Вторник на работе начался с двух новостей – плохой и очень плохой. Во-первых, свежеотремонтированная печь выдавала максимум сто градусов, а потом отключалась – снова чинить. Во-вторых, Боря-блаженный покончил жизнь самоубийством.
– Все ушли, кроме него, а дело к ночи – вахтёр разбираться пошёл, – возбуждённо тараторила Валя, цеховая табельщица. – Заглянул, а Боря мёртвый лежит. И кровищи лужа – вены вскрыл ножовкой.
– Мы когда уходили, у него там курил кто-то, – вспомнил я. – Дым был сигаретный.
– Не мог у него никто курить, – отмахнулась Валя. – Вы двое последние ушли. А ты, Данька, курить бросаешь, вот везде дым и чудится.
Перед обедом всех собрал Саныч и начал нести пургу в том духе, что «упустили, недоглядели, потеряли парня» и прочее, и прочее. Хотел даже слезу выдавить, но не сумел, поэтому резко сменил тон и перешёл к раздаче ценных указаний. Освободившееся помещение велено было расчистить от хлама, полы подмести, окна помыть, стены покрасить. А сделать всё это он доверил мне, Владику и Вале.
Работать начали уже после обеда. Заходить в бывшую Борину каморку никому не хотелось, поэтому первой запустили табельщицу. Однако, пробравшись в глубины комнаты, Валя громко охнула, а потом смачно выругалась, и нам с Владиком ничего не оставалось, кроме как поспешить даме на выручку.
Крови внутри не было. Лишь чистое пятно на грязном полу напоминало теперь о случившемся несчастье. Но табельщица смотрела не на пятно – застыла, уставившись на стену. А там чем-то чёрным были намалёваны десятки человеческих силуэтов. Размытые, все они стояли поодиночке и как будто спиной, утопая в какой-то пелене. Пелена была белой, под каждым силуэтом виднелись буквы. Я подошёл ближе, вгляделся – имена и фамилии. Прочёл несколько – все незнакомые.
– Углём, похоже, рисовал, – неуверенно произнёс Владик. – И мелом.
От рисунка явственно исходило что-то тревожное, больное, рождающее беспричинный страх. Будто здесь, в этой грязной комнатёнке, нашим взорам открылось нечто потаённое, запретное, какая-то другая сторона. Хотя и непонятно, сторона чего.
– Спиной стоят, – зачем-то сказал я.
– С чего ты взял, что спиной?
– Не знаю. Кажется.
«Повернулись спиной, прячут взгляд неживой», – вдруг пронеслось в голове. Я машинально полез в карман за блокнотом, но тут же одёрнул себя – не сейчас.
Валя же, как истинный человек дела, не стала болтать попусту, а ушла и вернулась с мокрой тряпкой. Торопливо, почти яростно заводила по стене, стирая силуэты. Работала она споро, явно желая скорее покончить с этим «тёмным» творчеством. Как вдруг замерла с тряпкой в руке и, уставившись в одну точку на стене, позвала:
– Дань, а ну подойди-ка.
– Чего, Валь?
– Гляди.
Она ткнула пальцем, и под одним из силуэтов, уже наполовину стёртым, я увидел свои имя и фамилию.
В итоге, сам не зная зачем, я записал все имена и фамилии, ещё не смытые табельщицей, и два дня этот список провалялся у меня в кармане. Потому что в среду с утра пришлось ехать к следователю давать показания. По повестке, конечно, но то, как всё было, я рассказал по личной инициативе. Ну, почти всё.
– Значит, вы последний говорили с погибшим.
– Получается, да.
– И что вы сказали?
– Да так – ничего особенного. Подбодрил немного, сказал, чтоб он не унывал, – промямлил я, а в ушах эхом пронеслось: «Придурок».
– А он, значит, выглядел унылым?
– Ну да, потерянным каким-то.
Следователю этого было вполне достаточно. Владика он продержал в своем кабинете и того меньше, чем меня, после чего мы с напарником отправились на работу красить Борину каморку. Валя тоже участвовала и всё ныла, что краска сильно воняет. Мы с Владиком никакой вони не чувствовали, но всё же пошли женщине навстречу и открыли окна настежь.
Вечером пили водку, прямо в термичке – выгоняли краску из организма. Домой я вернулся совсем пьяный, бродил по квартире и настырно искал сигареты, но, к счастью, не нашёл. Лёг спать, а проснувшись посреди ночи, увидел клубящийся над кроватью белый дым. Испугался до чёртиков, заорал и тогда уже проснулся по-настоящему. Ворочался, ворочался, никак не мог заснуть, а потом накарябал в блокноте две странные, депрессивные строчки:
«Я сольюсь с темнотой,
Так боясь темноты».
В четверг мы с Владиком, мучаясь от похмелья, кое-как пытались выполнять свои обязанности. Даже печку порывались чинить, но безуспешно, конечно.
В пятницу с утра к нам в термичку подогнали сразу несколько партий образцов для испытаний – на девятьсот, тысячу сто и – экстрим! – тысячу двести градусов. При такой температуре слишком легко было получить ожоги, поэтому загрузка и выгрузка выполнялись только вдвоём.
Я надел защитный фартук и две пары рукавиц, закрыл лицо щитком, сжал в руках длинные, тяжёлые клещи. Владик занял положенное ему место сбоку от печи и спросил:
– Готов?
– Готов.
Я подхватил клещами лоток с образцами, и напарник распахнул печь. Меня почти что ослепило ярко-оранжевым светом, волной ударил жар. Каждый раз это напоминало встречу с сатаной. На его территории, естественно, – в аду. Щурясь, я быстро вставил лоток в раскалённое жерло, а Владик торопливо захлопнул печь.
И только теперь, сбрасывая дымящиеся рукавицы и утирая со лба пот, я осознал, что список Бориных силуэтов жжёт карман даже похлеще, чем тыща двести. И жжёт тем сильнее, чем чаще я о нём думаю и чем больше пытаюсь что-нибудь разузнать.
Табельщице все эти имена-фамилии были незнакомы, Владику – тоже. И в заводском справочнике никого подобного не нашлось. Меня, в общем-то, волновали не эти люди, а только то, почему среди них оказался я.
– Да забей, – посоветовал Владик. – Просто рисовал знакомых.
– Ага. Откуда у него столько знакомых? И все не с работы. Даже вон какая-то иностранка есть.
– Мало ли. Может, видел где-то. Тебе-то чего?
А я и сам не понимал «чего мне». Просто мне не нравился белый дым во сне, не нравилась нарисованная мелом пелена, не нравилось, что самоубийца намалевал меня перед смертью. Будто… эстафету передал?
– Валь, скажи мне Борин адрес.
– Зачем тебе?
– Мать его навещу. Он ведь с матерью жил, да?
– Вроде да. Только ты смотри, аккуратно там. Она, говорят, тоже того, – табельщица выразительно покрутила пальцем у виска.
Борина квартира оказалась совсем неподалёку – минут пятнадцать пешком, и в обед я отправился по нужному адресу. Едва вышел из проходной, как вокруг поднялся ветер. Причём ледяной, зимний совсем, предвестник первого снега, а дул он будто сразу со всех сторон – и в лицо, и в спину.
Да по дороге ещё попались двое студентов – шли навстречу и ныли между собой, что Джордж Мартин никак не выпустит свои «Ветра зимы». Тоже мне умники! Дался им этот Мартин?! И почему «ветра»? Дерьмово звучит, лучше уж «ветры».
– Ветры зимы, – бормотал я, пряча шею в воротник. – Ветры зимы. Дуют ветры зимы. И в лицо, и в спины дуют ветры зимы. Нет, не то. В спину мне и в лицо дуют ветры зимы. Вот это годится.
Я остановился, чтобы записать строчки в блокнот, а когда огляделся, понял, что уже пришёл. Ободранная шестиэтажка возвышалась прямо передо мной, домофон в Борином подъезде не работал, горели красные буквы «Err» – повезло.
Обычно в таких домах воняет мочой и мусоропроводом, но здесь не пахло вообще ничем. Ни на первом этаже, ни на последнем перед нужной квартирой. Я позвонил – звук старого советского звонка пронзил пространство и время. За дверью послышалось приближающееся шарканье и бормотание, скрипучий голос требовательно спросил:
– Кто там?
– Здравствуйте. Я насчёт Бори…
– Умер Боря.
– Да, я знаю, извините. Я с ним работал и… В общем, он там рисовал разных людей и… меня нарисовал.
Услышав, как это звучит со стороны, я ощутил себя круглым идиотом, отвернулся от двери и стал спускаться по ступенькам. Неожиданно по лестничной клетке эхом пронёсся щелчок замка, и сухая старуха, завёрнутая в пуховые платки, словно мумия, хмуро велела:
– Заходь.
Через несколько минут я сидел на краешке протёртого кресла и, держа в руке чашку с плесневелым чаем, терпеливо ждал, пока Борина мать заговорит.
– Вчера похоронила, – наконец выдавила она, глядя в сторону. – Самоубийц не отпевают. Батюшкам, поди, виднее, кому наверху рады, а кому – нет.
– Мне бы узнать, кто эти люди, – я протянул список. – Какие-то Борины друзья, знакомые? Зачем он их рисовал?
– Сородичи, – старуха неприятно усмехнулась. – По несчастью. А рисовать – да, умел. Хорошо получалось. Только вот я отговорила. Конец восьмидесятых был, я сказала, какие щас картинки калякать – на завод, мол, иди. А что? – она вдруг взвилась, впилась в меня двумя колючками глаз. – Не права?! Не надо было? Думаешь, я виновата, да?! Я?!
– Да нет, что вы? Почему? С чего вы взяли? Я…
– Я, я, – противно передразнила старуха. Она подошла к окну и отдёрнула штору, демонстрируя сырые почерневшие обои. – Видишь плесень, да? А чуешь? Нет, не чуешь. Вот то-то! Уже ничего ты не чуешь. Ты теперь как они.
Приблизившись, старуха ткнула костлявым пальцем вначале в листок с фамилиями, потом мне в переносицу. От неожиданности я отпрянул, облился чаем и чуть не завалился вместе с креслом, вскочил на ноги.
– Взялись за тебя. Как за сыночка моего. Крепко взялись. Оно только с виду дымок, а хватка-то железная. Всё заберёт, жди! Боречка ждать не стал. Рисовать он хотел. Только этим и жил. Цветов уж не различал, а всё рисовал. И не дал это забрать.
Она наступала и наступала, выставив из-под платков палец и страшно тараща глаза, а я пятился, пятился, пока не оказался на лестничной клетке.
– Ты уж сам решай, – добавила старуха, прежде чем захлопнуть дверь. – Самоубийц не отпевают.
А я так и остался стоять на лестнице – в совершенном смятении и с чашкой плесневелого чая.
В воскресенье я решил навестить родителей и поехал на кладбище. В воздухе сегодня висел туман. Густой, промозглый, колючий, какой бывает только осенью. В тумане всё выглядит иначе – что-то размывается, что-то, наоборот, подчёркивается. Вот и кладбище казалось каким-то другим, чем обычно. Не просто местом памяти и скорби, а порталом на тот свет – зашёл в туман, постоял немного, присел у могил и сам того не заметил, как очутился по ту сторону.