В мире подлунном... — страница 7 из 65

К тому же все эти слухи… Кто знает, что завтра скажет на совете мудрых всесильный повелитель, десница ислама? Аллах знает… Бируни не боится жестокости и гнева султана, он другого боится — намеченную для себя работу не довести до конца. Только этого боится, только этого!

Бируни освежился глотком шербета, вытащил из-под подушки трещотку, помахал ею.

Тут же явился Сабху. Его большие темные глаза светились по-детски ласково и доверчиво. Но видно было, что юноша и взволнован чем-то.

— Подойди ко мне, сынок, садись-ка… Что это с тобой, Сабху? Кто-то тебя обидел?

— Обидел? Почему? — Сабху застенчиво улыбнулся, блеснув снежной белизной крепких зубов. — Я только что завершил переписку вашей книги, учитель. — Юноша воодушевился: — Это великая книга! Она прославит во всем мире мою родную землю! Ее нужно быстрее переписать! И чтоб побольше было рукописей! И пусть лучшие мастера займутся этим, пусть перепишут и разошлют по многим странам!

Бируни закрыл глаза. В его жизни было немало друзей, приятелей, учеников — и хороших, и плохих. Были и такие, кто старался угодить, когда удачи сопутствовали ученому, а когда неудачи выпадали на его долю — предательски отворачивались. Всякое бывало и всякие, но преданней ученика, чем этот сирота лахорский, преданней человека у Бируни не было.

Стройный и гибкий, будто прутик, усики только начинают пробиваться, и характер, чудесный индийский характер, в котором и мягкость, и скромность, и трудолюбие, и гордость не на виду, и крепость духа не напоказ.

Почему это каждое племя и каждая страна, еще даже и не зная ничего о другом племени и другой стране, полагают, что оно-то и она-то, а вовсе не другие, являются лучшими в мире и что нет лучше языка, обычаев, песен, чем язык, обычаи, песни собственные? Да ладно, полагают: находятся люди, которые, полагая так, всеми правдами и неправдами, с помощью меча и копья начинают распространять свои обычаи на другие племена и края… Шахи, султаны… Они — конечно. Они по-другому не могут поступать. Но ведь не одни шахи и султаны. Разве он сам, просвещенный Абу Райхан, одно время думал не так же? Разве не считал он, что, кроме страны, раскинувшейся по берегам Джейхуна[26] страны, где он родился и вырос, нет лучше и что нет вообще ничего лучше, чем тюркские песни, язык, обычаи? Хорошо, что хоть потом глаза у него открылись, когда увидел такие удивительные страны, как Джурджан и великая Индия. Увидел и убедился: каждое племя, каждая страна хороши, интересны по-своему. Эта мысль задушевная есть в его „Индии“! И потому-то свою любимую книгу, на которую ушло у него десять лет жизни, он вынужден пока скрывать от мира.

— Спасибо, дорогой мой, — произнес Бируни, тяжело вздохнув. — Но пока эту книгу не надо ни переписывать, ни распространять среди ученых людей. Нельзя, сынок…

— Почему, учитель?

— Потому что… сперва я ее должен преподнести султану Махмуду!

— Ну и преподнесите! И богатые подарки получите, учитель!

Бируни усмехнулся. „Нет, этот юноша сообразителен в науке, а в житейских делах он еще совсем ребенок, с материнским молоком на губах.“

— Сынок, для того чтоб получить богатые подарки, я должен восхвалять десницу ислама, покровителя правоверных. Значит, что же? Превознести мне его жестокости, убийства в твоем краю, в Индии?

Сабху покраснел — и впрямь как ребенок, — опустил глаза.

— Простите, об этом я не подумал, учитель.

Бируни отпил шербета прямо из кувшина, облокотился на подушку.

Голова будто раскалывалась, мысли путались, все тело ломило, но в душе крепло воля-желание высказать накопившееся в сердце прямо и честно, и воля-желание это все росло и росло. Пусть больной властелин-самодур похож на раненого барса, пусть от него всего можно ожидать!

— Дитя мое, Сабху, не знаю, с какой целью я позван завтра на совет к нашему султану и вернусь ли я домой… Сейчас хочу, чтоб ты крепко-накрепко запомнил, что я скажу… Про книгу, которую я писал десять лет и которую ты переписывал много раз с такой любовью… Эту книгу я написал для того, чтобы смыть вину свою перед Индией — твоей родиной.

Сабху всем телом подался вперед.

— Вы? Вы виноваты перед Индией, учитель? Я не понял… Ведь не вы растоптали Индию! Не вы!

— Да, я там и муравья не обидел! — сказал Бируни. Хриплый от жара и озноба голос его зазвучал неожиданно сильно: — Если там пролиты реки крови, то пролил ее султан Газнийский и его военачальники! Да, это они истребляли тысячи людей, грабили города, жгли храмы! Все так… И все же… Все же в твоем краю у многих людей осталось плохое впечатление о моем крае, о моем племени… да, завоеватели очернили, запятнали жестокостью, бессердечием, алчностью свои имена в глазах людей, народов, ими ограбленных и приниженных. Но только ли свои? Ты понимаешь меня? Такие, как мы, просвещенные, образованные, должны своим добрым делом, добрым словом уничтожить хотя бы частично горький осадок в душе ограбленных и приниженных. Вот с какой целью я писал книгу об Индии, о твоем крае. Знай это, дитя мое!

Бируни, обессилев, опустил голову на подушку. Вытянул вдоль тела руки. Закрыл глаза. Почувствовал вдруг на ладонях своих, больших и смуглых, как у крестьянина, прикосновение губ ученика. С трудом поднял правую руку, погладил Сабху по плечу.

Вдруг в голове мелькнуло: „Пока я жив, надо бы женить его! Сабху и Садаф-биби… они подходят друг к другу, как рубин к глазку золотого кольца. И тогда мой ученик стал бы мне воистину сыном… А я сам — что там осталось мне прожить?.. — отдался бы полностью науке.“

Да, это правильно: он вдруг особенно ясно понял, что Садаф-биби стала ему дорога не просто из-за того, что от ее слов, улыбки, даже от дыхания веяло родным краем. Он с недавних пор и по-мужски почувствовал ее красоту — красоту, притягательность ее лица, ее молодого тела. Но воля и ум противились влечению. Когда прошла молодость, наступила старость, давать этому влечению свободу — великий грех! Прошло время давать сердцу такую свободу!

Надо сказать о своем решении Сабху сегодня-завтра. Все так тревожно и неясно.

Впрочем, не надо ли прежде получить согласие самой Садаф-биби, узнать зов ее сердца?..

Бируни попросил Сабху позвать девушку.

Спустя мгновение дверь бесшумно открылась. В милых карих глазах Садаф-биби еще затаился страх, вызванный Хатли-бегим. Слегка прикрыв лицо тоненьким шелковым платком, девушка боязливо подсела к ложу Бируни.

— Дочь моя, я позвал тебя, чтобы сказать об одном своем, очень важном для тебя, решении.

Садаф-биби, побледнев, застыла на месте.

— Не бойся, дитя! Если ты и впрямь моя дочь, то Сабху — мой сын. Сабху верно служит мне. Он очень добрый, благородный, хороший юноша…

Бируни не успел договорить — Садаф-биби, закрыв ладонями лицо, горько заплакала.

— Пожалейте меня, учитель. Не лишайте меня счастья видеть вас, не лишайте! — И, сквозь слезы вымолвив это, упала лицом на вытянутую вдоль постели правую руку Абу Райхана.

Бируни поднял левую руку, чтоб погладить голову девушки, но сил не хватило…

Глава третья

«Десница аллаха», «покровитель правоверных», сиятельный и победоносный, султан Махмуд Ибн Сабуктегин сидел под шелковым зонтом-балдахином, в кресле, поднятом на могучего боевого слона, богато украшенного, препоясанного золочеными подпругами и ремнями. Военачальники, чиновники, родовая знать теснились рядом и ниже — на скакунах, нетерпеливо перебиравших ногами.

Местность вокруг была холмиста, покрыта густыми кустарниками, прихотливо пересекалась небольшой рекой. На холме за рекой возвышались белокаменные стены, а над ними — верхушки храма, заострение купола, золотисто сиявшие, будто парившие в небе, — не храм, а устремленное в голубую высь чудо, сказка.

Пространство, которое открывалось взору султана — зеленые холмы, и речки внизу, и крепость на том берегу речки, — все уже было в его руках. Повсюду его несметное победоносное войско. Могучий рев боевых слонов, блеск и звон оружия, топот коней и крики всадников — все это радовало душу султана, будоражило кровь, Радость несколько омрачали какие-то странные звуки, похожие на протяжно-печальную песню, — из того самого храма за белокаменными стенами.

О всемилостивый аллах! Большой город неподалеку отсюда был вчера захвачен первым приступом. Вон, в густых зарослях, индийские воители, плененные, уже в кандалах. Их мечи, щиты и копья сложены в кучи — трофеи, а их боевые слоны уже служат войскам султана. А белокаменная крепость на той стороне реки не хочет сдаться. И то сказать: на диво сложена крепость, хоть и назвал он ее перед своими воинами «ничтожной», дабы поднять их боевой дух. Штурмовые лестницы, с помощью которых его воины взлетали на стены самых, казалось, неприступных крепостей, были очень длинны, но верха стен этой крепости все-таки не достигали, камнеметы, что словно бумагу пробивали каменные стены других крепостей, перед этими оказались бессильными: каменные снаряды отскакивали будто мячи… Что за странность? Неужели победоносное войско непобедимого и могущественного султана, покорителя десятков городов этой необъятной страны, потеряет несколько дней перед этой крепостью?

Султан Махмуд одним глотком осушил золотую чашу, услужливо-осторожно поднятую к его креслу визирем Абул Хасанаком, выпил воду и швырнул чашу через плечо. Чаша блеснула в воздухе золотокрылой причудливой птичкой, упала на землю, прокатилась в высокой траве. Султан выпрямился во весь свой высокий рост, встал устойчиво на спине слона, повернул лицо чуть назад к военачальникам на черных скакунах, гневно блеснули узкие глаза:

— Эмир Нуштегин!

Плотный, коренастый всадник, со значком эмира на темно-зеленой чалме, мгновенно оказался рядом. Обученная лошадь преклонила колени перед хоботом султанского слона. Нуштегин выпрямился в седле, а потом приложил руки к груди, склонил голову:

— Готов исполнить любой приказ, повелитель.

— «Готов исполнить!» — зло передразнил военачальника-эмира султан. — Уже два дня не можешь захватить эту ничтожную крепость!.. Ну-ка, что нужно делать, эмир Нуштегин, когда город не сдается?