Ответа я не слышу — Женя говорит тихо.
— Вот какая досада! — восклицает Катя. — Да, между прочим, теперь как войдешь в фабрику, так сразу мой портрет. На малиновом бархате. Только очень неудачная карточка — словно у меня болят зубы или я испугалась. Девчата говорят: «Требуй, чтобы пересняли…» Ну, а с мастером ты говорил?
Шум моря заглушает ответ.
— Ну и чудак твой мастер! Пошел бы прямо к директору! Ну, как хочешь, не надо, так не надо. Ты будешь купаться?
Тут Колька неожиданно кричит:
— Гоги идет! Дядя, смотрите! Гоги!
Я оборачиваюсь. Действительно, с берега на песок спускается Гоги. Он, видимо, поранил ногу и теперь сильно хромает; он спешит, на ходу торопливо махая согнутыми руками, словно плывет по-собачьи.
Колька кидается навстречу. Катя радостно здоровается с Гоги. Потом Колька зовет меня.
— Дядя! Дядя же! Идите к нам! — кричит он.
Мальчик даже прибегает и ведет меня. Женя нас знакомит.
В темном купальном костюме Катя выглядит очень стройной; она бежит к воде, мелко перебирая ногами и подпрыгивая. Гоги идет позади, как борец на арену, покачивая плечами и приосаниваясь.
В конце отмели нас встречают тяжелые волны. Они приближаются с глухим шумом, приподнимают и обдают крупными солеными брызгами. Катя вскрикивает, Колька визжит от восторга. Волна проходит и сзади обрушивается на мелководье с таким звуком, словно разрывает материю.
Я задержался в море, и когда вышел на песок, остальные уже одевались. Обрывки разговора долетели до меня, еще оглушенного волнами и ветром.
— А все оттого, что ты работаешь в каком-то глупом красильном цехе, — наставительно говорит Катя. — Тоже профессия! Был бы кем другим, — ну, из основных рабочих, — и говорили бы с тобой по-другому! Правда, Гоги?
— Вы, Катико, говорите, как мудрый Сулейман в восточной сказке, — отвечает Гоги. — Если б Женя был начальником цеха или хоть бы падишахом…
— Если так рассуждать, — мрачно возражает Женя, — тогда все пойдут в электросварщики. Выйдет чепуха.
— Вовсе не чепуха! — сердится Катя. — Попробовали б они так говорить со мной! Да я бы…
— Уж ты бы! — ворчит Женя. — Расхвасталась!
— Ничего я не хвастаюсь! — вспыхивает Катя. — А ты, Женька, не мужчина, а тряпка! Простокваша! Вот! Ну, я пошла. Вы меня проводите, Гоги?
— Я… сейчас, Катико! — смущенно отзывается Гоги.
Катя медленно идет к соснам, а Гоги тихонько спрашивает:
— Ты, Жения, не будешь обижаться, что я провожаю Катико? Нет? Правда?
Женька только пренебрежительно дергает плечом.
— Я приду вечером к тебе, Жения, — говорит Гоги. — Можно?
— Приходи, — отвечает Женя.
Гоги и Катя уходят. Мы слышим, как Гоги негодует:
— Разве можно сказать человеку «простокваша»?! Зачем обижать человека? Аи, нехорошо, Катико!
Он идет возле Кати, и они пропадают в прибрежных соснах.
Вскоре уходим и мы. Женя мрачен, он даже не отвечает на Колькину болтовню.
— Дядя, — говорит Колька, — идемте с нами обедать. Мама сказала, чтобы вы приходили.
— Нет, нет! — отвечаю я. — Мне нужно зайти еще в одно место… по делу. Всего доброго!
На самом деле мне никуда не нужно. Обедаю в первом ресторане, который попадается на пути, а затем иду по улице без цели.
В конце концов оказываюсь в полупустом летнем театре, сбитом из досок, где в щели проникает вечерняя прохлада. Смотрю, как под сценой над крошечным ночником потешно жестикулирует дирижер — то быстро-быстро выбивает из чего-то пыль, то будто манит кого-то, то всплескивает руками, то раскрывает объятия, то отгоняет комаров и сердится. Кажется, он не замечает происходящего на сцене; ему некогда, он озабочен, взволнован и потому мечется над своим ночником.
Когда оркестр на минуту смолкает, становится слышно, как порхающая на сцене балерина прыгает с глухим стуком, я слышу и тяжелое, прерывистое дыхание. Но заиграл оркестр — и снова на сцене легко и непринужденно порхает хорошенькая улыбающаяся женщина.
На пути домой нарочно спускаюсь к морю. Волнение стихло. В темноте шевелится и вздыхает море. Отражение звезды дрожит, вытягивается полоской и пропадает; тихое бульканье слышится во тьме.
Уже раздеваясь, я услышал сдержанные голоса под окном. Казалось, там спорят. Один из говоривших повысил голос, в нем прозвучала боль.
— Зачем обижаешься, генацвале? Я бы знал, я бы не провожал Катико! Когда партизанили в Полесье, ты не обижался на меня; когда решили ехать не в Грузию, а сюда, ты не обижался. А теперь…
— Я тебе про Фому, ты мне про Ерему! — прервал другой. — При чем тут Катя? Чего ты путаешь?
— Ай, нехорошо!
— Я тебе русским языком говорю: если ты вправду друг, помоги мне сделать вот это… Ты же в механическом цехе, у тебя все под рукой.
— Где я возьму доски, валики, болты? Мне разве дадут?
— Бери где хочешь, только помоги.
— Разве я сказал «нет»?
— Значит, сделаешь?
— Сделаю, кацо!
Разговор оборвался.
5
Я решил помочь Евгению всем авторитетом представителя центральной газеты. Но меня опередили события.
Приближался обеденный перерыв, когда я пришел на территорию верфи. Красавец «Дельфин» был виден издалека. Мне захотелось обойти его кругом. Вскоре я раскаялся — препятствия подстерегали на каждом шагу.
— Посторонись! — кричали мне.
Пронзительным дискантом свистел, проезжая, подъемный кран. Я спотыкался о неубранные листы железа. Земля возле теплохода была в красных каплях краски.
Этакая махина! Только здесь, на стапелях, можно по-настоящему оценить его размеры: когда теплоход в море, вода скрывает большую часть корпуса.
Я стоял, задрав голову, под стремительным носом «Дельфина», любовался якорными бухтами, похожими на раскосые прищуренные глаза, когда на меня налетел человек. Он отскочил, не извиняясь, и побежал дальше. Мельком я увидел лысую голову и круглые очки в тонкой стальной оправе.
— Да как он посмел?! — прокричал человек, исчезая за подъемным краном.
Минуту спустя туда же пробежал расстроенный подросток. Он поддерживал руками не по росту большую спецовку, покрытую красными, черными, белыми, оранжевыми кляксами; казалось, на ней, как на палитре, смешивали краски.
— Да разве ж он спрашивался, Матвей Иванович? — на бегу говорил подросток. — Он же самовольством — взял и сделал. Мы, конечно, спорили — так ему что!
Я пошел следом.
В просторном полутемном цехе бушевал скандал. Женя стоял у странного сооружения: в ящике тихо плескался разведенный сурик, из него не спеша выползала прокладочная лента, которой проклеивают корабельные швы, протискивалась между двух валиков и ложилась на доску. Женя медленно тянул ленту и посыпал ее мелом.
— …Самовольщик! Озорник! — кричал багровый от гнева мастер. — Кто разрешил? Сейчас же приказываю прекратить!
— Вы раньше проверьте качество, — тихо ответил Женя; даже несмотря на загар, он был бледен.
— Прекратить сию минуту!
— Не прекращу.
— Да что ж это?! — мастер задохнулся. — Да я сейчас к начальнику цеха!..
Матвей Иванович еще кричал в цехе, когда я вошел к начальнику. Мы говорили недолго. И когда ворвался мастер в съехавших набок очках, охрипший, начальник встретил его спокойно.
— Да вы, Матвей Иванович, не волнуйтесь, — сказал начальник, выслушав. — За самовольство мы взгреем Афанасьева. Ясно? А теперь пусть работает по-своему. В конце смены я сам — вместе с вами, конечно, — проверю качество. Тогда увидим…
В конце дня я забежал домой, чтобы взять вещи. С Марией Петровной мы простились сердечно.
— Будете в наших краях, так милости просим к нам. Как все равно к родным. Хоть ночью, хоть когда, — сказала она, провожая.
Уже в дверях я столкнулся с Женей. Сияние шло от его спутанных волос.
— Уезжаете?! — огорченно спросил он. — Что так быстро?
— С победой, Женя! — ответил я.
— Да вы откуда знаете?
— Слухом земля полнится! Ну, как?
— Десять норм и отличное качество! — гордо ответил Женька.
— Эх, ты, садовая голова, партизан партизаныч! — сказал я, кладя руку ему на плечо. — Разве же этому учили тебя в армии?!
— Не стерпел! — признался он, опуская глаза.
Я зашел в горком партии, чтобы отметить командировку и проститься.
— Можно? — спросил я, приоткрыв дверь в кабинет секретаря.
— А-а, это ты! Уезжаешь? Ну, заходи, заходи! — ответил секретарь.
Он сидел за большим письменным столом, плотный, в зеленой гимнастерке с тремя рядами орденских ленточек; первая седина белела на его висках.
Перед столом, в кресле, сидел еще кто-то.
— Не помешаю? — спросил я.
Сидевший в кресле обернулся — это был Жуков, секретарь парткома верфи.
— Здравствуй, — сказал он. — Да ты и так знаешь это дело. Кстати, не дашь мне соврать.
— Ну что же, Жуков, — сказал секретарь горкома, когда я сел, — рассказывай: что у тебя там за нелегальные стахановцы появились?
— Да, — ответил Жуков, — допустил я ошибку.
Он рассказал всю историю с Женькиным предложением.
— Делаю для себя вывод, — закончил он, — что надо проверить, кто и как разбирает рационализаторские предложения. — Он закурил. — А Евгений Афанасьев, видно, дельный парень, только больно нетерпеливый.
— Что он нетерпеливый, это как раз лучше всего, — сказал секретарь горкома. — Эту нетерпеливость беречь надо, Жуков! Беда, если человек притерпится: тускнеет тогда человек, гаснет. Многие ухитряются привыкнуть даже к клопам. И, если хочешь знать, паренек прав: с того момента, как обнаружилась возможность сберечь материалы и рабочее время, всякое промедление — растрата. Растрата государственных средств.
Поезд медленно идет вдоль берега моря. Вдали стоят освещенные заходящим солнцем облака. Они отразились в спокойной воде, и по морю протянулись до берега снежные, румяные, синие, оранжевые полосы. Изредка клуб паровозного дыма пролетит перед окном, и к свежему дыханию моря примешивается запах гари.