А что я свистел? Это ж надо, сам себя не слышал…
— Ну чего молчишь? Вот это: «Та-та-татта-тататата…»
— А-а! — узнал я с детства знакомый ритм! — Понятно, «Барыню», значит? Легко.
А ба-ры-ня у-го-рела,
Много са-ха-ру поела,
Ба-рыня-ба-рыня, су-да-рыня-ба-ры-ня!..
В лад немудрящей песенки запритопывали чувяками сперва Гришка, потом вуй, а за ним и последний из скоморохов, Первак, крестильным именем Никишка, весело ощерился, являя любому желающему начисто лишённый верхних передних зубов рот.
Так зазвучала в Москве озорная и неунывающая «Барыня», и хотя звучит она пока что лишь полдня, и только в исполнении крохотной скоморошьей ватаги, но я-то знаю, что и год пройдёт, и четыре, и четыреста — а «Барыню» ещё будут петь, так никогда и не узнав, кто первым запустил её в народ. А я и не претендую: не мной придумано, чужой славы не прошу. Вот только с той самой минуты я, наконец, смог контролировать своё новое тело, а сверх того — научился мысленно общаться с разумом своего тёзки, как-то сумев передать ему образ дородной помещицы в пышном платье девятнадцатого столетия, чинно пьющей чай с сахаром вприкуску у ярко начищенного медного самовара… Потом были и образы автомашин и трамваев, виды Москвы, Ленинграда, порушенных в боях Харькова и Будапешта, своих смеющихся жены и дочек, отрывки из кинокартин и обрывки классической музыки… Но всё это — потом. А пока… Барыня-барыня, сударыня-барыня!
4
Нет, ну это же надо: не понос, так золотуха! Только-только сумели выбраться из кремлёвской западни и, форсировав Москву-реку, углубиться в путаницу предместья, как напоролись на противника. Вернее сказать, противники напоролись на нас: двое детин откровенно каторжного вида верхом на ухоженных конях в богатой сбруе, с простёганными цветными попонами. Представьте себе расхристанного бомжа с синими от «партаков» пальцами за рулём, допустим, новенького «крайслера» последней модели. Представили? Так эти рожи были поотвратней любого нашего урки, а если подумать — то, пожалуй, и большинству депутатов Верховной Зрады до них было не дотянуть. Так что ни малейшего сомнения, что коняшки краденые или, что скорее, отняты у прежних владельцев силой, не имелось.
Увидев стрельцов, двигающихся между кривыми заборами строем подобно букве «П», «под перекладиной» которой «для пущего бережения» находилось «моё царское величество», один из угонщиков средневековых транспортных средств осадил коня с такой силой, что благородное животное вздыбилось, на миг заслонив собою ездока и, резко развернувшись, рванул назад. Второй же всадник, видимо, решив, что за счёт скорости разбега сумеет миновать заслон раньше, чем мы прочухаемся, заверещал дурным голосом как пилорама о стальной костыль и, со всей дури ударив коня пятками, помчался на нас, стараясь проскочить в зазор между крайними стрельцами и свежевозведённым, не успевшим ещё потемнеть, тыном.
Отряд, однако, шёл в боевом порядке, стрельцы первой линии несли пищали с тлеющими фитилями в положении «на руку». Палить в смельчака никто не стал, да стрельцы и не успели бы изготовиться, укрепив стволы на опору. Но вот на удары ружьями и тычки в конскую морду фитилями служивые не поскупились, так что незаслуженно пострадавший скакун принялся так резко уворачиваться от пугающего огня и тумаков, что спустя минуту «урка», явно не бывший прирождённым кавалеристом, не сумел удержаться в седле и грохнулся с коня. На удачу, ему удалось не угодить под удар копытом, но в остальном не подфартило. Сразу трое моих ребят набросились на упавшего и скрутили его, разумеется, от души при этом намяв бока. Ещё один, повиснув на узде, словно персонаж Клодта, сумел смирить испуганную лошадь.
Схваченного подтащили, швырнув, словно мешок шерсти, прямо к моим ногам.
— Ты кто, холоп, и как ты дерзнул напасть на Государя?! — Евстафий Зернин, наклонившись, вздёрнул его за волосья так, что стало видно перекошенное лицо с всклокоченной чёрной бородой. Выскочит такой неожиданно в тёмном переулке на иного — прохожему и заикой стать недолго. Что этот тип пил перед нашей встречей, понять было невозможно, но такого перегара не бывало даже у завзятых алкашей, с лёгкостью употреблявших и лосьон, и политуру в смеси с перегнанным «лаком Гунтера» в годы горбачёвских гонений на алкоголь.
— Брешешь, пёс смердячий! Государь Фёдор Борисович от воров упасся, верные люди сказывали. А Гришку-самозванца сей момент изведём! Лучше меня отпустите, а сами крест целуйте Фёдору-царю и ступайте литву воровскую[18] бить, тогда он вас пожалует!
— Это я-то — «пёс»? Ах ты, вор, собачий сын, жабий выкидыш! Как смеешь Великого Государя «самозванцем» поносить?! — Выпустив патлы разбойника, Евстафий от души пнул его грязным сапогом в лицо. Одновременно со вскриком раздался хруст ломаемой челюсти.
Тут я решил вмешаться. Конечно, в семнадцатом столетии свои понятия о ведении допросов: читывал я и про дыбы с их виской и встряской, и про батоги, и про горящие веники, не говоря уже о суровых казнях, вроде колесования или четвертования. Но одно дело — читать про такое в умных книгах, а совсем иное — самому попустительствовать ненужной жестокости. Я за свою жизнь повидал многое. И драться приходилось от души, и убивать врагов на фронте не только с расстояния, но и до шашки, случалось, доходило. Но то — в горячке боя, когда или ты, или — тебя. А вот так: чтоб безоружного, связанного метелить? Это не по мне. Тем более, что я-то примерно помню, в общих чертах, как менялись русские самодержцы. Царь Фёдор после Смутного времени на Руси имелся только один — но много лет спустя, сын Алексея Михайловича и старший брат Петра Первого. Так что, судя по всему, пойманный повторяет подсунутую ему дезинформацию или попросту — врёт. Так зачем излишняя жестокость?
— Погоди, сотник! — Остановил я ретивого командира. — Мудрые люди говорят: собака лает, а караван идёт. Этот бандит своё получит. Эй ты, говорливый ты наш, — обратился я к пленнику, — скажи лучше, как тебя звать и кто послал тебя народ мутить? И много ли вас таких говорливых сейчас по Москве шляется, тоже поведай, не стесняйся. Правду скажешь — оставим в живых. Слово даю. Ну, а будешь в молчанку играть — извини, тут уж сам себе виноват будешь. — Развёл сожалеюще руками.
Связанный мужик перевалился на бок и, сплюнув кровью и зубным крошевом, заговорил уже не тем дерзким тоном, как только что. Вот только сломанная челюсть мешала понять, что имеется в виду.
— Ахо я, Х’айка. До хетухох нахь хь оуа ыухыхы, ояин Иитий Хуйхий елел люду хихять ити Литху хить! А хихла я не хетаю, хотхи ха тхе, кахихь.
— М-да, Евстафий Никитин, перестарался ты малость с бандитом. Ну и как теперь с ним разговаривать?
— Прости, Великий Государь! Нечистый попутал, не вели казнить! Такая досада обуяла, как сей пёс лаяться начал, что силу не сдержал! — Вид у сотника был настолько убитый, что невольно хотелось ему посочувствовать.
— Казнить — не велю. Но впредь пленным морды не крушить! На то в государстве другие люди найдутся.
И вновь повернулся к пойманному.
— Видишь, что случается, если грубить начинаешь? И тебе больно, и мне непонятно. Одно сплошное расстройство. Хорошо ли?
«Ахо Х’айка» осторожно помотал головой.
— Писать умеешь?
Снова качание.
— Ну и что нам с тобой делать?
— Ауты, ‘еликий хохудахь!
— Великий Государь, дозволь молвить! — Вмешался в разговор белобрысый молодой стрелец лет девятнадцати со светлой вьющейся бородкой и почти незаметной на светлой коже ниточкой усиков. — У меня дед Фрол, Царствие ему Небесное, и со Святыми упокой, ещё батюшке твоему служил, так ливонские немцы ему всю главу мечом изъязвили, тако же и длань, и плечи. Тако до кончины своей мычал невнятицу. Я же по младости лет кой-что из его речи разуметь выучился. Дозволь, Великий Государь, поведать, что сей вор тебе сей час сказывал?
— Ну давай, переводи… — И, видя удивлённое выражения лица парня поправился. — Толмачь, говорю!
— Слушаю, Великий Государь! Речет вор, дескать, кличут его Пахомкой, прозвание не разобрал: не то Харька, не то Свайка, уж прости. Дескать, до петухов[19] его с иными татями из поруба вынули, а лжу кричать им боярин Димитрий Шуйский повелел, и ещё повелел люду кричать, чтоб твою, Государь, Литву идти бить, какие литовские люди с тобой на Москву пришли и в свадебном поезде Великой Государыни супруги твоей. А числа тех татей вор сей не ведает, але ж мнит более двух сотен[20].
Закончив вольный перевод «показаний» вражеского агитатора, стрелец чинно поклонился и застыл в ожидании моей реакции. Остальные также молча стояли, выжидающе поглядывая на своего царя.
А что сказать? Конечно, известие о том, что, помимо заговорщиков в Кремле, по Москве бродит ещё двести выпущенных из заключения головорезов, призывающих к погромам и — уверен — устраивающих резню на национальной почве, не радует. Но, с другой стороны, кое-что стало понятнее. Во-первых, выясняется, что кроме стрельцов Стремянного приказа, своеобразной лейб-гвардии допетровской Руси, мне, в качестве царя Дмитрия Ивановича, можно опереться ещё на одну силу. Сила эта — «литовские люди». Как я понимаю, это те самые «поляки», о которых упоминали книги моего времени, из войска Лжедмитрия, которые оставались в столице после его воцарения. Когда-то давно произошла какая-то «уния», после которой Польша соединилась в одно государство с Великим княжеством Литовским и Русским, так что сейчас слова «Литва» и «Польша» для русских означают практически одно и то же: «Ржечь Посполита». Точно так же, как столетия спустя для европейцев с американцами были синонимами слова «Russia» и «Soviet Union». Правда, где их найти, этих союзников? Ну, да ладно: сами найдутся, когда сабли зазвенят. А то я поляков не знаю: насчёт подраться