В московском ополчении — страница 7 из 20

Теперь я вернусь ненадолго в наше время. У нас, после того как произошла, не могу понять, революция или контрреволюция, в 89-м или 91-м году, стали менять названия московских улиц обратно. И улица Качалова, названная так после его смерти, сейчас опять стала, как была когда-то, Малой Никитской. Кому в голову пришло переименовывать улицы, названные в честь наших великих деятелей, – в данном случае я говорю только о деятелях искусства! Это такая несправедливость: улица Качалова так и должна быть улицей Качалова. Качалов – это человек, который озарял целое поколение людей своим искусством, своим талантом, он ведь нас облагораживал, он нас поднимал на такие высоты, где дышится легко, где дышится озоном. Он столько дарил счастья людям на протяжении многих – многих лет. Это великий актер.

И надо поставить там памятник, как поставили памятник Тимирязеву в конце бульвара или, например, Алексею Толстому.

Вот как можно улицу Станиславского переименовать обратно в Леонтьевский переулок? Кто такой Леонтьев, чего Леонтьев, кому Леонтьев?! А Станиславский и Немирович-Данченко, улицу которого, кстати, тоже переименовали обратно, они же перевернули театральное искусство всего мира! Они сделали открытие, ну ей-богу, не меньше, чем открытие Эйнштейна или хотя бы Павлова Ивана Петровича! Почему нужно было менять названия на какие-то неведомые нам старинные? Из уважения к нашей старине? Но, простите, разве не заслуживает уважения наша реальность, в которой мы жили? Мы тоже хотим, чтобы она была запечатлена. Улица Ермоловой, улица Хмелева, улица Остужева – это все великие люди, которые жили в нашу эпоху. Оставьте их, пожалуйста, на своем месте, оставьте. Знаете, когда ничего не могут придумать нового, козыряют чем-то старым.

А мы вот так теряем свою культуру, забываем, кто у нас когда был, и кто делал нас людьми.

Эти люди, великие люди, формировали наше сознание, они нашу душу формировали.

* * *

Что о Качалове еще вспомнить? Все, что я видел, и что я слышал в его исполнении, все было удивительно, все было замечательно, все было, как говорится, оттуда, из той сферы, где витает человеческий дух.

Вот еще, что я хотел бы вспомнить о Качалове. В 38-м году Художественный театр праздновал свое 40-летие. И мне посчастливилось побывать на двух спектаклях: «Царь Федор Иоаннович» в первом, как говорится, издании с Москвиным в главной роли и «Горе от ума» – в роли Чацкого Василий Иванович Качалов.

По записке администратора Ф. Михальского мне удалось проникнуть в театр. Мест на ступеньках, где обычно мы, студенты театральных училищ, сидели, уже не было. И я встал на колени у барьера между проходами. И весь спектакль «Горе от ума» я выстоял на коленях.

Ну, разумеется, все зрители ждали выхода Чацкого. Вот идет действие, Лиза, Молчалин, и: «К вам Александр Андреич Чацкий!»… И на сцену далеко не юным бегом вбегает по лестнице – так сделана декорация Дмитриева – вбегает 63-летний Василий Иванович Качалов. Он должен произнести знаменитую фразу: «Чуть свет, уж на ногах, и я у ваших ног…». Но зрительный зал при его появлении разражается бурей аплодисментов. Качалов хочет начать говорить Софье первые слова – зал аплодирует и не дает говорить. Качалов еще пытается делать какие-то движения, чтобы начать говорить – но зал просто гремит от аплодисментов, а в Художественном театре было не принято, чтобы актер, как опереточный артист, вышел и раскланялся после хорошего номера. Это невозможно. И идет такая битва: Качалов хочет говорить – зал бешено аплодирует и ничего не слышно. И происходит событие: Василий Иванович выходит на авансцену и раскланивается. И взрыв аплодисментов, буря, тайфун, ураган!.. Вот это сила искусства, сила таланта, сила гениальности. Никогда я больше не слыхал таких аплодисментов! И Василий Иванович продолжает играть Чацкого. Конечно, 63 года – это не юноша, но рисунок роли был великолепный.

Много хороших актеров прошло перед моими глазами за мою долгую жизнь. Я театры посещал очень часто. Очень любил. Назвал бы много прекрасных имен, но в данном случае ограничусь только рассказом о моем благоговении перед великим артистом – Василием Ивановичем Качаловым

Наталья Сац

В конце войны и после нее я не только добывал продукты и готовил обеды, но успел сдать экзамены за первый курс Литературного института и перейти на второй, написать пьесу «Вечно живые», да еще в свободные вечера совершенно безвозмездно выступать в кинотеатре «Пале» (ныне «Художественный»), где с малюсенькой эстрады читал стихи собравшимся на очередной сеанс людям. И очень мне нравилось это занятие. Зимой люди были закутаны во что попало, стояли плотной, все прибывающей толпой и слушали хорошо, тихо. Я, можно сказать, не читал – пел как птица. Стихов я знал множество – и классических, и современных. И никто мне репертуара не утверждал. Читал то, чем хотелось поделиться с другими. И без цели. Просто хотелось, и все. Даже получил однажды комплимент от одного весьма уважаемого человека, который остановил меня на улице и сказал: «А вы знаете, я хожу в кино специально вас слушать». Ах ты, милый человек, как ты меня погладил по душе!..

В это же время я выступал с концертной бригадой Дома офицеров. Так, однажды занесло нас в Пошехоно-Володарск. Я уже давно прочел «Пошехонскую старину» Салтыкова-Щедрина и, откровенно говоря, думал, что страна эта давно исчезла. А мы туда едем! Не чудо ли? Разве не интересно – Пошехонье! Как назло, в утро того дня, когда мы должны были выйти из Рыбинска в Пошехоно-Володарск на пароходике, на Рыбинском водохранилище (его даже называют важно – Рыбинское море) разыгралась буря, и наше суденышко ни под каким видом нельзя было отправить в путь. Мы страшно злились и кричали:

– Давайте поедем! Подумаешь, буря и волны! У нас вечером концерт, не успеем! Нельзя же опаздывать! Там ждут зрители!

Актеры – народ необъяснимых свойств. Я знаю тьму примеров их самопожертвования. На моих глазах на спектакле «Ромео и Джульетта» у Ольги Ивановны Пыжовой, игравшей кормилицу, сделались ужасные судороги ног, она не могла шевельнуться, стонала от мучительной боли, глаза ее готовы были выскочить из орбит. Но впереди был последний акт. Когда ее спросили: «Вызвать скорую помощь?» – она дрожащими губами прошептала: «Доиграю». Ее вынесли на сцену, устроили на полу в лежачем положении. Пошел занавес, и Ольга Ивановна, как будто ничего не произошло, отчетливо и темпераментно доиграла спектакль, не двигаясь с места, а скорая помощь уже ждала ее у служебного театрального выхода.

Мне рассказывали, что известный актер Малого театра Рыбников (я еще застал его и видел в нескольких ролях) в силу каких то причин не успел сойти с очень высокого станка во время чистой перемены, когда декорация меняется в темноте – чаще всего это делается при помощи поворотного круга, – и мог очутиться перед глазами зрителей, чего по ходу действия никак не полагалось. Рыбников бросился со станка в кулисы, сломал ребро, но спектакль доиграл…

Вот и мы, в силу того что были актеры, а совсем не храбрецы, кричали: «Надо ехать, надо ехать!». И поехали. Пароходик был ненамного больше гуся и трещал как мотоцикл. Швыряло его, как ту Жучку, которая «то взлетая, то ныряя, скачет, лая впопыхах». Девушки (а большинство в нашей бригаде были именно представительницы нежного пола) зажмурились и попискивали от страха. А кораблик со скоростью, видимо, десять сантиметров в час пробивался к намеченной цели. Увы, ехали мы долго-долго. Вот уже и семь часов вечера – время начала концерта, вот и восемь, и девять, а кругом «вода и больше ничего!».

Прибыли мы в Пошехонье в четыре часа утра, когда совсем рассвело, и водная гладь зеркально сияла тихой небесной голубизной, будто не она только что ревела, шаталась, буянила, как распоясавшийся хулиган.

Мы грустили: концерт сорвался. Нет, нас не материальная сторона беспокоила – этим заведовало наше костромское начальство, платившее нам не поконцертно. Было неприятно сознавать, что вчера зрители ждали, может быть, даже долго ждали. Играть сегодня можно только днем, так как вечером мы должны быть снова в Рыбинске. А возможно ли? Ну, раз приехали, посмотрим по обстоятельствам.

Невысокий травянистый берег был уже виден, а за ним мелькали и какието строения. Божественное раннее утро, полное сияния и чистоты. Ах, эти хрустальные ранние утренние часы в верховьях Волги, полные величия и покоя! Глаз не оторвешь! Аж зубы ломит! Пароходик, фыркая, режет своим носиком литую воду.

А что там за темное пятно на берегу, недалеко от мостков, к которым мы, видимо, должны причалить? Смотри-ка, толпа, люди. Верно, должны куда-то ехать. Но не видно никакого другого парохода, даже баржи. А на нашу посудину можно взять только человек пятнадцать. Вероятно, что-то случилось.

Швартуемся. И толпа бросается к нам. Это зрители! Зрители, которые еще вчера пришли на концерт, ждали, а потом из клуба отправились к мосткам встречать наш корабль. Но ведь уже пятый час утра!

Я и сейчас, когда пишу эти строки, вспоминая те мгновения, ясно вижу этих людей, слышу деликатное негромкое гудение и испытываю странную дрожь. Они ждут. Они ждут начала представления.

Измученные долгой качкой, бессонной ночью, минуту назад вялые и бессильные, мы, как по волшебству, делаемся самыми юными, самыми свежими, воодушевленными, готовыми не только к актерской деятельности, но, кажется, и на подвиг. Нас почтительно ведут в гостиницу – небольшой деревянный дом, где женщина, чрезвычайно похожая на бабу из «Пошехонской старины», в широкой, длинной, темной в мелкую крапинку юбке, подвязанная под подбородок ситцевым платком и босая, проворно и старательно моет большой серой тряпкой пол в коридоре, видимо, тоже узнав, что артисты прибыли.

Минут через тридцать-сорок мы, чистые и боевые, уже на сцене. Отдали все, что могли: пели, танцевали, читали, играли скетчи. Я не пел, не танцевал, только участвовал в скетчах, читал и исполнял обязанности конферансье.

Нам казалось в этот вечер (раннее утро!): все мы блестящи и талантливы. Провожаемые благодарными зрителями (ну и двужильные эти пошехонцы!), мы сразу двинулись на кораблик. Проводы. Махание рук. Отплывающий зеленый берег и крики оттуда: «Спасибо! Спасибо!». И наши ответные «спасибо» с корабля.