В направлении Окна — страница 2 из 35

Стоп, сказал он себе. Валентину вспоминать не будем. Может схватить. Что это он сидит в темноте с выключенными кондиционерами? Холл вставил ключ, приборная доска осветилась, заурчал двигатель, сервомоторы втянули стекла. Пахнуло свежестью, дождем, ранней зеленью. Где у них этот аэропорт? Ни огонька вокруг. Холл машинально переключил скорость и тронул машину с места. Площадь, бледные рекламные транспаранты, шоссе. Прочертив красными габаритными факелами, проскочил высокий, как дом, тягач. Что ж, поедем.

Еще он должен быть благодарен — кому? — за то, что судьба его, наконец, определилась и он на свободе — или почти на свободе. Конечно, каждый его шаг фиксируется на всевозможные пленки и кристаллы, давешний разговор уже точно успели прогнать через ячейки очередного карлойда и даже в серебряный союз спасенных наверняка подсадили какую-нибудь пакость, но это нечто само собой разумеющееся — как воздух, как свет. Дело не в этом. Дело в том, что он сейчас спокойно может выйти из машины, позвонить — например, Гюнтеру — и встретиться с ним.

Вот только для чего. Удивить тем, что жив? Ни ему, ни им этого удивления не нужно. Рассказать, что произошло с ним за эти двадцать лет? Этого нельзя рассказать, да он и не сможет об этом рассказывать, чисто физически не сможет, на каком-нибудь месте обязательно сдадут нервы, и он сорвется на припадок. Прошлым не поделишься. Оно должно остаться только с ним, и никакой Гюнтер тут ни при чем. Университетские друзья, коллеги... Сгорело и быльем поросло.

* * *

Кому и правда можно позвонить — так это матери Кантора. Вон где огни города показались — далеко справа. Здесь, наверное, поля. Нет, даже ей звонить бессмысленно. Что сказать? «Я видел, как был убит ваш сын?» Радость невелика, да это и неправда, он не видел этого. «Ваш сын погиб, спасая меня?» Это все равно, что «вашего сына убили вместо меня». Или — «я друг вашего сына, он был героем». Да, Кантор был героем. Каждый, кто воевал на Валентине, — герой, но зачем это его матери? Нет, Хед Холл, в этом мире все устроилось без тебя, и ничего ни для кого не изменят твои свидетельства с того света. Сказано — пусть мертвые сами хоронят своих мертвецов, сказано обо мне, подумал Холл, вот я и буду хоронить своих мертвецов, у меня их достаточно. Собственно, он так решил еще в Герате. Майор Абрахам, двухметровый красавец-негр, свежеиспеченный поклонник Витрувия и Брейгеля, спрашивал: «Ну что, профессор, как вернетесь, всех соберете — и учителей, и учеников?» И Холл отвечал: «Никого собирать не буду». Кончился тот срок, когда им еще было что друг другу сказать.

Кстати, вот она, схема маршрута.. Холл развернул сложенный вчетверо лист и пристроил на руле, кося в карту одним глазом. Зачем-то ему придумали крюк через Вроцлав, Густу, потом Прага, потом Брно — господи, когда-то в Брно они с Гюнтером умоляли Анну выпить с ними хоть полстакана пива, — затем Нитра, а оттуда, по пути дунайского тракта, прямая автострада до Варны. В его распоряжении трое с лишним суток. Ни много, ни мало. А сколько продержат до перехода через Окно? Тоже будет, наверное, разговоров. Что, интересно, станет с этой машиной? Кто следующий и куда поедет на ней?

Да, Окно. Впору усмехнуться, но он что-то разучился усмехаться, получается только носом дунуть. Все возвращается на круги своя. Забавная цепочка. Если бы не было открыто Окно, не было бы криптонского инцидента — кстати, его так и не решились назвать войной, — он бы не попал на эту войну и не познакомился с Овчинниковым и, значит, не был бы сослан на Территорию, а с Территории Звонарь не увез бы его на Валентину, и не было бы Герата и этого автомобиля, который везет его, как ни странно, вновь к Окну. Сидел бы он сейчас в Утрехте со своими малыми голландцами. Или в Лондоне. Или поехал бы в Кенносо, посмотреть на могилу матери. Он никогда не видел этой могилы.

Да, молоточки бы не стучали — колокольчики бы не звонили. Одна только Анна сама по себе и ни от чего не зависит. Двадцать лет, как ее нет на свете, и, однако, это отнюдь не убавляет того влияния, которое она имеет на его жизнь. До Вроцлава Холл уже больше ни о чем не думал; приехав в город, он ел и пил, а после отогнал машину на безвестную узкую мощеную улочку, затемнил окна и уснул. Спать Холл мог в любое время суток — в память о Валентине, где вспоминать о том, что существуют какие-то сутки, приходилось раз в неделю, а то и реже. Утром он был уже в Праге.


Прага была вовсе не золотая, а мокрая и нахохлившаяся, в черных деревьях и фигурных потеках по стенам соборов; по ней гуляли весенние ветры, и в желобах рельсов романтического древнего трамвая бежали холодные, но бурлящие оптимизмом ручьи. Здесь воспоминания так плотно обступили Холла, что у него перехватило горло и даже позабылся мерзостный сорок второй колодец, который снова мучал его во сне и ухитрялся пробиваться в сознание наяву. Любопытно, что, если не считать грязевых водопадов, как раз в сорок втором ничего страшного не происходило, лишь однажды очень аккуратно пришкварило к борту бронетранспортера — на плече до сих пор оставался треугольный белый рубец — вздор. И вот надо же. Но Прага...

Он въехал в город со стороны Жижкова, тут все перестроили, Холл долго не мог сориентироваться, и в растерянности катил по безлюдным утренним улицам, пока, наконец, не выскочил к Университетскому городку, а от него — к Старому Рынку. Отсюда он мог бы добраться хоть с закрытыми глазами, и через три минуты был уже возле дома Анны — одного из трех пастельно-белых небоскребов, составленных в традиционную фигуру банкетного стола.

У Холла внутри все сжалось, стало и больно, и одновременно светло, и нехорошо, и еще бог знает как. Он вышел из машины напротив ее подъезда, где стоял, наверное, сто и больше раз, и вот теперь стоял снова, даже забыв про сигареты, засунув руки в карманы и упираясь в асфальт длинными худыми ногами, и неизвестно почему волновался так, словно сейчас, как тогда, откроется стеклянная дверь и выйдет Анна с неизменным конским хвостом на затылке и в чудной желтой куртке, наводящей на мысль о спасении на водах.

Никто не выйдет, и ему скоро стукнет пятьдесят, и он седой и весь в морщинах. Но опять весна, и здесь почти ничего не изменилось — разве что исчез поломанный забор, который он считал вечным, как Китайская стена, и на этом месте высится еще один небоскреб, а так все та же детская площадка, те же качели, газон с тропинками и заросший сад напротив.

Холл вернулся к машине и оперся о капот. Наверное, ее родители все еще живут там, можно подняться и позвонить в дверь. Но он знал, что не сделает этого. Здравствуйте, я бывший муж вашей покойной дочери? Пусть они еще живы, здесь не было войны, здесь живут долго, но и в те времена, когда они жили одним домом и Анна была если и не жива-здорова, то, несомненно, жива — а здорова она не была никогда — даже в те времена он почти не разговаривал с ее родителями. И с ее сестрой, и с мужем ее сестры. Эта семья так и не приняла его в свои члены — несмотря на то, что они год прожили бок о бок.

Холлу всегда казалось, что они ему в чем-то не доверяют, что по каким-то меркам он не тот человек, которого они ждали, а кроме того им, разумеется, было известно, что Анна не любила его, и их внутренняя общность так и осталась на много порядков выше, чем его. Холла, общность с Анной. Когда-то он честно пытался наладить отношения... Лишь в тот последний день, когда, вернувшись с кладбища, они все вместе сидели за столом, что-то возникло; ее мать (как же ее зовут?) посмотрела на него не просто с необходимым для совместного жития дружелюбием, а с чем-то... Как-то иначе. Когда в незакрытую дверь (кто-то курил на лестнице) вошли те двое и сказали: «Доктор Холл? Мы за вами», и он поднялся, он давно их ждал, она спросила, почувствовав беду: «Что случилось, Хедли?» — таким голосом... считанные разы за все это время она назвала его по имени. И тогда еще, уходя навстречу годам похоронившим его во вселенском забвении, он пожалел, стоя в кабине лифта, что ничего не рассказал этой женщине и, возможно, по глупости считал, что ей безразлична его судьба. Холл отряхнул с пальцев росу, солнце еще не показалось из-за крыш. Здесь мог быть его дом — запах теплой пыли, старые фотографии...


Он открыл дверцу, сел. Холодно, даже зубы постукивают. Все-таки достал сигарету. Что же, ничего не было до Анны?

Хедли Томас Холл, Кенносо, Невада, доктор искусствоведения. В пятьдесят втором вышли его первые работы — «Живопись старых мастеров и лазерная фотография» и «Кракелюры в европейской живописи 13-15 веков». В пятьдесят четвертом окончил Лейденский университет и одновременно выпустил монографию «Определение естественного свинцового альфа-распада в картинах голландских мастеров конца 18 века». Да, тогда он ходко шел в гору. Голова была ясная, память — бездонная. Он без труда держал в уме все даты и детали, вдохновенно экстраполировал и с лета угадывал суть дела.

Он переписывался со всем миром, с архивами всего света. Тысячи и тысячи анонимных картин, картин забытых мастеров, картин заведомо неверно атрибутированных. Подлинный Кранах или кто-то из учеников? Ян Фейт или очередная подделка? Говорят, доктор Холл не ошибается...

Он дорожил своей репутацией, и у него было чутье. Прочитав отказ какого-нибудь хранилища, Холл сразу знал — бросить ли бланк с директорской подписью в корзину или ехать искать самому. Он ехал, находил, вызывал специалистов, демонстрировал рентгеновские и инфракрасные снимки, и столь же быстро, сколь и незаметно приобрел прозвище Счастливчик Холл. Спустя некоторое время его мертвой хваткой взяли аукционные жуки.

Волей-неволей он очутился в курсе дел, и денежная интуиция оказалась у него не хуже, чем художественная; как-то однажды, рассказывая о расчистке старого лака на картине Яна ван Эйка, он машинально закончил свою речь словами: «Таким образом, цена полотна поднимается от миллиона двухсот тысяч долларов до миллиона восьмисот», и общество бескорыстных жрецов искусства было шокировано.