В Маньчжурии — страница 3 из 7

— Посмотрите, посмотрите! Двое спасшихся.

— Где, где?

— Вон, видите трубу второго брандера?

Сверху от устья трубы вниз идут цепи. Прижавшись к трубе на одной цепи, Бог весть как, держатся двое. Сколько часов они там! Что они пережили за это долгое, мучительное время, цепляясь последними усилиями за уходящую жизнь. Один точно замер. Верно, руки ему прорезала эта цепь. Другой ещё подаёт знаки, машет чем-то. Взберётся на трубу, сядет и орёт что-то несуразное, должно быть, лишь бы его услышали. Ветер рвёт их прочь. Треплет, точно и ему хочется сбросить их и отдать океану его жертву. Душа болит за этих еще живых стремящихся к нам, подальше от чёрного царства смерти.

— Слава Богу, — шлюпка за ними!

Отважны, великодушны моряки. Как я их люблю в эту минуту.

Шлюпку швыряет буруном во все стороны, — то подымет на корму, то зароет носом, то вдруг опрокинет в образовавшуюся мгновенно между волнами бездну. То она исчезает совсем, и не видно её вовсе, то вскинет на белый гребень, и она вся обрисуется на нём с бесстрашными людьми, с их тонкими вёслами, с молодым офицером у руля. Вот-вот шлюпку опрокинет, и вместо спасения других придётся спасаться самим.

Шлюпка всё ближе и ближе… Японские матросы заметили её. Один, должно быть, не верит, спрятался куда-то, другой — весь внимание, боится упустить мгновение, когда она будет тут, около.

Грозен зелёный вал. Выгнув в бешенстве шею и вскинув свой пенистый гребень, несётся он на гребцов. Бешеный удар — и шлюпка опять далеко. Но матросы не теряются. С удвоенной силой гребут они туда, где двое их братьев, окоченелые, в отчаянии зовут их к себе: «Скорее, скорее!»

Опять вертит лодку во все стороны, точно чья-то чудовищная, невидимая рука снизу играет ею, тешится, то подпустит к цели, то отбросит назад. Вот последний удар. Она как-то вдруг оказалась над палубою затонувшего брандера. Бьётся во все стороны, мечется. То её подкинет под то место, где дрожат два несчастных, то опять унесёт прочь. Вертит…

Матросы орут что-то с трубы, им отвечают. В такие минуты люди, на каких языках они бы ни говорили, понимают друг друга. Скорее, скорее! Один как-то вдруг скинулся. Должно быть, в порыве отчаяния бросился вниз со своей высоты, и шлюпку как раз в это время как открытую ладонь подставило ему. Я видел, как матросы его поймали налету, сняли с него что-то, завернули во что-то, — должно быть, сухое, тёплое, — и положили вниз. Слава Богу, один спасён!..

Другой в это время делал что-то совсем необыкновенное. То, держась руками за цепь и упираясь ногами в трубу, он спускался, то, когда внизу бешеная волна обдавала его своей пеной, он опять взбегал таким же способом к устью трубы.

Наша шлюпка долго боролась с кипенью прибоя и никак не могла подобраться к нему. Несколько раз её швыряло в трубу, относило прочь. Мы боялись сверху, как бы эти герои не вернулись, оставив ветру и морю их добычу. К счастью, мы о наших моряках думали хуже, чем они оказались на деле. Ещё несколько поворотов вправо, влево, вперёд, назад.

Но вот настало — как во всякую непогоду — минутное затишье. Вода кипела, пока вдали складывались новые грозные валы океана. Шлюпка быстро двинулась вперёд. Японец не выдержал ожидания. Как обезьяна он сполз по цепи, упираясь в неё ногами, соскочил в воду и вдруг, неведомо как, оказался на спине опрокинутого парохода, в стороне от своего затопленного брандера. По этому днищу он пронёсся каким-то странным гимнастическим бегом, высоко подымая колена и держа руки горизонтально. Поскользнулся, — сейчас его подхватит беспощадная стихия… упал — прямо на подставленное ему со шлюпки весло. Если бы вы могли себе представить, как он уцепился за него руками и ногами. Ещё мгновение, и он был уже на шлюпке. Когда она отплывала к жизни, теплу, спасению, мы невольно крикнули сверху «ура!» этим самоотверженным людям.

Я должен оговориться.

Эти оба японца были не в счёт. Между своими они явились исключением. Остальные не желали жизни в плену. Доблестные солдаты, они не соглашались на сдачу. Несколько из них бросались с мачт в воду, когда подходили наши шлюпки.

Маленького японского матроса — кадета — подхватил громадный рыжебородый боцман как ребёнка на руки и, насколько он был способен на это, нежно уговаривал: «Не баловаться!» Но тот схватил свой галстук и давай его крутить жгутом, чтобы задушиться. Боцман крикнул товарищей, и те перерезали этот жгут. Тогда спасённый заплакал от отчаяния. Когда его, уже отогретого, сытого, выспавшегося спрашивали потом, он отвечал одно: «Смерть — честь, плен — позор. О мёртвом бы жалели и мой отец, и моя мать. Пленному мне уж нет дороги в отечество. Я его никогда-никогда не увижу!»

Японка — сестра милосердия

В партии прибывших в Одессу раненых матросов находилось несколько человек, пользовавшихся лечением в японском госпитале, в Чемульпо.

Все они рассказывают о редком уходе и внимании одной японки, по имени Тсушибаси, служившей у нашего корейского консула. Это молоденькая девушка из очень бедной японской семьи, кое-как объясняющаяся по-русски. Семья русского консула очень любила эту добродушную японку. В свою очередь, и она искренно привязалась к своим русским хозяевам. Наши матросы, находившиеся при охране, прозвали её почему-то «Машенькой».

И вот эта девушка, как только узнала о начавшихся военных действиях, не теряя ни одной минуты, отправилась в Чемульпо и добилась разрешения ухаживать за русскими ранеными.

В японском госпитале ею отчасти воспользовались как переводчицей. Больные русские матросы при посредстве этой японки высказывали свои нужды, которые немедленно же удовлетворялись.

Увидав впервые в госпитале изуродованные лица наших моряков, переносивших ужасные муки, сердобольная девушка залилась горькими слезами.

— Надо было вам видеть, какую редкую любовь, какое сострадание и милосердие проявила эта «японочка» к русским раненым, — передавали матросы. — Она хлопотала и возилась у постели раненых день и ночь, не смыкая глаз. Она страдала не менее самих раненых и радовалась, когда замечала малейшее улучшение.

Матросы с благоговением вспоминают об этой японской «Машеньке», называя её родной сестрицей.

— Пошли ей, Господи, здоровья! — восклицают они.

Студенты на войне

Надо с величайшим уважением, признательностью и удивлением сказать о подвигах нашей университетской молодёжи, явившейся на эту кровавую ниву в составе «Красного Креста». Всё время войны, среди величайших ливней, она была настоящим товарищем солдата и вместе с сестрой милосердия надолго останется в его благодарной памяти.

Не зная отдыха, студенты наших университетов и медицинской академии не выходят из боевого огня; в цепи, во время сражений, перевязывают, подбирают, уносят раненых, не щадя себя. Истинными героями самоотвержения, великодушия, мужества, после битвы, не заботясь о продолжающемся неприятельском огне, они идут вперёд, спасая ещё дышащих. Сколько тысяч жизней они сохранили и сохранят, и какою счастливой, уверенной бодростью дышать их юные лица в годину испытаний, подобную нынешней.

Мы можем гордиться такою благородной молодёжью. Их перевязочные пункты на боевых позициях всегда осыпаются шрапнелями, гранатами, часто ружейным огнём. В этой обстановке их работа совершается так же правильно как в безопасных залах госпиталей. После таких дней они часто остаются голодными, — отдохнуть некогда, негде, надо везти раненых дальше, заботиться о них.

Надо видеть молодое поколение здесь, чтобы оценить его так, как оно сто́ит.

На перевязочных пунктах

Заброшенный каменный дом; к нему легкораненые идут на ногах, тяжёлых — приносят на носилках.

Общая черта: офицер на носилках говорит много и возбуждённо и почти никогда не стонет и не жалуется, как бы скверно ему ни было; солдат или молчит сосредоточенно, упорно и строго, сожмёт губы и поморщится, часто закроет глаза и, видимо, одного хочет: не приставайте вы к нему, не тормошите, оставьте в покое, наедине с его скорбною думою.

В Вафангоу на перевязочном пункте студенты рук не складывают. Им переброситься словом некогда. Подходят к очередному солдату из запаса, — весь серый, и борода серая, и усы.

— Вон рядом больше моего мучится, к нему сначала.

— Он легко ранен…

Солдат улыбается.

— Да разве по лёгкости судить надо? У меня вон живот наскрозь, а я не кричу; а ему ногу в мягкое место, — он верещит, к нему и иди сначала. А я ещё терпеть могу. Нужно так: кто меньше терпеть может, к тому первому.

Вон офицер фон Майер. Сначала думал, что у него тоже живот насквозь пробит. Лежит и пытливо смотрит на меня… Виден в глазах вопрос… Ко мне тихо:

— Скажите… от ран таких выздоравливают?.. — и голос у него дрогнул.

— Ещё бы! — стараюсь я улыбнуться. — Ещё бы! У меня был друг один, — безбожно вру, — у него хуже, чем у вас… А теперь женат, детей имеет.

— Ну, вот, вот…

И тоже радостно улыбается.

Потом оказалось: пуля прошла, не задев ничего важного.

В углу — раненый. Одна и та же пуля мякоть обеих ног прошла. Лицо барское, очки, а солдатская шинель. Говорит как человек образованный.

Мне шепчут:

— Слава Богу. Мы за него рады!

— Почему?

— Да ведь его как все любили! Великолепный товарищ был.

— Ну, так что же, чему же радоваться?

— Рана не очень серьёзная, а теперь ему всё вернут, пожалуй.

— Ничего не понимаю!

— Да ведь это наш милый Чоглоков. Разжалованный.

Вспомнил: мне о нём пограничники рассказывали как о лучшем офицере. И в полку он свято нёс своё горе. Никакого послабления себе не давал. Плечом к плечу с солдатом, и хотя ему не раз его бывшие товарищи хотели облегчить его кару, — он ни разу не принимал такой милости. Он искупал свой малый грех. Как человек честный и благородный, подвергаясь всем его последствиям, не отлынивал ни от чего. Избалованный, изнеженный, он нёс трудную солдатскую службу наравне с привыкшим к лишениям рядовым.