— Ладно, а немецкий знаешь?
— Что? Пулемет?
— Конечно, пулемет. О пулеметах сейчас говорим.
— Немецкий хуже… но думаю, как-нибудь…. — . он запинается.
— Ничего, я знаю, — говорит Игорь, — все равно надо кому-нибудь из командиров остаться.
Он стоит, засунув руки в карманы, слегка раскачиваясь из стороны в сторону.
— А я думал — Саврасова. Впрочем, ладно. — Ширяев не договаривает, поворачивается к Седых. — Ясно, сред? Останешься здесь со старшим лейтенантом. Лазаренко тоже останется — ребята боевые, положиться можно. Сам видишь — один Филатов остался. Будете прикрывать. Понятно?
— Понятно, — тихо отвечает Седых.
— Что понятно?
— Останусь прикрывать со старшим лейтенантом.
— Тогда по местам. — Ширяев застегивает воротник гимнастерки — становится совсем холодно. — Вот на тот садись, только перетащи его. Тут, где максим, лучше. Готовь людей, Саврасов.
Саврасов отходит. Я не могу оторваться от его колен — они дрожат и дрожат мелкой, противной дрожью.
— ДОЛГО не засиживайтесь, — говорит Ширяев Игорю. — Час, не больше. И за нами топайте. Строго на восток. На Кантемировку.
Игорь молча кивает головой, раскачиваясь с ноги на ногу.
— Пулемет бросайте. Затвор выкиньте. Ленты, если останутся, забирайте.
Через пять минут сарай пустеет. Я с Валегой тоже остаюсь. Ширяев уходит с четырнадцатою бойцами. Из них четверо раненых, один — тяжело. Его тащат на палатке.
Дождь перестал. Немцы молчат. Воняет раскисшим куриным пометом. Лежим с Игорем около левого пулемета. Седых, установив пулемет, поглядывает в окно. Валега попыхивает трубочкой. Потом вытаскивает сухари и фляжку с водкой. Пьем по очереди из алюминиевой кружки, Опять начинается дождь.
— Товарищ лейтенант, а правда, что у Гитлера одного глаза нет? — спрашивает Седых, смотря на меня своими ясными, детскими глазами.
— Не знаю… Седых. Думаю, что оба глаза на месте.
— А Филатов, пулеметчик, говорит, что у него одного глаза нет. И что он даже детей не может иметь…
Я улыбаюсь. Чувствуется, что Седых очень хочется, чтоб действительно было так. Лазаренко снисходительно подмигивает одним глазом.
— Його газами ще в ту вШну отруШ i взагалй в!н не Шмець, вШ австр1як, фамшне в нього не Птлер, а складна якась — на букву «ш». Правильно, товарищ лейтенант?
— Правильно. Шикльгрубер — его фамилия. Он тиролец…
Седых натягивает на себя гимнастерку.
— А его немцы любят?
Я рассказываю, как и почему Гитлер пришел к власти. Седых слушает внимательно, чуть приоткрыв рот, не мигая; Лазаренко — с видом человека, который давно все это знает, Валега курит.
— А правда, что Гитлер только ефрейтор? Нам политрук говорил.
— Правда.
— Как же это так?.. Самый главный — и ефрейтор. Я думал, что политрук врет.
Он смущается и принимается за мозоль. Мне нравится, как он смущается.
— Ты давно уже воюешь, Седых?
— Давно-о. С сорок первого, с сентября.
— А сколько же тебе лет?
Он морщит лсб.
— Мне? Девятнадцать, что ли. С двадцать третьего года я.
Оказывается, он еще под Смоленском был ранен в лопатку осколком. Три месяца пролежал, потом направили на Юго-Западный. Звание сержанта он получил уже здесь, в нашем полку.
— Ну, и что же, нравится тебе воевать?
Он опять смущается и, улыбаясь, пожимает плечами.
— Пока ничего. Драпать вот только неинтересно. Даже Валета — и тот улыбается.
— А домой не хочешь? Не соскучился?
— А дома что? Девчата, больше ничего.
— Значит, не хочешь домой?
— Чего? Хочу… Только не сейчас.
— А когда же?
— А чего ж так приезжать? Надо уже с кубарем, как вы.
Валега вдруг приподымается, смотрит в окно.
— Что такое?
— Фрицы, по-моему. Во-он, за бугром…
Левее нас, в обход, движутся немцы. Перебежками по одному. Игорь наклоняется к пулемету. Короткая очередь. Спина и локти у него трясутся. Немцы скрываются.
— Сейчас из минометов начнет шпарить, — вполголоса говорит Лазаренко, отползая к своему пулемету.
Минуты через две начинается обстрел. Мины ложатся вокруг сарая — внутрь не попадают. Немцы опять пытаются перебегать. Пулемет подымает только небольшую полоску пыли. Дальше этой полоски немцы не идут. Так повторяется три или четыре раза.
Лента приходит к концу. Выпускаем последние патроны и поочередно вылезаем в заднее окно. Седых, Игорь, Валега, потом я. За мной — Лазаренко.
Когда сползаю с окна, рядом разрывается мина. Прижимаюсь к земле. Что-то тяжелое наваливается сзади и медленно сползает в сторону. Лазаренко ранен в живот. Я вижу его сразу ставшее белым лицо и стиснутые крепкие зубы.
— Капут… кажется… — Он пытается улыбнуться. Из-под рубашки вываливается что-то красное. Он судорожно сжимает это пальцами. На лбу выступают крупные капли пота. — Я… товарищ лейт… — Он уже не говорит, а хрипит. Одна нога подогнулась, он не может ее выпрямить. Запрокинув голову, он часточасто. дышит. Руки не отрываются от живота. Верхняя губа мелко дрожит. Он хочет еще что-то сказать, но понять уже ничего нельзя. Весь напрягаясь, он хочет приподняться и вдруг сразу обмякает. Губа перестает дрожать.
Мы вынимаем из его карманов перочинный ножик, сложенную для курева газету, потертый бумажник, перетянутый красной резинкой. В гимнастерке — комсомольский билет и письмо-треугольник с кривыми, детскими буквами.
Кладем Лазаренко в щель, засыпаем руками, прикрыв плащ-палаткой. Он лежит с согнутыми в коленях ногами, как будто спит. Так всегда спят бойцы в щелях.
Потом поодиночке перебегаем к небольшому бугорку. От него к другому — побольше. Немцы все еще обстреливают сарай. Некоторое время виднеются стропила, потом и они скрываются.
7
Ночью натыкаемся на наших. Тьма кромешная, дождь, грязь. Какие-то машины, повозки. Чей-то хриплый, надсадистый голос покрывает общий гул голосов, до тошноты вязнет в ушах.
— Н-но, холера! Н-но-н-но! Шоб тебе, паразит!
И эта «холера» и «паразит», однообразные и без всякого выражения, с небольшими паузами, чтоб набрать воздух в легкие, сейчас лучше всякой музыки. Свои!
Какой-то мостик. Большая, крытая, брезентом повозка провалилась одним колесом сквозь настил. Две жалких кобыленки, — кожа да кости, окровавленные бока, вытянутые шеи, — скользят подковами по мокрому настилу. Сзади машины. В свете вспыхивающих фар — мокрые фигуры. Здоровенный детина в телогрейке хлещет лошадей по глазам и губам.
— Холера паразитова! Н-но. Шоб тебя! Н-но.
Кто-то копошится у колес, ругаясь и кряхтя.
— Да ты не за эту держи. А за ту… вот так…
— Вот тебе и вот так! Не видишь — прогнила.
— А ты — за ось.
— За ось! Смотри, сколько ящиков навалено. За ось…
Кто-то в капюшоне задевает меня плечом.
— Сбросить — ее к тортовой матери!
— Я те сброшу, — поворачивается здоровенный детина.
— Вот и сброшу. Из-за тебя, что ли, машины стоять будут?
— Ну и постоят.
— Серега, заводи машины. — Человек в капюшоне машет рукой.
Здоровенный детина хватает его за плечо. Из-под повозки вылезают еще трое. В свете фар мелькают мокрые спины, усталые, грязные лица, сдвинутые на затылок пилотки. В человеке с капюшоном узнаю начальника наших оружейных мастерских Копырко. Капюшон лезет ему на глаза, мешает. Меня Копырко не узнает.
— Чего вам еще надо?
— Не узнаешь? Керженпез — инженер.
— Елки-палки! — Откуда? Один?
Не дожидаясь ответа, опять накидывается на детину с кнутом. Все наваливаются на подводу и с криком, хряком вытягивают колесо. Валегр и Седых принимают деятельное участие.
— Садись на машину, — говорит Копырко, — подвезу.
— А куда путь держишь?
— Как куда?
— Куда подвезешь? Мне в Кантемировку надо. Хуторки какие-то там есть.
— На фрицев посмотреть, что ли? — Копырко устало улыбается. — Я еле-еле оттуда машину выгнал.
— А сейчас куда?
— Куда все. На юг… Миллерово, что ли. Ну, давай на машину.
— Я не один. Нас четверо.
Он колеблется.
— Ладно. Садитесь. Все равно горючего нехватит. А кто с тобой?
— Свидерский и двое бойцов — связные.
— Залезайте в кузов. Вон в тот форд. Впрочем… мы с тобой и в кабине поместимся. Чорт его знает, выдержит ли этот мост?.
Но мост выдерживает. Кряхтит, но, — выдерживает. Машина идет тяжело, — хрипя и кашляя. Мотор — каприз, ничает.
— Ширяева не встречал? — спрашиваю я.
— Нет. А где он?
— Со мной был, а сейчас не знаю где.
— Слыхал, что майора и комиссара убило?
— Слыхал. А Максимова?
— Не знаю — я с — тылами был.
Копырко круто тормозит. Впереди — затор.
— Вот так все время. Э-э, чорт! Три. шага. проедем — час стоим. И дождь еще этот.
Спрашиваю, кто еще есть из полка.
— Да — никого. Ни черта не разберешь. Тут и наша армия, и соседние. Штадив куда-то на север пошел. А там немцы. Ни карт, ни компаса.
— А немцы?
— А бог их знает, где они сейчас. Два часа тому назад в Кантемировке были. Бензин на исходе. А тут еще простудился. Слышишь, какой голос, — он проводит рукой по глазам. — Две ночи не спал. Шофер и оружейный мастер куда-то провалились во время бомбежки. Два бачка бензина сперли. Одним словом — сам понимаешь.
Впереди стоящая машина трогается. Едем — дальше. В кабине тепло, греет радиатор, я — раскисаю, начинаю клевать носом. Не то бодрствую, не то сплю. На ухабах просыпаюсь. Опять засыпаю. Снится какая-то нелепость.
К утру кончается бензин. Еле — дотягиваем до села.
В первой же хате валимся на пол, на храпящие тела, семечную шелуху.
За день немного подсохло. Тучи рваными клочьями бегут куда-то на восток. Изредка выглядывает солнце — торопливо и неохотно. Дорога запружена. Форды, газики, зисы, — крытые громадные студебеккеры. Их, правда, немного. И повозки, повозки, повозки… Проползает дивизионная артиллерия. На длинных стволах гроздьями болтаются гуси. Неистово визжит где-то — поросенок. — Какие-то тележки, самодельные повозки, пустые — передки. — Много, верховых. Два обозника верхом на корова.:. Вместо поводьев — обмотки, привязанные к рогам. Подстелив одеяла и тужурки, они, под общий хохот, медленно протискиваются между повозками. И все это — с криком, гиком, щелканьем бичей — движется куда-то вперед, вперед, на юго-восток, туда, за горизонт, мимо рощи, мимо мельницы, мимо тригонометрической треноги в поле. Громадная пестрая гусеница ползет, извивается, останавливается, вздрагивает, опять ползет…