больше всего на то, что это зависит от нас.
Далее. Был в Москве. Там были громадные погромы (Аресты. – В.Л.), но, кажется, остался кое-кто, и работа не прекращается. Мы имеем оттуда материал – описание нескольких стачек. Вышлем.
Потом был в Орехово-Зуеве. Чрезвычайно оригинальны эти места, часто встречаемые в центральном промышленном районе: чисто фабричный городок, с десятками тысяч жителей, только и живущий фабрикой. Фабричная администрация – единственное начальство. “Управляет” городом фабричная контора. Раскол народа на рабочих и буржуа – самый резкий. Рабочие настроены поэтому довольно оппозиционно, но после бывшего там недавно погрома осталось так мало публики, и вся на примете до того, что сношения очень трудны. Впрочем, литературу сумеем доставить.
…Напишите поподробнее о сборнике: какой материал есть уже, что предположено, когда выйдет 1-ый выпуск, чего именно недостает для 2-го. Деньги, вероятно, пришлем».
Есть в этом послании – и в содержании, и в тоне – нечто необычное. Владимир Ильич и раньше писал письма родным, друзьям, близким и дальним знакомым. Делился мыслями, спорил, высказывал какие-то пожелания. Но в этом письме он впервые отчитывается о проделанной работе. Он впервые ощущает себя как бы частью некоего весьма значимого для него целого, где отношения строятся не на личном приятельстве, а на сопричастности общему делу.
В этом деле он сам взял на себя определенные обязательства, ради них совершил опасное путешествие по России. И новое качество отношений нисколько его не тяготит. Он с явным удовольствием пишет в Цюрих о бумаге и краске для печатного станка, о каналах связи, явках, способах переписки. О том, что в китайскую тушь надо «прибавить маленький кристаллик хромпика (K2Cr2O7): тогда не смоется». А при пересылке корреспонденции в переплетах книг «необходимо употреблять очень жидкий клейстер: не более чайной ложки крахмала (и притом картофельного, а не пшеничного, который слишком крепок) на стакан воды»272.
В Петербург Владимир Ильич возвращается 29 сентября. И уже в ближайшие недели он предпринимает шаги к объединению столичных социал-демократических групп, все еще существовавших в автономном режиме. Первой из них становится группа Мартова, о которой Ульянов получил дополнительную информацию и в Швейцарии, и в Вильно. Они сами вышли на контакт со «стариками» через Любовь Радченко с предложением о слиянии. Группа располагала опытными пропагандистами, хорошими связями на границе для транспортировки литературы и, что особенно важно, имела свой мимеограф – типографскую новинку, позволявшую гораздо проще и качественней, чем на гектографе, тиражировать листовки.
Первая встреча состоялась в октябре. «Стариков» представляли Ульянов, Кржижановский, Старков; группу – Юлий Мартов и Яков Ляховский. Владимир Ильич начал с рассказа о своей поездке за границу: о визите к Лафаргу в Париже, о беседах в Швейцарии, и, как заметил наблюдательный Мартов, он «был всецело проникнут почтением к вождям социал-демократии, Плеханову и Аксельроду, с которыми он недавно познакомился, и заметно чувствовал себя по отношению к ним еще учеником»273.
Затем разговор зашел об общем направлении работы, и Мартов стал критиковать «стариков» за оторванность «от процессов стихийного недовольства, тлеющих в массах». Ему ответили, что «в организации новая точка зрения на методы работы более или менее усвоена», что рабочая молодежь «рвется выйти из тесных рамок кружковых занятий и кое-где на собственный риск и страх делает попытки непосредственного обращения к серым массам». В конечном счете вопрос об организационном слиянии в принципе был решен274.
После этого обсудили вопрос о возможности объединения с группой «молодых», пытавшихся конкурировать со «стариками» в рабочей среде. Мнения по этому вопросу полностью совпали: для слияния с «молодыми» существует, по меньшей мере, два препятствия. И первое из них – сам характер взаимоотношений внутри группы.
Ее лидер Илларион Чернышев, как отметили присутствовавшие, ведет себя крайне высокомерно и «играет в ней роль непогрешимого папы, а остальные ее члены… связаны именно этим почитанием вождя»275. Заметим, кстати, что и рабочие считали подобное поведение совершенно неприемлемым. Уже упоминавшийся Константин Норинский, признавая «начитанность» Чернышева, прямо писал, что Илларион Васильевич «любил осмеять чуть ли не каждого», был абсолютно нетерпим, «носил в себе много генеральского. И без мальчиков, прислужников – ни шагу»276.
Мемуары Потресова, обвинявшие Ульянова в подборе кадров по признаку «личной преданности» и «отсутствия самостоятельности», были написаны спустя десятки лет, и Мартов, естественно, не знал о них. Тем интереснее его свидетельство о том, что в среде «стариков» такое было просто невозможно. Настолько, что это и стало причиной их отказа от объединения с Чернышевым, ибо они полагали, что «диктатура Чернышева в его группе должна вести к ее заполнению несамостоятельными и слишком молодыми политиками». Именно «к такому революционному “генеральству”, – подчеркивает Мартов, – мы все относились отрицательно». А Ульянов? Он, отмечает Мартов, «вращаясь в среде серьезных и образованных товарищей… играл роль “первого между равными”»277.
Второе обстоятельство, препятствовавшее объединению с «молодыми», касалось «правой руки» Чернышева – зубного врача Николая Михайлова. Относительно него существовали серьезные опасения в том, что он связан с охранкой. Подозрения на этот счет были и у Мартова, знавшего его около четырех лет, и у самих «стариков», которые заметили, что Михайлов, через знакомых рабочих-кружковцев, пытается совать свой нос в сугубо конспиративные вопросы деятельности организации. В этой связи они, как пишет Сильвин, оповестили «товарищей, в особенности рабочих, не иметь дела с этим мерзавцем»278.
Оставалась еще одна, державшаяся особняком группа столичных социал-демократов, ядро которой составляли студенты Военно-медицинской академии. В первых числах ноября ее лидера Константина Тахтарева пригласили на собрание рабочих групп, состоявшееся за Невской заставой на квартире Шелгунова. «Собрание началось, – пишет Тахтарев, – с выяснения положения дел в различных районах». Вел его Ульянов, и более всего его интересовало – «каковы условия труда и отношения рабочих и администрации на различных заводах и фабриках, где замечается особое недовольство рабочих, и каковы причины, где имеются связи с рабочими и где можно надеяться на успех агитации».
Начались прения. «Владимир Ильич настаивал на немедленном переходе к агитации и ведении ее в самых широких размерах, его поддерживали и другие». Но Тахтарев выступил против. Он заявил, что концентрация «наших сравнительно немногочисленных сил на агитации» грозит неизбежным и скорым провалом. Он был уверен, что его поддержат и некоторые «старики», в частности Сергей Радченко, высказывавший ранее аналогичные опасения, и такие старые кружковцы, как Шелгунов и Бабушкин, которые прежде занимались у него в кружке и побаивались, что с выходом на открытую арену будет утрачен годами накопленный «человеческий капитал». Однако, как пишет Тахтарев, вопреки ожиданиям, Ульянова поддержали «и мои приятели Бабушкин и Шелгунов, а также и Зиновьев, последний с особенным жаром. Большинство быстро склонилось на сторону Владимира Ильича, и вопрос о немедленном переходе к широкой агитации в массах во всех районах был решен положительным образом».
Помимо несогласия относительно агитации, Тахтарев, по существу, выступил и против самой идеи общегородской организации социал-демократов. Он противопоставил ей предложение о создании «объединенной рабочей кассы». Дело в том, что в прежние годы многие рабочие кружки создавали подобные кассы для закупки литературы и помощи товарищам. Иногда эти кассы соединялись в рамках районов. В них Тахтарев и увидел возможность самостоятельного объединения рабочих и своего рода противовес социал-демократической интеллигенции. Ульянов решительно выступил против. По его мнению, не слияние касс, а лишь сплочение социал-демократических групп, связанных с пролетарским движением, способно выразить интересы рабочего класса. Однако переубедить Тахтарева не удалось, и вопрос об объединении с его группой отпал сам собой.
Более успешными оказались переговоры с «Группой народовольцев». Впрочем, в данном случае речь шла не об объединении, а о сотрудничестве. После апрельских арестов 1894 года ее молодые члены, оставшиеся на свободе, возобновили свою деятельность. «В их среде, – пишет Сильвин, – наблюдалось заметное шатание. Немногие стояли на почве старой народовольческой ортодоксии. Большинство же склонялось к марксизму и искало сотрудничества с нами». Они стали передавать «старикам» свои кружки, связи с рабочими, а главное – предложили совместно издавать рабочую газету, благо в их распоряжении была нелегальная типография.
Переговоры поручили Ульянову, и он провел их столь тактично, что особых дискуссий не возникло. Договорились о том, что марксисты воздержатся от критики «идейных традиций» революционного народничества, а народовольцы не станут пропагандировать террор и касаться вопроса о путях экономического развития России. Предполагалось, что газету будут редактировать представители обеих групп, каждый из которых пользовался правом «вето». Но, как пишет Мартов, «первый номер группа [народовольцев] предлагает составить нам целиком, что уже совсем нас растрогало и обрадовало. Кржижановскому, мне и Ульянову организация поручила составить первый номер, и мы взялись за работу». О результатах этих переговоров Владимир Ильич уже в середине ноября сообщает в Цюрих Аксельроду.
К этому времени городская организация была окончательно оформлена. На собрании, где это произошло, присутствовало все ядро группы «стариков»: Владимир Ульянов, Анатолий Ванеев, Петр Запорожец, Глеб Кржижановский, Александр Малченко, Яков Пономарев, Сергей и Любовь Радченко, Михаил Сильвин, Василий Старков, Зинаида Невзорова, Аполлинария Якубова, Надежда Крупская. От группы Мартова, помимо него самого, были Яков Ляховский, В.М. Тренюхин и С.А. Гофман. Эти 17 человек составили костяк городской организации. Кандидатами для ее пополнения в случае провалов наметили В.К. Сережникова, И.А. Шестопалова, И. Смидович и от «мартовцев» – Федора Гурвича-Дана, Бориса Гольдмана-Горева и М.А. Лурье.
Все члены организации распределялись по районам. Заречная часть города – Васильевский остров, Петербургская и Выборгская сторона с Охтой поручались Ванееву, Сильвину, Невзоровой, Гофману и Тренюхину. Шлиссельбургский тракт и Колпино с заводами: Семянниковским, Александровским и Обуховским – Кржижановскому, Малченко, Крупской и Ляховскому. И в третьем районе, на Путиловском заводе и предприятиях, расположенных по Обводному каналу и за Московской заставой, работали Старков, Запорожец, Пономарев, Якубова и Мартов.
В состав «Центральной группы» – руководящего центра всей организации – вошли Ульянов, Кржижановский, Ванеев, Старков и Мартов. Помимо этого, Ульянов назначался редактором предполагаемых изданий, Сергей и Любовь Радченко взяли на себя конспиративные и финансовые дела, Пономарев – технику, а Крупская – связи с рабочими, которые она поддерживала и возобновляла через вечернюю школу. Конечно, все это распределение обязанностей было достаточно условно, но Мартов прав, оценивая указанные решения как первый шаг на пути создания партии279.
Оставался нерешенным весьма существенный вопрос: о вводе рабочих в состав руководящей «Центральной группы». И поскольку в последующем он был излишне политизирован и драматизирован обвинениями в «диктатуре вождей», имеет смысл несколько прояснить его280.
Дело в том, что еще в 1894 году из числа наиболее авторитетных рабочих различных районов сложилась так называемая «Центральная рабочая группа» во главе с Шелгуновым, которая осуществляла посреднические функции между социал-демократической интеллигенцией и кружками. Казалось бы, достаточно включить ее представителя в единый руководящий центр – и двухступенчатость организации ликвидируется. Однако возникла проблема, которая усложнила столь простое решение вопроса.
В связи с переходом к прямой агитации на заводах между старыми рабочими-кружковцами и молодым пополнением стали возникать явные трения. Среди молодых своим задором, подвижностью и «той страстностью, с которой они восприняли идею широкой массовой агитации», особенно выделялись путиловцы Борис Зиновьев и Петр Карамышев. «В противоположность старым кружковцам, типа Богданова, Шелгунова или Бабушкина, – пишет Сильвин, – они не обнаруживали особой склонности к углублению в кладезь премудрости, к теоретическим занятиям, к книжному чтению. С психикой не сектантов, а боевиков, они и по внешности своей были иными. Какой-то порыв чувствовался во всем их поведении, в движениях, в жестах, в манере выражаться… К старым методам пропаганды они относились насмешливо, вышучивая стариков-рабочих с их проповедью медленного, постепенного накопления развитых единиц. Они стояли за открытую агитацию и вели ее всюду, где только могли, – на заводах, в трактирах, на улицах, на квартирах рабочих, в фабричных казармах. С осени 1895 года они играли важнейшую роль во всей нашей работе».
Так кого же включать в руководящий центр? Вводу шелгуновской «рабочей группы», рассказывает Мартов, «препятствовало то обстоятельство, что они все, или почти все, являлись типичными образцами рабочих-книжников, прошедших старую школу кружковщины, очень тугих к усвоению новых приемов работы. Ввести же в центр, по нашему усмотрению, лишь некоторых из них представлялось щекотливым и могущим вызвать недовольство остальных. Можно было через головы этих старейших рабочих ввести в центр лучших из того нового пролетарского поколения, на которое мы, собственно, и рассчитывали в деле постановки массовой агитации, но тут нас останавливала боязнь перед организационной и конспиративной неопытностью этих молодых рабочих».
Судя по биографической хронике, Владимир Ильич не раз встречается в эти дни и с Борисом Зиновьевым, и с Василием Шелгуновым, и с Иваном Бабушкиным. Но решение так и не приходит. «В конце концов, – пишет Мартов, – излив свое огорчение по поводу ясных для нас неудобств сложившегося положения, мы решили временно не разрубать запутанного узла и поддерживать “двухпалатную” систему руководящего и рабочего центра, с которым фактически лишь совещались, и предоставить времени дать нам материал для иной постройки организации».
Плодить конфликты между собой действительно было совсем не ко времени. В самом начале ноября, на том собрании, где присутствовал Тахтарев, «были опрошены два ткача с фабрики Торнтона, которая в этот момент привлекала собой особое внимание собравшихся, так как на ней предвиделась стачка. Опросом ткачей Торнтона, – рассказывает Тахтарев, – руководил Владимир Ильич, который скоро оказался в роли главного руководителя собрания. Опрос торнтоновских рабочих он действительно вел мастерски, ставя вопросы очень умело и получая необходимые ему сведения, которые он немедленно же записывал карандашом на лежавшем перед ним на столе листочке бумаги. Он, очевидно, собирал материал, который должен был послужить для соответствующего воззвания к рабочим фабрики Торнтона»281.
Тахтарев не ошибся. Через несколько дней написанная Глебом Кржижановским листовка была готова, отпечатана на мимеографе и разбросана по фабричным корпусам и жилым казармам. На рабочих листовка произвела огромное впечатление. И 5 ноября забастовали 500 ткачей. Прибывший фабричный инспектор начал переговоры и лишь ценой повышения заработка добился прекращения стачки 8 ноября. И в этот день, как бы подводя итоги выступления, появилась новая листовка, написанная Ульяновым.
«Ткачи своим дружным отпором хозяйской прижимке, – говорилось в ней, – доказали, что в нашей среде в трудную минуту еще находятся люди, умеющие постоять за наши общие рабочие интересы, что еще не удалось нашим добродетельным хозяевам превратить нас окончательно в жалких рабов… Мы вовсе не бунтуем, мы только требуем, чтобы нам дали то, чем пользуются уже все рабочие других фабрик по закону, что отняли у нас, надеясь лишь на наше неумение отстоять свои собственные права»282.
С помощью группы молодежи, подобранной Зиновьевым и Карамышевым, листки забрасывали в цеха через вентиляционные системы, раздавали при выходе с завода, прямо на улице. «Ткачи подходили к ним сначала с опаской. “Видит листок, и хочется ему взять, а боится”, – рассказывал нам Зиновьев. И лишь потом, прочитав листок, оживленно комментировали: “Ловко продернули!” Читали его теперь уже громко, то есть публично»283.
А еще через два дня, 10 ноября, к Ульянову прибежал Сильвин – на Васильевском острове бунтуют папиросницы фабрики Лаферма. Вдвоем они отправились к месту событий. Фабрика была оцеплена полицией. Из выбитых окон высовывались возбужденные работницы и швыряли вниз все, что попадало под руку: инструмент, мебель, табак, папиросную бумагу. А по окнам, по распоряжению градоначальника фон Валя, били из шлангов ледяной водой пожарные машины.
Ульянов и Сильвин зашли в ближайший трактир. Из разговоров выяснилось, что на фабрике поставили новую машину для набивки папирос, что привело к росту браковки, штрафов и снижению расценок с выработки. Но никакого сочувствия по этому поводу со стороны трактирных завсегдатаев не высказывалось. Наоборот, перебирая подробности обливания работниц пожарными, они лишь гоготали: «Ни-и скандаль!» Впрочем, сиятельный градоначальник оказался еще циничнее. Выслушав жалобы выдворенных с фабрики работниц на снижение заработков, он изрек: «Можете дорабатывать на улице», т. е. на панели284.
Сильвин отправился вслед за расходившимися по домам работницами, представился студентом и был приглашен на чай. А уже через несколько дней листовка с изложением причин конфликта и требований папиросниц подсовывалась под двери и разбрасывалась вокруг домов, где жили работницы. «С тех пор, – пишет Сильвин, – фабрика Лаферма стала как бы моей революционной вотчиной, и почти все прокламации и статьи, касавшиеся ее, до самого моего ареста писались мною»285.
15 ноября листовки были распространены на фабрике «Скороход», и трехдневная стачка обувщиков завершилась уступками администрации. Еще через несколько дней листки появились на Путиловском заводе. Мимеограф работал на славу. На полную мощь заработала и нелегальная типография: трехтысячным тиражом выпускается брошюра Ульянова «Объяснение закона о штрафах, взымаемых с рабочих на фабриках и заводах».
Получив из Петербурга эту брошюру и торнтоновскую листовку, Плеханов и Аксельрод дали им самую высокую оценку. Ульянов ответил: «Ваши… отзывы о моих литературных попытках (для рабочих) меня чрезвычайно ободрили. Я ничего так не желал бы, ни о чем так много не мечтал, как о возможности писать для рабочих»286.
Если сравнить книги «Что такое “друзья народа”» или «Экономическое содержание народничества» с листком и брошюрой «О штрафах», то может показаться, что они принадлежат совершенно разным авторам. Там – размышления о сложнейших философских и экономических проблемах. Тут – разговор о расценках за «шмиц» драпа «бибер» и драпа «урал».
Послушайте: «Вознаграждения за убыток требуют от человека равного, а штрафовать можно только человека подчиненного… Штраф назначается иногда в таких случаях, когда никакого убытка хозяину не было: напр., штраф за курение табака. Штраф есть наказание, а не вознаграждение за убыток. Если рабочий, скажем, заронил при курении [искру] и сжег хозяйскую материю, то хозяин не только штрафует его за курение, но еще сверх того вычтет за сожженную материю.
…Возьмем еще пример: работает заводский рабочий на станке около электрической лампочки. Отлетает кусок железа, попадает прямо в лампочку и разбивает ее. Хозяин пишет штраф: “за порчу материалов”. Имеет ли он на это право? Нет, не имеет, потому что рабочий не по небрежности разбил лампочку: рабочий не виноват, что ничем не защитили лампочку от кусков железа, которые всегда отлетают при работе».
Это из брошюры «О штрафах». А вот из листовки: «Ткачи зарабатывали в последнее время, почитай что на круг, по 3 р. 50 к. в полумесяц, в течение же этого времени они ухищрялись жить семьями в 7 человек на 5 р., семьей из мужа, жены и ребенка – всего на 2 р. Они поспустили последнюю одежонку, прожили последние гроши, приобретенные адским трудом. Заработок в 1 р. 62 к. в полумесяц, который уже стал появляться в расчетных книжках некоторых ткачей, может стать в скором времени общим заработком ткацкого отделения. Если, наконец, не совсем окаменели ваши сердца к страданию таких же, как и вы, бедняков, сплотитесь дружно около наших ткачей. Хочет у нас хозяин грабить заработок таким образом, так пусть идет вчистую, так, чтобы мы твердо знали, что от нас хотят отжилить».
Важно, видимо, понять, что это не просто способность журналиста адаптироваться к новой теме за счет жаргона и новых, сугубо профессиональных слов. Чтобы выражать чьи-то интересы, надо для начала научиться понимать их. В Кокушкине и Алакаевке Ульянов услышал язык и увидел жизнь российской деревни. Теперь он осваивал новый пласт народной, рабочей жизни со всеми ее разговорами, мельчайшими деталями производства и быта. Тот пласт народной жизни, с которым он впервые соприкоснулся здесь, в Питере.
Успех листовок говорил о том, что общий язык между рабочей массой и социал-демократической интеллигенцией найден. «Листки, а потом уступки, – пишет Тахтарев, – производили какое-то магическое действие на рабочих: подымалась энергия, появлялась вера в возможность бороться, вера в силу массового натиска и в силу единения. Дело объединения рабочих разных районов Петербурга и создания общей организации продвигалось вперед. Настроение среди организованных рабочих было самое бодрое. Наконец-то найдено средство применять свои силы, развитие и знания, накопившиеся за время чисто кружковой жизни»287.
Именно это соединение социал-демократии с пролетарским движением и стало решающим шагом на пути создания партии. Но не мало ли этого? Нет, не мало. «Разве эта организация, – писал спустя два года Владимир Ульянов, – не представляет из себя именно зачатка революционной партии, которая опирается на рабочее движение, руководит классовой борьбой пролетариата… не устраивая никаких заговоров и почерпая свои силы именно из соединения социалистической и демократической борьбы в одну нераздельную классовую борьбу петербургского пролетариата?»288
Возникал ли вопрос о названии организации? Судя по всему, да. Вокруг того, кто и когда назвал ее «Союзом борьбы за освобождение рабочего класса», страсти кипят до сих пор. Первая листовка с такой подписью появилась лишь 15 декабря 1895 года. Это факт. И о нем речь пойдет в следующей главе. Но разговоры на эту тему были, видимо, и раньше.
В этой связи сошлемся на забытые исследователями свидетельства арестованных рабочих о сходке 4 декабря, состоявшейся на квартире Бориса Зиновьева и Петра Карамышева. Помимо хозяев квартиры, на ней из группы «старых интеллигентов» присутствовали Василий Старков и Юлий Цедербаум (Мартов), а из рабочих – Николай Данилов, Иван Львов, Дмитрий Морозов, Семен Шепелев, Дмитрий Демичев.
Николай Данилов на допросе показал: «На сходке Зиновьев и Карамышев доказывали, что необходимо, ввиду предполагавшейся на Путиловском заводе сбавки заработной платы, выпустить воззвание, и один из интеллигентов (Мартов. – В.Л.) сказал, что может приготовить такие воззвания, причем уговорились, что вечером в тот же день Зиновьев отправится к интеллигенту за этими воззваниями. Тут же было решено, что воззвания должны и впредь выпускаться от имени “Союза борьбы за освобождение рабочего класса”.
…Обвиняемый Львов также подтвердил, что 4 декабря на сходке было решено впредь прокламации выпускать от имени “Союза борьбы за освобождение рабочего класса”»289.
6 декабря завершилась подготовка первого номера газеты. По соглашению с «группой народовольцев» ее назвали «Рабочее дело». «Собрание прошло на квартире Радченко. И, открывая его, Ульянов сказал: “Я понимаю свои обязанности редактора самодержавно”, – исключая, таким образом, ненужные прения по содержанию статей, уже согласованных с авторами и редакторами». Утвердили содержание номера. Четыре статьи принадлежали Владимиру Ильичу, в том числе передовая, призывавшая российский пролетариат к завоеванию политической свободы. Остальные статьи написали Мартов, Кржижановский, Ванеев, Сильвин, Запорожец и др.
Вечером решили пойти на традиционный студенческий благотворительный бал, проводившийся в зале Дворянского собрания. Надо сказать, что подобного рода балы занимали особое место в деятельности социал-демократов. Перед балом студенческая корпорация избирала несколько комиссий. Артистическая, приглашавшая известных актеров, и танцевальная полностью отдавались «белоподкладочникам», то есть более состоятельным студентам.
А вот хозяйственную комиссию возглавляли, как правило, народники или социал-демократы. Они подбирали самых красивых курсисток для продажи – по совершенно несообразным ценам – входных билетов для гостей (не менее 10 руб.), цветов (25 руб. за бутоньерку) и шампанского (до 100 руб. за бокал). Выручка шла на взнос платы за обучение и на пособия бедным студентам. И лишь совсем малый процент поступал в фонд студенческих организаций. Его-то и отдавали нелегалам.
Вот на такой бал и пришла, как пишет Борис Горев, «повеселиться» и «отвести душу» вся группа «стариков» с Ульяновым во главе. Концерт был хорош. Начались танцы. Веселье было в полном разгаре, когда в кругу столичных знаменитостей появился, окруженный стайкой поклонниц, Михайловский. Горев, которому позарез были нужны деньги на «технику», подошел к нему и буркнул что-то про «общественные нужды». Михайловский, прекрасно понимая, о чем идет речь, барственно протянул туго набитый бумажник. Борис извлек из него четвертной, остальное вернул и с победным видом, под дружный хохот, вернулся к своим. Впрочем, к 2 часам ночи веселья поубавилось: среди публики появились явные шпики.
Слежка усиливалась изо дня в день. Теперь ее не составляло труда заметить. Владимир Ильич купил себе новое пальто и сменил адрес. Видимо, по принципу «клин клином», он переезжает на Гороховую улицу в дом № 61 – совсем рядом с охранкой.
В эти декабрьские дни он пишет матери: «Живу я по-прежнему. Комнатой не очень доволен – во-первых, из-за придирчивости хозяйки; во-вторых, оказалось, что соседняя комната отделяется тоненькой перегородкой, так что все слышно и приходится иногда убегать от балалайки, которой над ухом забавляется сосед… На рождество, когда кончается срок моей комнаты, не трудно будет найти другую. Погода стоит теперь здесь очень хорошая, и мое новое пальто оказывается как раз по сезону».
Днем 8 декабря Ульянов успел провести еще одно редакционное собрание по «Рабочему делу». Все материалы газеты для передачи в типографию забрал Ванеев. А в ночь на 9 декабря начались аресты. Из рабочих взяли Василия Шелгунова, Никиту Меркулова, Ивана Яковлева, Бориса Зиновьева, Петра Карамышева и других. Из «стариков» – Анатолия Ванеева, Петра Запорожца, Глеба Кржижановского, Александра Малченко, Василия Старкова. В ночь на 9-е взяли и Владимира Ульянова.