В огне повенчанные — страница 69 из 72

Да, чтобы не забыть: блиндаж наш находится на опушке леса, в том самом месте, где перед моим поступлением в училище мы с тобой и с профессором Орлянским собирали грибы. Помнишь, тогда еще хлынул сильный ливень, и ты потерял корзину, полную грибов, которую мы потом нашли. А после дождя пекли в золе картошку. Теперь ты представляешь, где стоит наша дивизия и стены какого города за нашей спиной. Так что жить и воевать, Дмитрий Александрович, стоит: есть для чего и во имя чего.

Галина снится каждую ночь. И все улыбается, все зовет меня к себе… Я иду к ней, хочу сказать ей что-то важное, обнять ее… И тут же просыпаюсь…

Мы сейчас накапливаем силы для ударного броска. Для такого броска, от которого вздрогнет земля. Читай газеты и не молись за меня. Я заговорен судьбой. Снаряд, который должен был убить меня, уже давно разорвался. Эту фразу часто повторяет недавно произведенный в ефрейторы Иванников. Он по-прежнему не спит, ворочается…

Пишу тебе письмо, а немец методично, через каждые десять минут, ведет огонь из минометов – бьет по площадям. Это совсем не страшно: как я уже тебе сказал, над нами три наката бревен и метра полтора земли. Однако снаряды рвутся почти над блиндажом. Придется будить ребят. А жаль. Но солдаты мои молодцы, засыпают быстро. Лишь бы не приходили плохие письма из дому. Это хуже прямых попаданий. Обнимаю тебя, дедушка. Крепись и мужай. Ты нужен стране, науке и мне.

Григорий Казаринов».


Казаринов свернул самокрутку, прикурил от «люстры» и, бросив взгляд на спящих бойцов, заметил, что Иванников, положив голову на ладони, смотрит на него из темноты землянки немигающими глазами. Смотрит так, как глядят перед собой слепые, сосредоточенно прислушиваясь к окружающим звукам, по которым они ориентируются.

Григорий закрыл блокнот и положил его в планшет.

– Чего не спишь? – тихо спросил он Иванникова.

Тот молчал. Некоторое время он еще продолжал смотреть на командира остановившимися глазами, а потом, словно очнувшись, сбросил с себя полушубок и сел на нарах, свесив ноги в серых шерстяных носках, которые достались ему по жребию, когда распределяли подарки, присланные женщинами Туркмении.

– Не спится, товарищ командир. С вечера плохой сон видел… Будто зуб выпал, и с кровью… Кто-то из родных, должно быть, помрет. И Солдаткин снился… И ведь как приснился… Подходит ко мне, грустный такой, и говорит: «Петруха!.. Что же вы наделали?.. Наш автобус только въехал на мост, а вы его взяли и рванули… Ведь я пошел на поправку, думал, догоню вас… А вот теперь уж никогда не догоню… Днепр холодней, чем я думал…» Тут я и проснулся. Сердце защемило…

Помолчав какое-то время, Григорий тихо проговорил:

– Если верить снам, Петро, то нас с тобой уже давно не должно быть на свете. А мы вот живем, воюем… А коль не спится – подневаль за Вышутина. Видишь, парня ко сну клонит… – Григорий потряс Вышутина за плечо. Тот тихо похрапывал, привалившись к теплой стенке блиндажа рядом с «камином». – Аника-воин, проспись!

Вышутин вскочил и бросился к автомату, стоявшему рядом с «камином».

– Кимарнул трошки, товарищ лейтенант.

– Ложись, за тебя додежурит Иванников. Потом рассчитаетесь. Он все равно не спит.

Пока Иванников, кряхтя, наматывал подсохшие портянки, прогретые собственным телом (он спал на них), и надевал валенки, Вышутин быстро стянул с себя валенки, подложил под бок портянки и через минуту уже храпел.

Снаряд, видимо большого калибра, разорвался где-то совсем близко от блиндажа. Бойцы на нарах зашевелились было, по тут же успокоились.

– Как вы думаете, товарищ лейтенант, наш тройной накат выдержал бы эту дулю? – Иванников кивнул в ту сторону, где только что раздался взрыв.

– Выдержал бы. Воронку сделал бы порядочную, а на накаты не хватило бы пороху.

Поеживаясь от холода, идущего из-под «двери», Иванников накинул на плечи полушубок с добротным бараньим воротником. Прикуривал осторожно, боясь сбить с «люстры» слабенький язычок пламени.

– Товарищ лейтенант, что-то вы все пишете и пишете? Аж от самой Березины. Как чуть затишье – сразу за свой толстый блокнот. Конечно, если не секрет.

– А ты разве не пишешь? Все пишут…

Казаринов хотел сказать что-то еще, но в этот момент чуть ли не над соседним блиндажом связистов разорвался тяжелый снаряд.

На этот раз спящие солдаты даже не пошевельнулись.

– Я-то письма пишу… А вот вы… Все пишете, а ни одного листка не вырываете.

«Что ему ответить? – подумал Казаринов. – Отшутиться и тем самым обидеть нежеланием продолжить откровенный разговор, который Иванникову сейчас так нужен, или сказать правду?» И Григорий решил сказать правду.

– Записи я веду, Петро.

– Записи? – Иванников с недоверием посмотрел на Казаринова. Рука его с самокруткой остановилась на полпути.

– Записываю все, что пережил, передумал. Чтобы ничего не забыть, когда стариком буду.

– Это что же, выходит, как Печорин у Лермонтова? Тот тоже воевал с чеченцами и вел записи. А потом, когда его убили, записи очутились у Максима Максимыча.

– Печорин тут ни при чем. Пишу потому, что иногда бывает очень тяжело…

– Все о жене думаете?

– О ней, Петро… В бою еще забываюсь. А как только мало-мальски наступит затишье – стоит она у меня перед глазами как живая. И все больше представляется такой, какой я видел ее в последний раз. Решали какие-то секунды. Полковник мог бы помедлить. Три машины с ранеными и медперсоналом пустил на дно…

Не зная, как утешить своего командира, Иванников почесал затылок и, вглядываясь в лицо Казаринова, спросил:

– Ясно было видно, как она падала?

– Ясно… Даже очень ясно… Первым из кабины выскочил шофер. Его скосило сразу. За ним выпрыгнула Галина. Как сейчас вижу ее лицо. Ни страха на нем, ни испуга… Встала перед прораном, замерла на секунду, зачем-то посмотрела на тот берег, потом повернулась к нашему берегу и что-то вроде бы сказала… Потом пошатнулась и… повалилась… Медленно так, плавно повалилась…

Иванников тяжело вздохнул.

– А глубок Днепр в тех местах?

– Глубок, Петро, очень глубок!.. Он может схоронить целый город и не выйдет из берегов.

Иванников помешал в «камине» головешки, постучал по ним железным прутом, обивая нагар, бросил в огонь горсть крошеного «макаронного» пороха и подложил несколько смоляных сосновых поленьев.

– А я вот вырос в Кузбассе. В шахтах. У нас нет реки. Вам, случаем, не приходилось бывать в наших местах?

– Не приходилось, Петро.

Иванников задумался, глядя на пляшущие языки пламени.

– А упала-то как?.. К какому берегу ближе?

– Думается, что ближе к их берегу. – С минуту помолчав, словно припоминая что-то, Григорий сказал тверже: – Да, ближе к тому берегу.

– Плавать-то умела? – чтобы развеять тягостное молчание, спросил Иванников.

Словно вспомнив что-то далекое, светлое, Казаринов даже встрепенулся, отчего язычок пламени «люстры» резко колыхнулся, рисуя на тускло освещенных земляных стенах черные плавающие тени.

– Плавать она была мастерица. Когда-то мы с ней Днепр переплывали, в мае, под Киевом… А знаешь, какой он широкий бывает, когда разливается? Гоголь сказал о нем, что ни одна птица его не перелетит.

Иванников нахмурился, словно прикидывая что-то в уме.

– Ну, это Гоголь загнул. Птицы океаны перелетают.

– Трудно, Петро, выплыть, если даже и не ранило. Шинель, пистолет, санитарная сумка, сапоги… А потом мне показалось: когда она подошла к прорану, как-то неловко пошатнулась вбок… Как-то повело ее… Будто ранило…

– Да. – Иванников тяжело задышал. – Если ранило, то, конечно, выплыть трудно. Вы бы поспали, товарищ лейтенант. А то день-то опять будет жаркий. Вон как вчера садил.

– Да я уже вздремнул. До утра успею еще пару часиков поспать. Ты, кажется, вчера письмо получил?

Иванников поправил в печурке откатившееся полено и неторопливо полез в нагрудный карман гимнастерки.

– От жены. Прислала карточку сына. Пишет: озорной растет… Но последнюю неделю что-то захворал. Горит весь… Подозревают скарлатину. И где только подцепил? – Иванников бережно развернул старую, вытертую клеенку, в которую был завернут (от сырости) комсомольский билет, достал из него небольшую фотографию и протянул ее Казаринову. – Весь в деда. Такой же лобастый, и взгляд – будто Стенька Разин. Отчаянный…

– Сколько ему? – поинтересовался Григорий, рассматривая фотографию. Ребенок был удивительно похож на Иванникова: такой же крутой лоб; как и отец, светловолосый; открытый и быстрый взгляд широко поставленных больших глаз…

– Позавчера годок исполнился. А глядите, какой вымахал! Жена пишет, что от печки до лавки сам доходит, без ее руки. Почти совсем не ползал. А когда ползал, то не на четвереньках, как все ребятишки, а сиднем… Смехотура!.. А улыбается-то как, вы только поглядите! Разве не казак растет? Того гляди, в рот пальцы сунет и свистнет, как соловей-разбойник.

Разрывы снарядов теперь были глуше. Видимо, снаряды падали где-то на позициях соседнего полка.

Иванников еще раз взглянул на фотографию сына, бережно положил ее в комсомольский билет и завернул в лоскут потрескавшейся клеенки.

– А если вам, товарищ лейтенант, рассказать, как у него первые зубки резались и как я трухнул тогда, то вы со смеху покатитесь.

– Зовут-то как? – Казаринов обрадовался, увидев просветленное лицо Иванникова.

– Александром. Как моего батьку. У нас в Сибири уж так заведено: если дочка родится, то бабкино имя дают, а если сын – именем деда нарекают.

Иванников смолк. Ковыряясь в догорающих поленьях, он улыбался своим мыслям.

– Ты хотел про первые зубки рассказать.

– О!.. – Иванников отодвинул от жерла «камина» ящик из-под патронов, на котором сидел, и с удовольствием начал рассказ: – Двадцатого июня это было, в пятницу. – Рассказывая, Иванников завернул самокрутку, при этом не переставая улыбаться. – Пришел я со смены, захожу в избу… И что же вы думаете? Мать че