В облупленную эпоху — страница 8 из 42

узе-узе не воюют, как другие, а по тылам отсиживаются.

— Мой папа не отсиживается! — выкрикивал Гриша, выставив кадык. — Он военврач!

— Вот-вот. Нет, чтоб в окопах…


Теперь, задним числом, Гриша мысленно переубеждал ушлых ирбитцев: «И военврачи проявляли геройство и мужество, верные воинской присяге! Мой папа не отсиживался!»

За домом был двор, упиравшийся в закопченную кирпичную стену обрушенной керосиновой лавки, где как раз до войны работала тетя Дуся (она и теперь немного попахивала керосином). Когда подсохло, Гриша куском крошащегося щебня начертил на стене небольшие футбольные ворота. Установил мяч на почти сухой проплешине. Чуть отошел и с размаху ударил по нему.

От глухого толчка крови он потерял сознание. Когда Гриша очнулся, он не мог понять, потерял ли сознание, когда пнул мяч, или когда тот, срикошетив от стены, угодил ему в голову. Мяч лежал рядом, с беловатым отпечатком щебня на боку. Первая мысль была: «Штанга…» А вторая…

Вторая — ошеломила его, и он расплакался: это был даже не плач, а монотонная жалобная скорбь обиженного судьбой сироты, которому открылось: рядом с ним, в мяче, находилось то единственное, что осталось от живого отца, — его дыхание.


Он замкнулся. Не разлучался с мячом. Мама заставала Гришу спящим в обнимку с ним. Когда пробовала осторожно высвободить его из рук сына, тот просыпался с жалостным нытьем, исступленно цепляясь за черный шар. И она примирилась, отнесла эту причуду на счет переживаний сына, а их в эвакуации было немало.

Мария Гарегиновна, сероглазая, коротко стриженная шатенка, была моложе мужа на пять лет. Они не успели родить еще одного ребенка, но мечтали: Ефим о втором мальчике, она — о девочке. Мария Гарегиновна была наполовину еврейка, наполовину армянка, и они с мужем решили, что второму ребенку дадут армянское имя. Если будет мальчик, то имя ее отца — Гарегин, для всех он будет Гариком. Родится девочка — назовут ее Маринэ, звать будут Мариночкой. Родители Марии Гарегиновны погибли в буйную эпоху молодого совдепа, когда девочке было пять лет, выросла она в Одессе в окружении трех еврейских тетушек, о судьбе которых теперь можно было только догадываться.

Война не умалила ее красоту, явно не русскую, только заострила черты. Природная снисходительность помогала ей в Ирбите сносить оскорбления в свой адрес, будь то на базаре, где она выменивала на жалкие кучки и кусочки привезенные вещи (среди других — милую желтоглазую чернобурку, крепдешиновые платья и постельное белье), или в очередях за продуктами по карточкам и по аттестату. И когда сын заявлялся в слезах, она с затаенным негодованием, но внешне спокойно, облегчала Гришины обиды доступными его возрасту размышлениями о человеческой природе.

Мама убеждала: ребята не злые, злая — война, которая всех ожесточила, вот они и срывают зло на тех, кто на них не похож. Главное не то, что говорят о тебе, а то, как ты сам к себе относишься. Гриша тогда не все понимал, но ее слова и раздумчивая интонация его успокаивали.


(Григорий Ефимович с неизменным удивлением вспоминал о педагогическом такте матери, которая уберегла его тогда от озлобления и презрения к людям, — ему ведь надлежало жить и жить, — и которая, хоть и была начитана, слыхом не слыхала о Святом Августине, Фрейде и Юнге, тем более о Викторе Эмиле Франкле, которому к тому же…)


Обмороков больше не было. Но и того, внезапного, хватило, чтобы мяч вызывал у него тревожное ощущение связи с отцом. Теперь это был не только мяч, а вместилище всего, что было, и того, что, как знать, может произойти. На что нельзя не надеяться. Вернулся ведь инвалидом сосед, похороненный извещением о смерти!

Гриша рассказывал мячу обо всем, что происходило дома. И о том, к слову сказать, что два тома Бильца в целости. Только не отваживался спрашивать, потому что в первую очередь надо было узнать у мяча, вправду ли больше нет отца, а получить ответ Гриша страшился.

Мать пригласила врача местной больницы, где работал муж. Притаившись за дверью, он послушал сбивчивые откровения Гриши и успокоил ее:

— Ничего особенного, Мария Гарегиновна. Фантазии подростка. Девочки ведь разговаривают с куклами. А Гриша ребенок впечатлительный…

Подумав, решился все же добавить:

— Такие крови в нем играют… — и осекся, увидев ее затуманенный слезами взгляд.


Подходило к концу лето. Перед началом занятий, — Гриша был теперь третьеклассником, — он, с мячом под мышкой, отправился на водохранилище.

Лес начинался тут же за школой ВОХР, где курсантами теперь почти сплошь были немолодые, стриженные по-мужски женщины. «Прям не вохра, а жабы какие!» — отзывалась о них тетя Дуся, чья дошкольная Варя доводилась дочерью, Дуся этого не скрывала, одному бойкому довоенному курсанту.

Караульщица у ворот школы крикнула Грише:

— Дал бы мяч поиграть, красавчик!

Он углубился в лес, шел по тропинке, которая вела к водохранилищу. Перед войной Гриша с родителями там бывал. По словам Дуси, немцы вышли зимой на водохранилище с другого берега, а наши-то воду подо льдом немного спустили, так ихние танки все утонули, и немцам Дусю оккупировать не удалось.

Тропинка спустилась в широкий лог, где шелестела змейка ручья; лог густо порос травами, над которыми возвышались болиголовы с их беловатыми зонтами. Гриша помнил предостережение отца: болиголовы ядовиты, лучше к ним не прикасаться, и Бильц тоже указывал на это, — Гриша теперь каждый день листал его.


(Дурманный дух поляны потом всю жизнь преследовал Григория Ефимовича, но особенно — птица с розоватой грудкой, застывшая тогда на высоком стебле и глядевшая на него искоса. По прошествии многих лет, когда он испытывал беспокойство, нервничал, он вызывал это видение, и оно действовало на него успокаивающе, если, конечно…)


Поднявшись из лога, Гриша в просвет между соснами увидел водохранилище. И услышал голоса.

Подростков было трое. Они шли с рыбалки, двое с удочками на плече, а третий постарше, высокий, помахивал бечевкой, на которой серебрились несколько рыбешек. В губах у него разгуливала самокрутка.

Гриша попятился и побежал. В несколько прыжков долговязый догнал его и повалил. Перед глазами Гриши, на фоне сосновых крон задергалось бледное лицо с вонючей самокруткой, которую напавший выплюнул, освободив рот для всегдашнего — а какого же еще! — оскорбления.

— Вона с какими мячами шляются!

Он рывками выдирал мяч из Гришиных объятий, тот отбивался ногами, пока не ослеп от страшного удара по лицу.


Домой его принесли две вохры: они набрели на худышку, возвращаясь с купания. Отерли кровь на его лице своими свежевыстиранными мокрыми майками.

На этот раз мама ничего ему не внушала. Да и что она могла сказать своему ребенку, который, не открывая глаз, дергаясь, однотонно, жалостливо причитал:

— Они его бьют… Ему больно…


(Незадолго до смерти Мария Гарегиновна вспомнила, как у Гриши отняли мяч, и он бредил, повторял, что мячу больно, и она не решилась тогда сказать, что били, бьют и будут бить, а сказать это она хотела ему… в утешение, и Григорий Ефимович подумал еще, что правильно сделал, скрыв от матери, кому больно, хотя…)

Александр Драбкин

КУДА НОЧЬ, ТУДА И СОН

Когда я начинаю рассказ со слов — много лет тому назад, то чувствую себя стариком и, будучи уверенным в том, что это не так, заменяю эти слова на другие, и представьте себе — чувствую моложе. Особенно когда рассказываю о маме и о своем детстве.

Я пишу о событиях так, как их запомнил, пусть не ругают меня читатели, если увидят искажения фактов, это все-таки рассказ, а не учебник истории.

В женском общежитии, где я вырос и где мама моя работала комендантом, жила женщина по имени Физа. Я не помню ее внешности, фамилии, помню, что звали ее Физа, и все. Однажды она пришла к нам домой и, плача, показала какой-то документ. Как сказала потом мама кому-то из знакомых, это было уведомление об исполнении решения суда расстрелять Физиного мужа Сашку за изнасилование и убийство старухи Ривки Сосиной. Еще мама рассказала о предсказании своего отца, старика Якова, который был самым известным толкователем снов в поселке Биракан и его окрестностях.

Старик Яков был чахоточным, не работал и потому мало спал, а мало спал потому, что не мог работать и уйти на фронт, и сильно переживал по этому поводу. У Якова было трое детей: моя мама, ее старший брат Михаил и младшая сестра Майя. Дети постоянно хотели кушать, а на еду зарабатывала только жена, известная в те годы портниха Эстерка Герштейн. Я не стану утомлять вас подробностями устройства быта еврейской семьи, скажу лишь о том, что у чахоточного Якова было время подумать о жизни, о совпадении снов и их смысле. В те годы люди больше нуждались в предсказаниях, чем сейчас в гороскопах, потому что шла война, и она поделила семьи на ушедших на фронт и на ждущих с фронта. Недосыпающие от войны люди как сводки информбюро обсуждали сны, потом шли к Якову. Он, в свою очередь, внимательно слушал людей и что-то предсказывал, что, говорят, сбывалось.

В 1943 году Ривка Сосина, самая красивая женщина в Биракане, получила извещение о том, что ее муж Иосиф пропал без вести. Все плакали, а она не верила и пришла к старику Якову и рассказала, что Иоська ей приснился, сказал, что придет, когда наберет в тайге орехов, чтобы продать и купить новый дом. Потом якобы Иоська сел в поезд и поехал куда-то, а она, Ривка, кричала, чтобы он не ехал, что в бираканских сопках и так полно орехов, но Иоська не послушал ее. Старик Яков сказал, что сон хороший, Иоська вернется, и еще сказал, что ему, Якову, надо отдохнуть. Ривка вышла, и пока она шла до ручья, все слышали, как она плачет.

Уж кто-кто, а Эстерка знала, что муж ее Яков может не сказать всего, потому что людям сейчас плохо и без плохих предсказаний. Яков всегда брезговал обманом, считал, что промолчать это не значит обмануть.