В окопах Сталинграда — страница 6 из 46

— Ладно, а немецкий знаешь?

— Что? Пулемет?

— Конечно, пулемет. О пулеметах сейчас говорим.

— Немецкий хуже… но думаю, как-нибудь…. — . он запинается.

— Ничего, я знаю, — говорит Игорь, — все равно надо кому-нибудь из командиров остаться.

Он стоит, засунув руки в карманы, слегка раскачиваясь из стороны в сторону.

— А я думал — Саврасова. Впрочем, ладно. — Ширяев не договаривает, поворачивается к Седых. — Ясно, сред? Останешься здесь со старшим лейтенантом. Лазаренко тоже останется — ребята боевые, положиться можно. Сам видишь — один Филатов остался. Будете прикрывать. Понятно?

— Понятно, — тихо отвечает Седых.

— Что понятно?

— Останусь прикрывать со старшим лейтенантом.

— Тогда по местам. — Ширяев застегивает воротник гимнастерки — становится совсем холодно. — Вот на тот садись, только перетащи его. Тут, где максим, лучше. Готовь людей, Саврасов.

Саврасов отходит. Я не могу оторваться от его колен — они дрожат и дрожат мелкой, противной дрожью.

— ДОЛГО не засиживайтесь, — говорит Ширяев Игорю. — Час, не больше. И за нами топайте. Строго на восток. На Кантемировку.

Игорь молча кивает головой, раскачиваясь с ноги на ногу.

— Пулемет бросайте. Затвор выкиньте. Ленты, если останутся, забирайте.

Через пять минут сарай пустеет. Я с Валегой тоже остаюсь. Ширяев уходит с четырнадцатою бойцами. Из них четверо раненых, один — тяжело. Его тащат на палатке.

Дождь перестал. Немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Лежим с Игорем около левого пулемета. Седых, установив пулемет, поглядывает в окно. Валега попыхивает трубочкой. Потом вытаскивает сухари и фляжку с водкой. Пьем по очереди из алюминиевой кружки, Опять начинается дождь.

— Товарищ лейтенант, а правда, что у Гитлера одного глаза нет? — спрашивает Седых, смотря на меня своими ясными, детскими глазами.

— Не знаю… Седых. Думаю, что оба глаза на месте.

— А Филатов, пулеметчик, говорит, что у него одного глаза нет. И что он даже детей не может иметь…

Я улыбаюсь. Чувствуется, что Седых очень хочется, чтоб действительно было так. Лазаренко снисходительно подмигивает одним глазом.

— Його газами ще в ту вШну отруШ i взагалй в!н не Шмець, вШ австр1як, фамшне в нього не Птлер, а складна якась — на букву «ш». Правильно, товарищ лейтенант?

— Правильно. Шикльгрубер — его фамилия. Он тиролец…

Седых натягивает на себя гимнастерку.

— А его немцы любят?

Я рассказываю, как и почему Гитлер пришел к власти. Седых слушает внимательно, чуть приоткрыв рот, не мигая; Лазаренко — с видом человека, который давно все это знает, Валега курит.

— А правда, что Гитлер только ефрейтор? Нам политрук говорил.

— Правда.

— Как же это так?.. Самый главный — и ефрейтор. Я думал, что политрук врет.

Он смущается и принимается за мозоль. Мне нравится, как он смущается.

— Ты давно уже воюешь, Седых?

— Давно-о. С сорок первого, с сентября.

— А сколько же тебе лет?

Он морщит лсб.

— Мне? Девятнадцать, что ли. С двадцать третьего года я.

Оказывается, он еще под Смоленском был ранен в лопатку осколком. Три месяца пролежал, потом направили на Юго-Западный. Звание сержанта он получил уже здесь, в нашем полку.

— Ну, и что же, нравится тебе воевать?

Он опять смущается и, улыбаясь, пожимает плечами.

— Пока ничего. Драпать вот только неинтересно. Даже Валета — и тот улыбается.

— А домой не хочешь? Не соскучился?

— А дома что? Девчата, больше ничего.

— Значит, не хочешь домой?

— Чего? Хочу… Только не сейчас.

— А когда же?

— А чего ж так приезжать? Надо уже с кубарем, как вы.

Валега вдруг приподымается, смотрит в окно.

— Что такое?

— Фрицы, по-моему. Во-он, за бугром…

Левее нас, в обход, движутся немцы. Перебежками по одному. Игорь наклоняется к пулемету. Короткая очередь. Спина и локти у него трясутся. Немцы скрываются.

— Сейчас из минометов начнет шпарить, — вполголоса говорит Лазаренко, отползая к своему пулемету.

Минуты через две начинается обстрел. Мины ложатся вокруг сарая — внутрь не попадают. Немцы опять пытаются перебегать. Пулемет подымает только небольшую полоску пыли. Дальше этой полоски немцы не идут. Так повторяется три или четыре раза.

Лента приходит к концу. Выпускаем последние патроны и поочередно вылезаем в заднее окно. Седых, Игорь, Валега, потом я. За мной — Лазаренко.

Когда сползаю с окна, рядом разрывается мина. Прижимаюсь к земле. Что-то тяжелое наваливается сзади и медленно сползает в сторону. Лазаренко ранен в живот. Я вижу его сразу ставшее белым лицо и стиснутые крепкие зубы.

— Капут… кажется… — Он пытается улыбнуться. Из-под рубашки вываливается что-то красное. Он судорожно сжимает это пальцами. На лбу выступают крупные капли пота. — Я… товарищ лейт… — Он уже не говорит, а хрипит. Одна нога подогнулась, он не может ее выпрямить. Запрокинув голову, он часточасто. дышит. Руки не отрываются от живота. Верхняя губа мелко дрожит. Он хочет еще что-то сказать, но понять уже ничего нельзя. Весь напрягаясь, он хочет приподняться и вдруг сразу обмякает. Губа перестает дрожать.

Мы вынимаем из его карманов перочинный ножик, сложенную для курева газету, потертый бумажник, перетянутый красной резинкой. В гимнастерке — комсомольский билет и письмо-треугольник с кривыми, детскими буквами.

Кладем Лазаренко в щель, засыпаем руками, прикрыв плащ-палаткой. Он лежит с согнутыми в коленях ногами, как будто спит. Так всегда спят бойцы в щелях.

Потом поодиночке перебегаем к небольшому бугорку. От него к другому — побольше. Немцы все еще обстреливают сарай. Некоторое время виднеются стропила, потом и они скрываются.

7

Ночью натыкаемся на наших. Тьма кромешная, дождь, грязь. Какие-то машины, повозки. Чей-то хриплый, надсадистый голос покрывает общий гул голосов, до тошноты вязнет в ушах.

— Н-но, холера! Н-но-н-но! Шоб тебе, паразит!

И эта «холера» и «паразит», однообразные и без всякого выражения, с небольшими паузами, чтоб набрать воздух в легкие, сейчас лучше всякой музыки. Свои!

Какой-то мостик. Большая, крытая, брезентом повозка провалилась одним колесом сквозь настил. Две жалких кобыленки, — кожа да кости, окровавленные бока, вытянутые шеи, — скользят подковами по мокрому настилу. Сзади машины. В свете вспыхивающих фар — мокрые фигуры. Здоровенный детина в телогрейке хлещет лошадей по глазам и губам.

— Холера паразитова! Н-но. Шоб тебя! Н-но.

Кто-то копошится у колес, ругаясь и кряхтя.

— Да ты не за эту держи. А за ту… вот так…

— Вот тебе и вот так! Не видишь — прогнила.

— А ты — за ось.

— За ось! Смотри, сколько ящиков навалено. За ось…

Кто-то в капюшоне задевает меня плечом.

— Сбросить — ее к тортовой матери!

— Я те сброшу, — поворачивается здоровенный детина.

— Вот и сброшу. Из-за тебя, что ли, машины стоять будут?

— Ну и постоят.

— Серега, заводи машины. — Человек в капюшоне машет рукой.

Здоровенный детина хватает его за плечо. Из-под повозки вылезают еще трое. В свете фар мелькают мокрые спины, усталые, грязные лица, сдвинутые на затылок пилотки. В человеке с капюшоном узнаю начальника наших оружейных мастерских Копырко. Капюшон лезет ему на глаза, мешает. Меня Копырко не узнает.

— Чего вам еще надо?

— Не узнаешь? Керженпез — инженер.

— Елки-палки! — Откуда? Один?

Не дожидаясь ответа, опять накидывается на детину с кнутом. Все наваливаются на подводу и с криком, хряком вытягивают колесо. Валегр и Седых принимают деятельное участие.

— Садись на машину, — говорит Копырко, — подвезу.

— А куда путь держишь?

— Как куда?

— Куда подвезешь? Мне в Кантемировку надо. Хуторки какие-то там есть.

— На фрицев посмотреть, что ли? — Копырко устало улыбается. — Я еле-еле оттуда машину выгнал.

— А сейчас куда?

— Куда все. На юг… Миллерово, что ли. Ну, давай на машину.

— Я не один. Нас четверо.

Он колеблется.

— Ладно. Садитесь. Все равно горючего нехватит. А кто с тобой?

— Свидерский и двое бойцов — связные.

— Залезайте в кузов. Вон в тот форд. Впрочем… мы с тобой и в кабине поместимся. Чорт его знает, выдержит ли этот мост?.

Но мост выдерживает. Кряхтит, но, — выдерживает. Машина идет тяжело, — хрипя и кашляя. Мотор — каприз, ничает.

— Ширяева не встречал? — спрашиваю я.

— Нет. А где он?

— Со мной был, а сейчас не знаю где.

— Слыхал, что майора и комиссара убило?

— Слыхал. А Максимова?

— Не знаю — я с — тылами был.

Копырко круто тормозит. Впереди — затор.

— Вот так все время. Э-э, чорт! Три. шага. проедем — час стоим. И дождь еще этот.

Спрашиваю, кто еще есть из полка.

— Да — никого. Ни черта не разберешь. Тут и наша армия, и соседние. Штадив куда-то на север пошел. А там немцы. Ни карт, ни компаса.

— А немцы?

— А бог их знает, где они сейчас. Два часа тому назад в Кантемировке были. Бензин на исходе. А тут еще простудился. Слышишь, какой голос, — он проводит рукой по глазам. — Две ночи не спал. Шофер и оружейный мастер куда-то провалились во время бомбежки. Два бачка бензина сперли. Одним словом — сам понимаешь.

Впереди стоящая машина трогается. Едем — дальше. В кабине тепло, греет радиатор, я — раскисаю, начинаю клевать носом. Не то бодрствую, не то сплю. На ухабах просыпаюсь. Опять засыпаю. Снится какая-то нелепость.

К утру кончается бензин. Еле — дотягиваем до села.

В первой же хате валимся на пол, на храпящие тела, семечную шелуху.

За день немного подсохло. Тучи рваными клочьями бегут куда-то на восток. Изредка выглядывает солнце — торопливо и неохотно. Дорога запружена. Форды, газики, зисы, — крытые громадные студебеккеры. Их, правда, немного. И повозки, повозки, повозки… Проползает дивизионная артиллерия. На длинных стволах гроздьями болтаются гуси. Неистово визжит где-то — поросенок. — Какие-то тележки, самодельные повозки, пустые — передки. — Много, верховых. Два обозника верхом на корова.:. Вместо поводьев — обмотки, привязанные к рогам. Подстелив одеяла и тужурки, они, под общий хохот, медленно протискиваются между повозками. И все это — с криком, гиком, щелканьем бичей — движется куда-то вперед, вперед, на юго-восток, туда, за горизонт, мимо рощи, мимо мельницы, мимо тригонометрической треноги в поле. Громадная пестрая гусеница ползет, извивается, останавливается, вздрагивает, опять ползет…