В малом жанре — страница 1 из 17

В малом жанре

Лидия ДэвисПеревод с английского Е. Суриц

Мы с моим псом


Муравей, и тот может на вас смотреть и даже грозить вам лапками. Мой пес, конечно, не знает, что я человек, он меня считает собакой, хоть я никогда не прыгаю через забор. Я сильная собака. Но я не разеваю рот, свесив челюсть, когда хожу гулять. Какая бы ни стояла жара, я не вываливаю язык. Правда, я на него лаю: «Фу! Фу!»

Кафка готовит обед

Приближался день, когда придет моя дорогая Милена, и меня охватывает отчаяние. Я еще даже не приступал к решенью вопроса о том, чем буду ее угощать. Даже еще не приступал к обдумыванию этой мысли, только кружил вокруг, как кружит мотылек вокруг лампы, обжигая об нее голову.

Я так боюсь, что не додумываюсь ни до чего, кроме картофельного салата, но он для нее уже не станет сюрпризом. Нет, это невозможно.

Мысль об обеде не покидала меня всю неделю, давя на меня непрестанно, вот так на морской глубине нет места, где бы на вас ни давил пласт воды. Вдруг я собираю все силы, берусь разрабатывать это меню, и будто меня заставляют гвоздь вколачивать в камень, и сам я — сразу — и тот, кто бьет молотком, и гвоздь. А то вдруг я сижу себе вечерком и читаю, с миртом в петлице, и встречаю в книге такие прекрасные пассажи, что даже сам себе кажусь прекрасным.

С тем же успехом я мог бы сидеть во дворе сумасшедшего дома и пялиться в пространство, как идиот. И все равно я же знаю, что в конце концов я остановлюсь на каком-то меню, куплю продукты, приготовлю обед. В этом, по-моему, я похож на бабочку: ее зигзагообразный полет так неверен, она так бьет крылышками, что больно смотреть, она летит как угодно, но только не по прямой, и, однако же, успешно одолевает многие, многие мили и достигает места своего конечного назначения, а стало быть, она куда расторопней и, во всяком случае, куда целеустремленней, чем кажется.

Терзать себя — жалкое занятье, конечно. В конце концов, не терзал же гордиева узла Александр, когда тот никак не развязывался. Я как будто заживо себя погребаю под всеми этими мыслями, и в то же время чувствую, что должен лежать и не шевелиться, потому что я, может быть, уже умер на самом деле.

Сегодня утром, например, незадолго до того как проснулся, хоть и уснул я недавно, я видел сон, и никак не могу с себя стряхнуть этот сон: я поймал крота и отнес на поле хмеля, а там он канул в землю, как в воду, и был таков. И когда я думаю про предстоящий обед, мне хочется провалиться сквозь землю, как этот крот. Хорошо бы забиться в ящик бельевого комода и только время от времени, чуть приоткрыв ящик, проверять, не задохнулся ли я уже. Куда удивительней, что вообще каждое утро встаешь с постели.


Я знаю, винегрет был бы лучше. Можно угостить ее и картошкой, и свеклой, и бифштексом, если я мясо включу. Но хороший кусок мяса не требует гарнира, он вкусней без гарнира, так что гарнир можно подать предварительно, правда, в таком случае это будет уже не гарнир, а закуска. Что бы я ни приготовил, она, возможно, не очень высоко оценит мои усилия, а возможно, она почувствует легкую дурноту, и свекла эта на столе будет только ее раздражать. В первом случае мне будет мучительно стыдно, а во втором — я даже не знаю, как тут быть и откуда мне знать, кроме как задать один простой вопрос: может, она хочет, чтобы я убрал всю эту еду со стола?

Не то чтобы этот обед меня страшил. В конце концов, есть у меня кой-какая энергия и воображение, и я, возможно, сумею приготовить такой обед, какой ей придется по вкусу. Были же другие, сносные, обеды и после того блюда для Фелицы, которое стало таким провалом — хоть из него проистекло, может быть, больше пользы, чем вреда.

Я на прошлой неделе пригласил Милену. Она была со знакомым. Мы встретились случайно, на улице, и я возьми и выпали приглашение. У спутника ее было доброе, дружелюбное, пухлое лицо — очень правильное лицо, как бывает только у немцев. Пригласив ее на обед, долго еще я бродил по городу, бродил, как по кладбищу, такой покой царил у меня на душе.

А потом я стал терзаться, как цветок в цветочном ящике, охлестываемый ветром, но не теряющий ни единого лепестка.

Как в письме, усеянном помарками, есть и у меня свои недостатки. Прежде всего, я отнюдь не силач, а ведь Геракл и тот, кажется, однажды упал в обморок. Весь день на службе я стараюсь не думать о том, что мне предстоит, но от меня это требует таких усилий, что на работу ничего уже не остается. Я перевираю телефонные номера, и барышни-связистки уже отказываются меня соединять. Не лучше ль сказать себе: «Иди-ка ты лучше домой, начисти как следует столовое серебро, выложи на буфете и пусть с этим будет покончено», ведь все равно я мысленно весь день его чищу — вот что мучит меня (без всякой пользы для серебра).

Я люблю немецкий картофельный салат из старой, разваристой картошечки с уксусом, хоть он такой тяжелый и сытный, что меня подташнивает еще до того, как я за него примусь, — будто я усваиваю подавляющую и чуждую культуру. Если я его предложу Милене, я предстану перед ней с такой грубой стороны, от которой лучше ее уберечь, с такой стороны, какой она еще не знает. Французское же блюдо, пусть и более тонкое, стало бы изменой себе, непростительным, может быть, предательством.

Я полон самых лучших намерений, но ничего не предпринимаю, в точности как в тот день прошлым летом, когда я сидел у себя на балконе и смотрел на жука, а он лежал на спине и дрыгал лапками не в состоянии подняться. Я от души сочувствовал жуку, но не мог встать со стула, чтобы ему помочь. Он перестал шевелиться и так надолго затих, что я его счел умершим. Но вот появилась ящерица, толкнула его, перевернула, и он взбежал по стене, как ни в чем не бывало.

Я вчера скатерть купил, на улице, у человека с тележкой. Он был маленький, тот человек, просто крошечный, хилый, бородатый и одноглазый. Подсвечники я взял напрокат у соседки, или, лучше сказать, она мне их одолжила.


После обеда я предложу ей эспрессо. Составляя план этого обеда, я чувствую себя немножечко, как Наполеон себя бы чувствовал, составляя план российской кампании, знай он заранее точный ее исход.

Я хочу быть с Миленой, не сейчас только, а всегда. Зачем я человек, я себя спрашиваю, — какое зыбкое, никчемное существование! И почему не дано мне стать счастливцем-шкафом у нее в комнате?

Когда еще я не знал мою дорогую Милену, я считал жизнь несносной. А потом она вошла в мою жизнь и показала мне, как я был неправ. Наша первая встреча, правда, не предвещала добра, потому что на мой звонок дверь открыла ее мать, и какой же большой был у этой женщины лоб, на котором четко написано: «Я мертвая, я презираю каждого, кто еще не умер!» Милена, кажется, была рада, что я пришел, но еще больше радовалась, когда я стал прощаться. В тот день я случайно глянул на карту города. На миг меня изумило, что кому-то вздумалось городить целый город там, где все, что нужно, — это место для Милены.


В конце концов, может, проще всего было бы приготовить для нее точно то же, что я приготовил тогда для Фелицы, только тщательней, чтобы уж ничего не испортить, и без грибов и моллюсков. Можно даже и Sauerbraten[1] включить, хотя, когда я его для Фелицы готовил, я ведь еще ел мясное. В то время меня не донимала еще мысль о том, что животное тоже имеет право на достойную жизнь и — что, возможно, еще важней — на достойную смерть. Теперь я даже моллюсков есть не могу. Мой дед со стороны отца был мясник, и я поклялся, что ровно то же самое количество мяса, какое он изрубил на своем веку, я не съем на всем своем веку. Давно уже я не прикасаюсь к мясному, правда, употребляю масло и молоко, но ради Милены можно опять приготовить Sauerbraten.

У меня самого никогда не было хорошего аппетита. Я куда худей, чем надо, но я давно уж худой. Несколько лет тому назад, например, я часто плавал на лодочке по Влтаве. Немного прогребу вверх по реке, а потом ложусь навзничь на дно лодки и плыву себе, отдавшись течению. Как-то раз один знакомый шел по мосту и вдруг видит: внизу я. Будто настал день Страшного суда, говорит он, и мой гроб разверзся. Но он-то сам тогда уже, можно сказать, растолстел, и о худых толком не имел никакого понятия, только, что они худые, и все. Каков бы ни был вес, который ношу на себе, это мой неотъемлемый вес.


Она, возможно, больше вообще не захочет прийти, не потому что ветреная, а потому что ужасно устала, это же так понятно. Если она не придет, нельзя сказать, что я буду по ней скучать, ведь она постоянно со мной в моих мыслях. Но она будет по другому адресу, а я буду сидеть за кухонным столом, уткнувшись лицом в ладони.


Если она придет, я буду улыбаться, улыбаться, я это унаследовал от одной своей старой тетки, она тоже без конца улыбалась, но у нас у обоих улыбки эти от смущения, а не от радости или участия. Я не смогу говорить, я даже радоваться не смогу: сил совсем не останется после этой стряпни. И если, грустно извиняясь за первое, с супницей в руках, я замру на пороге кухни, перед тем как перейти в столовую, и, если она в то же самое время, чувствуя мое смущенье, замрет на пороге гостиной перед тем, как перейти в столовую с противоположной стороны, тогда прелестная комната какое-то время будет совершенно пуста.

Что ж — один сражается у Марафона, другой у кухонной плиты.

Но вот я разработал почти все меню, и уже вообразил все приготовление обеда во всех подробностях, от начала и до конца. И, стуча зубами, сам с собой повторяю бессмысленно фразу: «И тогда мы побежим в лес». Бессмысленно — потому что рядом нет леса, да и кто куда побежит?

Во мне живет вера в то, что она придет, хотя рядом с верой сидит и страх, всегда сопровождающий мою веру, страх, присущий всякой вере от начала времен.


Мы с Фелицей не были помолвлены ко времени того злополучного обеда, хотя за три года до него мы были помолвлены, и через неделю нам предстояло опять обручиться — не как следствие обеда, конечно, и не из-за того, что сердце Фелицы окончательно растопилось бы от жалости из-за моих напрасных потуг приготовить кашу варнишкес, драники и Sauerbraten. Нашему же конечному разрыву, с другой стороны, есть, наверное, больше объяснений, чем требуется, — смешно, но иные специалисты считают, что самый воздух этого города, возможно, располагает к непостоянству.