В координатах мифа — страница 8 из 35

– Ты вспоминаешь?

– А я вспоминаю.

– А я-то…

Сколько надышано было. Да ладно, бог с ним.

Только предчувствие боли по-новому дразнит.

И никому уже, собственно, необъясним

Наш неизвестно на чем отмечаемый праздник.

«В каракули спрячу в эти…»

В каракули спрячу в эти,

А чем я могу помочь?

Там ветер сменяет ветер,

За ночью приходит ночь.

Там свечи едва погасли —

Уж новые под рукой.

Там в праздники все на масле,

А в будни тоска-тоской.

Там если восстал из праха,

Смотри, не жалей потом.

Там память смиряют страхом,

Поклонами и постом.

Там даже святые с нимбом

Из нежности, черт возьми,

Темнеют лицом на снимках

Для нерукотворных СМИ.

Там все, что вчера сияло,

Сегодня почти зола.

Там даже под одеялом

Не выцыганить тепла.

Там надо скрывать увечье,

Пока на своих двоих.

Там мертвые человечней,

А то и живей живых.

Где ветер сменяет ветер,

Где может пропасть любой…

В расхристанном сером свете

Сгорает моя любовь.

«Господи, как я хочу в Москву!..»

Господи, как я хочу в Москву!

Господи, как я о ней скучаю!

Будто бы где-то еще живу

Будто куда-то вхожу с ключами.

В светлом сиянье ее огней

Я бы с размахом взялась за дело:

Я бы ухаживала за ней

И нестерпимо ее жалела.

Я б утирала ее платком,

Я бы ее посыпала дустом.

С этим кремлевским ее катком,

Самодержавьем и самодурством.

Я бы согрела ее за так —

Ей ли мои обновлять заплаты?

Больше не может поймать закат

Остекленевший балкон на пятом.

Если погашены все огни,

Если не скоро зажгутся снова —

Выбери и пересохрани

Музыку, что ли. Хотя бы слово.

Марина Ивановна

Бабушкина подруга к нам на тарелку супа

Шла, как идут на плаху и на условный знак.

«Голод, моя родная, это такая сука,

Выжить как будто можно, а пережить никак!»

Бабушкина подруга не выносила сборищ,

Шумных семейных празднеств с топотом у стола.

Дикую эту птицу ради своих «сокровищ»

Ни приручить, ни выгнать бабушка не могла.

Бабушкина подруга шила чертей и кукол,

Высокомерных кукол и молодых чертей.

«Старость, моя родная, эта такая штука,

Чтоб разозлить героев и напугать детей».

Бабушкина подруга втайне гордилась строчкой

Как уцелевшим текстом из устаревших слов.

«Строчка должна быть вечной или хотя бы прочной», —

И разминала пальцем крестообразный шов.

Бабушкина подруга мало кого любила

И говорила только, зная наверняка.

Если она дарила что-то, то это было

Чем-то не больше спички, стачанным на века.

И у меня остался поздний ее лукавый.

Сшиты крестообразно плюшевые края.

Бабушка говорила: «Что ты, Марина, право!»

«Что вы, Марин Иванна…» – ей говорила я.


Дерево

Никто не захочет дерево утешать.

Не сунет озябшие ветки в пальто и шарф.

Щекой не прижмется, не скажет: «Да ладно, деревце,

Ну, как бы там ни было, будем пока надеяться…»

Оно от избытка нежности каждый год

Других утешает тем, что опять цветет.

Само удивляется, машет листвой растерянно:

«Я и забыло… забыло, что я растение».

И робко касаясь глупых людских голов,

Всегда не находит слов, не находит слов.

Нона

Здесь вечером все друг к другу нежны

И все друг другу нужны.

Какие глаза у его жены

Под пеплом чужой войны!

Когда она просит пресветлый лик

Вмешаться, рассеять ночь.

то даже джонджоли и базилик

стараются ей помочь.

«Мы с морем похожи», – твердит она,

Наверно, куда верней.

Душа подымается как волна

И соли не меньше в ней.

Все, что уцелеет, зажму в горсти,

Спасу для себя одной.

Чтоб только дыханье перевести

С грузинского на родной.

«Конечно, ни кукол уже, ни лошадок…»

Конечно, ни кукол уже, ни лошадок.

Она их и в детстве любила не очень.

Но запах мой дочери все еще сладок,

Когда прибегает ко мне среди ночи.

Пока я колдую над сахаром жженым,

Над горькой микстурой, над складками платья,

Она зарывается, как медвежонок,

В мои не готовые к миру объятья.

Я тоже недавно не знала, я тоже,

Как в комнаты входит безумье украдкой,

Как солнце касается высохшей кожи,

Как память, стираясь, меняет повадку.

Как память, стираясь, лишает покоя.

Мы бродим по дому, друг друга теряя.

И я говорю своей матери, кто я.

«Мне хочется к маме», – она повторяет.

«К маме бы… она не узнаёт…»

К маме бы… она не узнаёт.

А еще недавно узнавала.

Пахнет морем – не наоборот —

Йод на отвороте одеяла.

К ней в палату приводили пса,

Он смешно ей тыкался в колени.

Бабушкина вера в чудеса

Выцветает в третьем поколенье.

Если эта степень пустоты

Означает встреченную старость —

У меня осталась только ты,

И не говори, что не осталась.

Когда мне было пятнадцать лет

Когда мне было пятнадцать лет,

Такой короткой казалась жизнь.

Казалось, могут «оставить след»

Ну, разве кетчуп и рыбий жир.

А кто постарше – проеден ржой,

И сорок с лишним – уже конец.

И «в общем, близкий» всегда чужой.

И «в общем, честный» всегда подлец.

Когда мне было пятнадцать плюс,

Я шла на казнь к девяти утра.

Когда на мамино «я боюсь»

Я отвечала: «а мне не стра…».

Таким ужасным казался мне

Мой бледный профиль, а также фас.

И непонятно, по чьей вине

Разрез японский еврейских глаз.

На Дом печати цепляли флаг,

По главной улице тек народ.

Но запах «Явы» читался как

Обетованье иных широт.

Метель сжигала сухие лбы,

И ветер горькие рты кривил,

Но наш вокзал у базара был

Обетованьем иной любви.

И перемерзшие поезда —

Обетованьем любви иной.

И это то, что спасло тогда,

И это то, что еще со мной.


«Не надо трясти архивом…»

Не надо трясти архивом.

Давно никаких бумажек,

Ни фоток, ни даже писем,

Не прячу и не храню.

Но памяти наших сборищ

Остался короткий список.

Тогда отмечали что-то.

Скорее всего, фигню.

Салат «Оливье» – Марина.

Марине чего попроще.

Марина опять влюбилась

И всюду сплошной разлад.

Доверишь картошку чистить

И прячешь подальше ножик —

Марина отрежет палец

И кровью зальет салат.

Любые закуски – Оля.

Пусть делает, что захочет.

Она – вегетарианка,

Совсем ничего не ест.

А Олю едят все время —

Коллеги, соседи, мама.

И Оля молчит и терпит,

Мол, надо нести свой крест.

Горячее. Лень возиться.

Пусть будет Наташка – рыба.

Наташка мечтает замуж

И смотрит программу «Смак».

И что-нибудь вроде торта,

И что-нибудь вроде чая.

Ну, это на всякий случай.

Вдруг что-то пойдет не так.

Последняя строчка: Слава —

Джин-тоник, портвейн, пиво.

Какое, почем и сколько?

Но Слава – знаток и спец.

А может быть, это значит —

Вино и хлеба́ отдельно,

А глория, то есть слава,

Появится под конец?

Ты помнишь, я отвечала

За встречу гостей в подъезде,

Курение на балконе

И выпивку тет-а-тет,

За вымытую посуду,

За фразу «А я останусь?»,

Но нет меня в этом списке.

И в памяти тоже нет.

«От первого снега омского…»

От первого снега омского —

До первого света осени —

Двора с одинокой шавочкой,

Сменились не только шапочки,

Не только фасон и выделка,

Еще – объектив и выдержка.

Мы словно бы тут и не жили,

Не нас берегли и нежили.

Привычные к вечной копоти,

Не мы запирались в комнате.

Не мы вырывались в праздники,

Не все запивалось красненьким.

Мы до смерти в счастье верили,

В окно выходя ли, в двери ли —

В никем никогда не житое,

По мерке особой сшитое.

В глазок допотопной оптики

Его вычисляли оттиски.

По рельсам в морозном крошеве

Уехало наше прошлое.

Внезапным прощаньем скованы,

Никто не кричал: «До скорого!»

И память в подтеках окиси

Уже не составит описи.

Мне ясен, не надо паники,

Распад серебра и памяти.

Все кончится, стукнет форточка.

Останется только фоточка —

Где все так размыто, смазано.

Не высказано. Не сказано.


«От прогорклой крепости до крыльца Никольского…»

От прогорклой крепости до крыльца Никольского

Черною зимой

Я ходила тропочкой, узкою да скользкою,

В школу и домой.

Ну, была я девочкой, ну ходила в кофточке,

Купленной в Москве.

Все, что было дорого, будто навью косточку,